Глава 40
Глава 40
Мой впервые пробудившийся интерес к «теоретическому» аспекту работы Гурджиева в Приоре был прерван двумя письмами, которые я получил незадолго до Рождества 1928 года. Одно было от Джейн, которая договаривалась, чтобы Том и я провели Рождество с ней в Париже, и я сделал вывод, что это должно было быть, по сути, примирение между Джейн и мной.
Второе письмо было от моей матери из Чикаго, которая сумела убедить моего отчима, что для меня настало время вернуться в Соединенные Штаты; в нём было даже приложение от моего отчима, где он просил меня вернуться и уверял, что меня поддержат, дадут образование и радушно примут. Моё решение было немедленным и не создавало никаких внутренних конфликтов – я хотел вернуться в Америку. Так как письмо от матери указывало, что с Джейн не будут ни советоваться, ни извещать её до тех пор, пока они не получат моего ответа, я решил не упоминать о возможности моего отъезда после Рождества.
На Рождество мы приехали в Париж, и мы с Джейн примирились. Так как наши отношения всегда носили взрывчатый характер, мы в один момент очень эмоционально похоронили прошлое, и я не смог скрывать своё решение, так как не чувствовал более, что должен скрывать свои намерения и желания, раз мы снова были в хороших отношениях. В порыве вновь обретённых хороших чувств к Джейн, я честно сказал ей, что хочу вернуться в Соединённые Штаты.
Но я забыл, что как несовершеннолетний я не мог выйти из-под опеки Джейн и должен был оставаться в Приоре по крайней мере до совершеннолетия.
Было бы безынтересным и надоедливым даже пытаться описывать эти последующие девять месяцев. Что касается меня, то я был готов покинуть Приоре в тот же самый момент. Хотя я продолжал несистематически исполнять разную работу, которую назначали мне, в моей памяти об этом времени не осталось ничего, кроме расплывчатого пятна, прерывающегося только письмами из Америки и из Парижа, приездами Джейн в Приоре с целью дальнейших убеждений, плюс наставлениями и советами многих других учеников, которых Джейн привлекала для того, чтобы переубедить меня, и которые, как обычно, только усиливали моё решение уехать любой ценой. Я был особенно удивлен, что в течение того лета Гурджиев не поднимал вопроса о моём отъезде. Вопрос был поднят в начале осени, по-видимому, вследствие влияния и настойчивости моей матери и отчима, который тем временем купил мне билет и даже пошёл так далеко – хотя я лично не знал об этом – что стал угрожать некоторыми юридическими действиями. В любом случае, случилось что-то, что заставило Джейн согласиться на мой отъезд. Её аргументы теперь приняли форму скорее призывов к моему здравому смыслу, нежели просто прямых угроз.
Вместо того, чтобы увидеться с Гурджиевым в Приоре, меня взяли в Париж, чтобы встретиться с ним в компании Джейн в «Кафе де ля Пэ», которое было его обычным «кафе для писания», когда он бывал в Париже. Мы пришли туда вечером, и Джейн очень долго говорила, приводя все свои аргументы, порицая моё сопротивление и то, что я не понимаю и не сознаю того, что, возможно, отказываюсь от самого удобного случая для получения знаний и образования, который у меня когда-либо был; она также довольно долго приводила юридические положения.
Как всегда, Гурджиев слушал внимательно и задумчиво, но, когда Джейн закончила свою речь, он не стал много говорить. Он спросил меня, всё ли я слышал, и понимал ли я ситуацию. Я ответил, что слышал всё, и что моё решение осталось неизменным. Тогда Гурджиев сказал Джейн, что ей не стоит продолжать спорить со мной о моём решении, и что он рассмотрит ситуацию и поговорит со мной лично в ближайшем будущем.
Когда мы ушли от него, Джейн сказала мне, что для того, чтобы уехать совсем, необходимо прервать усыновление, поскольку это касалось только меня – ничто из этого не относилось к Тому в любом случае – и что это может быть сделано только через американского консула в Париже, что это очень трудно и, может быть, даже невозможно, а также, что мне это не принесёт ничего, но причинит много беспокойства всем остальным, не говоря уже об отказе от благоприятной возможности на всю жизнь. Всё, что я мог делать, это слушать и удивляться, перестанет ли она когда-нибудь злиться на меня; я прибег к полному молчанию.
Гурджиев очень коротко поговорил со мной, когда мы оба вернулись в Приоре. Он сказал, что хочет знать, рассматривал ли я и оценивал ли сознательно мои отношения к матери, к Джейн, к нему и школе, и если это так, хочу ли я всё ещё вернуться в Америку. Я ответил, что думаю об этой возможности, как о самой лучшей, что я несчастлив с Джейн уже несколько лет; что касается его и Приоре, то я не особенно желал оставлять школу или расставаться с ним, но я хотел быть со своей собственной семьей; что я американец и, в любом случае, не останусь во Франции до конца своей жизни. Я чувствую, что я принадлежу Америке.
Гурджиев не возражал и сказал, что не будет препятствовать моему отъезду и что, когда Джейн спросит его об этом, он так ей и скажет.
Решение Гурджиева не возражать имело удивительные последствия. Джейн не только сдалась, но приехала в Приоре и объявила, что все детали – билеты, паспорт, юридические бумаги и так далее – готовы. Я должен буду уехать через несколько дней, и она, в сопровождении Тома и её друзей, довезёт меня до Шербура, чтобы посадить на корабль. Я инстинктивно чувствовал, что это будет излишним, и протестовал, что могу просто уехать поездом, но она настояла на своей поездке со мной.
Я попрощался с Гурджиевым после обеда в тот день, когда должен был уехать. Он уезжал в Париж раньше, чем уезжали мы. У входа в главное здание вокруг его машины собралась обычная толпа, и он попрощался со всеми. Я замешкался, чувствуя подавленность и неуверенность относительно уместности момента, но подошёл к нему, и он первый пожал мне руку, посмотрел на меня с улыбкой и, как мне показалось, несколько печально спросил: «Итак, вы решили ехать?»
Я был в состоянии только кивнуть головой. Затем он обнял меня, наклонился, поцеловал меня в щёку и сказал: «Не нужно огорчаться. Когда-нибудь, может быть, вы вернётесь; помните, что в жизни всё может случиться».
В этот момент, единственный раз за много месяцев, я пожалел о своём решении. Что бы ни случалось в Приоре, что бы я ни пережил, чему бы ни научился – моя привязанность к Гурджиеву существенно не уменьшилась. Я понял, хотя и не сразу, что если бы он в какое-нибудь время поставил вопрос о моём отъезде на личный, эмоциональный уровень – что придёт к концу моя личная связь с ним – я, вероятно, не уехал бы. Он не сделал этого. Как я уже говорил, по-моему, он всегда играл честно.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.