Тихая пристань
Тихая пристань
Поздняя осень 1916 года,
фактория Елань в верховьях Енисея
Третья военная зима выдалась ранней, еще до Покрова снега наметало по самую завалинку, и по всему Енисейскому поречью открылся крепкий санный путь.
Кержацкая слободка Елань в верховьях Енисея слыла странноприимной, и тянулся к ней всякий разбойный и бродячий люд: и беспаспортные бродяги, пойманные за отсутствием бумаг и снова сорвавшиеся в бега, и скрытники, и беспоповцы, и кержаки разных согласий, и беглые каторжане с графитовых рудников и золотых приисков. Особый почет оказывали вестникам, они разносили от селения к селению слова пророчеств и тайные указы. Их беззвучные голоса и заветные письмена крепили Русь, сшивали ее незримыми нитями и давали надежду на Высшую правду, незыблемо существующую в мире. По древнему обету привечали и политических, бежавших с дальних выселок. Согласно неписаному кодексу, бегун был обязан назвать хозяевам свою самую тяжкую вину и место, откуда сорвался в побег, не спрашивая «о кресте». Всякого странника сытно кормили, парили в бане, давали чистую одежду и прятали от посторонних глаз либо в маленьком чулане – голбце, либо в узком простенке, между внутренней и внешней стеной избы. Вот только потчевали гостей из отдельной миски, из которой никогда не ели ни хозяева, ни их единоверцы.
Больше века назад пришли в эти края два рода староверов, бежавших за крестом и волей с Выга и из Беломорья. Сто лет в тишине и благочестии правила Елань старую веру, пока не проложили до Красноярска гремучую железку и по стальным рельсам добрались новые порядки и до Енисея. Не прошло и десяти лет, как весь здешний край, прежде безлюдный и дикий, наполнился охранными войсками и ссыльными и, как суровые печати по краю хартии, встали на холмах деревянные храмины – оплоты никониан или, как звали их староверы, «церкви господствующих».
Чтобы отмести всякие подозрения у властей, еланцы по праздникам ездили в Большую Мурту в церковь и к приезду урядника выставляли иконы в красном углу, но в кути, напротив устья печи, держали настоящие образа поморских писем, им и молились древним раскольничьим двуперстием.
Главную пристань в Елани держали дужники Кургановы. Род Кургановых не богат, но в вере истов. Глава семьи Антип овдовел рано, но по заветам благочестия новой жены уже не искал, растил сына Ерофея и дочь Стешу. Бавились от его котла старая теща да незамужняя свояченица Веденея. К нему как к малосемейному общество и направляло бегунов. Приветить странника – во все времена считалось Божьим делом, тем не менее Кургановы имели от общества ежегодную помощь – мешок ячменя и рубль серебром.
За все годы перебывало у Кургановых много разного народу: бегуны, скрытники, беспоповцы и трясуны, да и из других чудных кривотолков, попадались и вовсе люди дивии, вроде этого бородатого черкесца. Черкесец назвался «административным» и бежал с выселок аж от самой Курейки. До Елани добрался на собачьей упряжке, после сани вместе с каюром вернулись обратно в верховья. И добро: чужие нарты сейчас же разглядит урядник, что по крепкой зимней дороге наведывался в слободку много чаще, чем в комариное бездорожье. Обычно Кургановы через день-другой пересаживали своих гостей на муртинских лошадок, неприхотливых и быстрых, и спроваживали со двора. Но черкесец как-то сразу пригрелся у самовара и повел себя по-свойски – должно быть, тертый калач и в жизни всякого навидался!
Уже битый час он цедил в кружку пустой кипяток, оттаивая с морозу. Отодвинув занавеску кути, Стеша с обычным девичьим любопытством разглядывала беглого. Он был по-мужицки острижен в скобку, но все еще таскал с собою грязно-белую папаху и свалявшуюся бурку. По-русски он говорил почти чисто, но как-то медленно, точно думал над каждым словом, и все больше молчал, поглядывая вокруг со странной улыбкой, от которой мороз пробегал по коже. Он был похож на волка, отбившегося от стаи: рябой, неуклюжий, с нездешними ярко-желтыми глазами.
– Малица-то у тебя худа да комковата, – покачал головой Ерофей, оглядывая ветхую бекешу и косматую папаху с вытертым шелковым верхом, небрежно сброшенную на лавку. – В такой справе далеко не уйдешь!
Оглянувшись на печь, где похрапывал отец, он нерешительно потрогал папаху.
– Бери, крепкая вещь! – обрадовался черкесец. – У нас принято, что понравилось, дарить!
Но Ерофей решительно отложил папаху и даже руки потер, точно тряс от невидимого сора, потом выбрал из сундука в сенях старый армяк, суконные порты и вынес из сеней старый собачий малахай.
– В дорогу наденешь! – приказал он беглому. – Одежка не баска, да тепла. Пойду насчет лошадей разузнаю, может, тебя на почтовую посадить?
– А того лучше – на олешков, олешков не гонят, олешки сами бегут, – подсказала Агафья – ей не терпелось сбыть с рук завзятого чаевника.
Ерофей ушел, в горнице быстро свечерело. В куте месила тесто тетка Веденея. На полке едва заметно звякнули склянки, словно там прошмыгнула мышь, и сразу где-то далеко ожил и заголосил колокольчик. Стеша бросилась к запорошенному окну, всматриваясь в морозное кружево, звон быстро выпростался из морозного тумана и, казалось, накрыл всю избу.
– Никак исправник нагрянул! – забеспокоилась бабка Агафья. – У него одного тройка такая громкая. Уж не по твою ли душу?
Беглый посерел лицом, и ярче проступили ребристые следы, выклеванные оспой.
– Точно к нам! Вон уже ворота отворяет! – Агафья широкой спиной заталкивала гостя в голбец.
По старому кержацкому обычаю внутри избы у Кургановых был проложен голбец, лабиринт в виде буквы «г» между внешней и внутренней стеной. В грамоте у староверов она звалась «Господь». Властям о том ничего известно не было, и схрон был надежным укрытием.
– Давай-ка, ворон, шибче, шибче! – отводила беду Агафья.
– Я не ворон, я вороненок. Ворон-то еще летает, – пробовал шутить беглый, залезая в узенький, низкий чулан.
Стеша глянула в ледяной глазок: в распахнутые ворота чинно заходил игреневый жеребчик с ленточками в косматой гриве, на расписной дуге звенели целые гроздья бубенчиков.
– Наша дуга-то заливчатая, кургановская! – заметила Веденея.
– Сваты, сваты! – вдруг высоко и тонко запричитала Агафья. – Не иначе тебя, Стешка, сватать будут, подь в кутю, за занавеску, и сиди там… Цыть!
Стеша послушно шмыгнула в темную кутю и села в уголок, на мучной ларь, прижав кулачки к робкой, еще не заневестившейся груди. Еще только шестнадцать лет стукнуло, и не было у них допрежь никаких сватов.
– Да кто там, баушка? – недовольно прикрикнула тетка Веденея.
– Старый Ворава да дружки, – не отрываясь от круглого оттаянного глазка, доложила Агафья. – Жуть-то какая… неужто за Горю будут сватать, а может, сам Северьян решил стариной тряхнуть?
– Да когда сговорили-то? Откуда они взялись-то?
Тетка Веденея очищала руки, но тесто упрямо липло к рукам. Веденея терла их печной ветошью, но только хуже мазала сажей.
В сердцах она отшвырнула тряпку и грохнула горшком:
– Вот ведь время нашли, вахлаки!
Варавы жили выше по Енисею и в слободке бывали редко. В церковь в Большую Мурту не ездили даже в праздники, обряд правили дома. Должно быть, заприметил Стешу старый Северьян, когда брал дуги для своих белогривых да игреневых. За дугами к Кургановым подъезжали издалека, из соседних деревень, и Стеша, бывало, весь день крутилась возле отца, помогала расписывать дуги архангельской росписью: все, что осталось у царских кормщиков Кургановых от далекой ледовитой родины.
Про Ворав в селе знали мало: Воравы – те, что по горам ходят. Воравами на местном языке звались горы, невысокие, но крутые, так же стали звать и старателей, приходивших с промысла после первого снега. Старший Ворава, дед Данила, золотишко мыл да охотился в тайге, бывало, один на соху медведя брал, а сын его, Северьян, стал горным мастером на Шумилинском прииске, там себе и суженую приискал, но овдовел рано и по строгому обычаю новой жены себе уже не искал. Пятилетнего сына отвез Северьян в завод к жениной родне: сам по полгода в тайге, некогда с мальцом возиться, но едва мальчонка подрос, забрал обратно и стал потихоньку к горному делу приучать. Но недаром бают старые люди: ты на гору, а тебя за ногу… Сгинул Горя в горной тайге в то лето, как война началась. Одни говорили, что в Волотовой пещере заблудился, другие – что на Воргу до Хозяйки подался, чтобы в армию не забрили.
А на Ильин день объявился Горя в Елани, так же внезапно, как исчез. Вышел из тайги облешалый, бородатый, а на шее под бородой – глубокий шрам. С того дня был Горя словно малость не в себе, на людях не снимал с шеи черного шелкового платка, и веяло от него мертвым духом.
Не в пример ополоумевшей дочери, бабка Агафья сохраняла ясный деловой разум. Ее синий сарафан и белая расшитая кофта: будничное одеяние пожилой староверки – в сумерках избы выглядели почти царским нарядом. Ради важной минуты она набросила на голову белый плат вроспуск, заколола его под подбородком нарядной булавкой с «камушком», взяла заготовленную к ужину ковригу и шитый рушник, зачерпнула солонкой свежей соли и приготовилась встречать сватов.
Заполошный колокольчик смолк, хлопнула дверь в сенях, и, не спрашивая разрешения, не узнав, дома ли сам, вошла в горницу молчаливая ватага и встала гуртом, заполонив враз всю горницу. От промерзших армяков и снятых шапок повалил крепкий овчинный дух. От холода проснулся старший Курганов и, продрав глаза, уставился на гостей.
Для сватов считалось удачей, если застанут родителей невесты на печи. Веденея под ногами у гостей выгнала кошку, вынесла в сени решето с мяукающими котятами и встала избоченясь, грозно сдвинув густые брови: мол, ворвалось чужое племя, зачем пожаловали – нам неведомо! Впору и за ухваты!
Дружка, стукнув каблуками об порог и незнамо к кому обращаясь, сказал:
– Как порог молчит, лежит, так чтобы и вы против нас молчали-лежали.
– Колотим о порог, чтоб не говорили поперек, – поддержал его рыжий парень по прозвищу Вяхирь.
– Да вы кто такие? – спохватился хозяин. – Откель понабежали?
– У вас товар, у нас купец! – наконец-то признался вожак.
Стеша чуть отодвинула занавеску, боязливо озирая сватов. Последним вошел рослый бородач в распахнутой дохе. Не заломив шапки в красный угол, встал первым, и словно померкла в его тени молодая дружина. По случаю праздника надел главный сват черные плисовые шаровары с напуском, на ногах поскрипывали городские сапоги гармошкой с наваксенными носами. Темная, с густой проседью борода лежала на груди привольными серебристыми кольцами. Красив был старший Ворава: сухое лицо, загорелое на горном солнце, даже зимой отливало бронзой, а в озерной глубине глаз, на самом дне, как серебристая чудо-рыба, мерцала невысказанная печаль.
Спешил будущий свекор, оттого и сам поехал, советчиков да дружек выбирать было некогда.
Старший Курганов по-медвежьи, спиной, слез с печи, как был без портов, в длинной рубахе-распояске.
– Ну так садитесь, люди добрые, – скрывая оторопь, пригласил он гостей к стылому самовару.
Агафья проворно выставила на стол чистую посуду и расписные чашки, какие ставили для своих, единоверцев.
– Наш Егорий приказал не садиться, а узнать, нельзя ли породниться, – степенно произнес Северьян. – Да посмотреть-прицениться – по купцу ли товар?
– Жених просил челом бить вашей милости – нельзя ли на невесту поглядеть?
– Здоров ли Григорий Северьянович? Отчего сам не пришел? – строго спросил Антип.
Умолкли сваты, смотрят на Северьяна, ждут его слова, а он словно заснул с открытыми глазами, опершись могучими руками о стол.
– Говорят, она у вас краля! Другой такой не найти! – снова наперебой заговорили дружки.
– Это Стешка-то? Да какая она невеста, ей бы еще в бирюльки играть, у нее и приданого-то нету, выйтить к вам и то не в чем… – зыркнув за занавеску, с деланым вздохом сказала Агафья.
– Нам нужен человек, а не платье, ведь жить не с приданым, а с богоданным, – гнули свое сваты.
– Ну так приходите еще… Важные дела скоро не делаются, – заключил старший Курганов.
– А у нас ждать не принято, коли согласны, так сразу скажите, чего и коней гонять.
– Пусть девка сама скажет… – загудели сваты. – А то, может, она у вас немая… Да свету побольше дайте, нам на нее посмотреть охота! Жирники у вас есть?
Агафья вынесла городские свечи и расставила в плошках – наступал самый ответственный момент смотрин.
Глянула Стеша тайком в маленькое настенное зеркальце, грешную бабью усладу, – вроде жаловаться не на что: тонкий нос с легкой кургановской горбинкой и глаза темно-синие, точно енисейская вода после ледохода, губы алые, прозрачные, и весь девичий лик – словно зорька туманная, едва зардевшаяся у края облаков. Юное статное тело еще только копило силы, и обещала Стеша выровняться в редкую красавицу.
Тетка Веденея оправила на племяшке кургузую кофтенку, перебросила тугую косу на правое плечо и вытолкнула из-за занавески, перекрестив вдогонку.
Совсем обмерла Стеша, глядя в омутные зрачки седого великана, а тот вдруг усмехнулся в бороду и дрогнул крепким, точно рубленым лицом.
– Хороша ли девка? – спросил довольный Антип и не удержался – шлепнул дочку пониже спины.
– Хороша! – глухо ответил Северьян, растирая правой ладонью грудь под лохматой дохой.
Чтобы унять волнение, Стеша выскочила на ледяное крыльцо, глубоко вдохнула колючий от мороза воздух и прошептала на растущую луну:
– Месяц молодой, рог золотой, дай мне красы твоей несказанной в светлый день и в темную полночь! – И бросилась обратно в жаркую избу, но в сумрачных сенях почти ударилась о Северьяна.
Смотрел на нее великан с ласковой грустью, в бороде запутался свет месяца, а в руках хрустела смятая шапка, точно он на исповедь к батюшке пришел.
– Не откажи, лебедушка, – прошелестело во тьме. – Выйди за Григория. В тебе все мое спасение…
Испугалась Стеша глубокого голоса и мольбы в глазах. Незнакомая прежде бабья жалость талым воском растеклась по телу.
В степенном молчании сваты попили чай, и Антип снова позвал Стешу.
– Так пойдешь ли за Григория? Говори! – подбодрила девицу Агафья.
Захолонуло Стешино сердчишко, как заяц в силках.
Смолчала она, но заговорили румяные девичьи губы, ресницы блескучие и густые, как хвоя на солнце, и руки, что комкали ленточку в косе.
– Ополоумела девка от радости, – с деланым вздохом сказал Антип. – Передайте жениху, пусть знакомиться приезжает.
Следом за ушедшими сватами нагрянули скорые зимние сумерки. Ближе к ночи вернулся Ерофей и вместо известий о лошадях выложил у печи охапку дров. В метели замерла почтовая ворга, а значит, жить беглому в голбце, пока не стихнет снежная круговерть.
– А что он, Северьян? – робко допытывалась Стеша у бабки и тетки Веденеи.
– Что и говорить, Воравы – род богатущий, – рассказывала Агафья. – Кони самородным серебром подкованы, и хоромы у них в двунадесять венцов, и крыша пихтовым лемехом крыта…
– Каков строитель – такова и обитель, варнак он, ваш Северьян, – язвила Веденея. – А что кони у них справные, так ведь не за коня девку-то отдавать.
– А хошь и за коня, был бы краше меня, – пробурчал Антип. – Сама-то добрыкалась перед женихами, осталась вековухой, и Стешку туда же учишь?
– Да вы жениха-то видели? Верно бабы судачили: ему тамово житье, где кабацкое питье… Как из леса вышел, в муртинском кабаке первее его нету, – острила жало Веденея.
– Цыть, ведьмин цвет, рот на барщину отправь, не смущай девку, – прикрикнул старший Курганов. – Не до свадеб сейчас, в округе все женихи наперечет. С германцем-то уж, поди, третий год бьются, почитай, уже сколько народу побило, а новых где брать? Только у нас, в Сибири!
– Сибирь – матка, она ж и солдатка, – поддакнула Агафья.
– Верно говоришь, мать! – Из голбца, потягиваясь, вылез беглый. – Газеты читаете, громодяне? Слыхали, что царь первоначальный закон отменил?
Антип насупленно кивнул: прежний закон был не в пример добрее нового. Прежде единственного кормильца призывного возраста, отца или сына, на войну не брали. Теперь вышел новый извод: последний пахарь, последняя материна надежа, под ружье загремит, а семья с голоду помрет.
– Отказаться надо народу от войны! Бунтовать! Стрелять офицеров! Крестьянам – прятать фураж! Рабочим – останавливать заводы! – горячился беглый, пробираясь поближе к теплому самовару, но Агафья осадила его:
– Вот что, гость разлюбезный, что-то ты больно разбарнаулился. Накликаешь беду на наши головы. Надо тебе уходить, свадьба у нас скоро, сваты, то да се… Исправник на кисель обязательно заглянет…
– Нельзя мне сейчас уходить! – ссыльный гулко закашлял в отворот плешивой бурки, точно филин в лесу загукал. – Будьте милосердны… подержите еще недельку… – Он приложил правую руку к сердцу, жалостливо заглядывая в Стешины глаза.
– Не гони его, бабушка, – тихо попросила Стеша, – пропадет ведь! Вон шкура-то худа да махриста…
– Шкура овечья, была бы душа человечья, – заметил Антип. – Как звать-то тебя, болезный?
– Осип по-вашему.
– Ну живи, Осип, вижу я, что ты человек неплохой, – заключил Антип.
– Ерофеюшка, ливни ему кипяточку, – смилостивилась Агафья.
Поздно ночью Стеше не спалось – все мерещился печальный великан в лохматой шубе и словно обожженное стучало сердце.
– Желтый камень в горах без меры берет, а в подвале у них устроена кузня, там старый Ворава по ночам царские червонцы чеканит, – шуршал в памяти ведьмачий шепот Веденеи. – А еще бают про Черного Кама, что подсказал Северьяну, как в ступке самоцветы толочь да заместо соли в котел сыпать, от того и крепость в костях, и телу здоровье в его годы невиданные.
– А что Горя-то? – допытывалась Стеша.
– Тунгусы-то по Елани шли, все про Горю-то и открыли, – сонно рассказывала Веденея. – В тайге Горя на самострел напоролся, шею наскозь пробил и дух испустил, а их Черный Кам пожалел отцовского горя и оживил парнишку, только душу крещеную вернуть не смог: ушла душа бурой куницей промеж камней… После того Горя два года жил у Черного Кама в работниках, олешек пас и шкуры вымачивал, все ждали, что опамятует.
– Да как же он теперь без души-то? – обмерла Стеша.
– А вот как: ходить ему по земле заложным покойником, пока не выйдет его отмеренный срок!
– Страшно, тетя, – прошептала Стеша. – Говорят, что Черный Кам без Белой Шаманки ничего не может.
– Что ж, выходит, она так решила, – зевнув, ответила Веденея. – А еще, знахарка Купариха говорила, что млеко земное вернет ему душу и разум, только где его взять – никто не ведает…
Очнулась Стеша посреди ночи: во сне ли к ней пришли страшные речи Веденеи или впрямь пророчествовала тетка, глядя в топленый воск и мутное зеркало?
На печи дудел на разные лады отец, Агафья и умаявшаяся за день Веденея посапывали рядом на полатях. Ерофей спал на лавке рядом с печью, и не с кем было Стеше поделиться страхом и сомнением перед неведомым будущим. Только в углу, где умостился беглый, чадил и помаргивал светец, и Осип, страшный, как колдун, горбился над рукоделием: штопал сапог кривой цыганской иглой. В зубах у него торчала пустая трубка, сделанная из старого ружейного ствола. Лучина почти прогорела, и Стеша решилась-таки оправить светец. Она тихо спрыгнула с полатей, набросила на плечи пуховый бабкин плат, поставила новую лучину и села рядом с беглым. Темный блеск его глаз с раскосым тунгусским прищуром пугал ее.
– У нас ссыльные жили, так книжки читали… – сказала она невпопад.
– Любая работа лучше книги – так мой отец-сапожник говорил, – ответил ссыльный, с треском протаскивая сквозь подметку лохматую дратву. – Теперь вижу, что он был прав, хоть сапог починить умею. Вы вот совсем без книг живете…
– Книги у нас есть, старинные, про веру, – призналась Стеша. – Мы их чужим не показываем.
– Про веру? – строго переспросил ссыльный. – Вере место в сердце, а не в книгах! Ты-то чего не спишь?
– Боязно мне замуж идти, дядя Осип, я Горю совсем не знаю, а про него худое говорят…
– Так ты дурочка совсем! – Беглый решительно отложил сапог. – Замуж надо идти только от любви! Любовь – первопричина жизни и всего, что происходит вокруг!
– А тебя, что ли, за любовь сослали? – не поняла Стеша.
– За любовь! – подтвердил беглый. – Я раньше думал, что моя борьба – это ненависть к человеческому несчастью, а теперь вижу, что выше любви для меня ничего нет!
– А кого ты любишь?
– Простых людей люблю и свободу! Да еще хочу, чтобы вот таких, как ты, замуж не глядя не отдавали, чтобы меньше подлости и тьмы было в человечьем мире! Вот, послушай стихи, давно я их написал, еще в семинарии. Я ведь чуть священником не стал, вашим преподобием… – Он потешно возвел глаза к потолку.
– Почитай, – робко кивнула Стеша.
– Ходил он от дома к дому,
Стучась у чужих дверей,
Со старым дубовым пандури,
С нехитрою песней своей.
Стеша зажмурилась, и под закрытыми веками блеснуло видение: заросший бородищей беглый, в смиренном рубище, ходит по избам и жалостно тренькает струной.
– А в песне его, а в песне,
Как солнечный блеск чиста,
Звучала великая правда,
Возвышенная мечта!
Сердца, обращенные в камень,
Заставить биться сумел.
Тихий медленный голос Осипа набирал силу, он заполнял избу до краев, растворял бревна сруба и поднимался в звездную высь и уплывал по Млечному Пути.
– Но вместо величья славы,
Люди его земли
Отверженному отраву
В чаше преподнесли…[3]
– Вот ты о любви спросила! – жарко продолжил беглый. – А я словно тебя не понял, а ведь и я любил! Давно это было, сидел я тогда в кутаисской тюрьме. Там к товарищу моему девушка одна приходила, красивая, с русой косой… и когда между камер шла, глаз никогда не поднимала. Я имени ее тогда не узнал, так и осталась Девой, но без нее тюрьма была бы в тысячу раз темнее и чахотка сожрала бы меня за три месяца!
Заворочался во сне отец, и Стеша боязливо шмыгнула на полати и потом долго смотрела на огонек лучины и на загадочного беглого.
Через день приехал Горя поглядеть на будущую жену. Вышла Стеша к жениху и оцепенела, только слезы бегут по щекам талыми ручьями. На шее у Гори черный шарф тугим узлом повязан, и взгляд пустой, как у кромешника, что в ночь под Рождество шатается за околицей. Хотела прочь бежать, бросив под ноги жениху заветный невестин гостинец, но заворожило Стешу колдовство Черного Кама: молчаливая, омертвелая, Стеша в пояс поклонилась жениху и вручила подарок – рубаху, вышитую мелким крестиком. С того дня сборы к свадьбе пошли резвее.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.