VIII Печальная повесть

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VIII

Печальная повесть

Мы прибыли в Гамбург, и я, повидавшись со своими партнерами по фирме, которые с трудом узнали меня, получил их согласие и добрые пожелания и отправился в Нюренберг.

Я был обманут в своих ожиданиях, обречен на жестокое разочарование! Тотчас по приезде в Нюренберг я поехал по адресу в дом сестры и нашел его запертым, отдающимся внаймы; а час спустя, у бургомистра, мне пришлось убедиться и в действительности виденной мною страшной трагедии, со всеми ее душераздирающими подробностями! Мой зять истерзан в куски стальными зубцами лесопильной машины; моя сестра, неизлечимо помешанная, – в богадельне и уже быстро приближается к своему концу; племянница – нежный цветок, «природы лучшее произведение», – обесчещенная, в притоне разврата; меньшие дети, отданные городскими властями в сиротский приют для нищих, умерли один за другим в пять месяцев жертвами страшной детской эпидемии; мой племянник, наконец, единственный переживший младших братьев и сестер – где-то в море, никто не знал, наверное, где! Целое семейство – обитель мира и взаимной любви, – рассеяно по лицу земли, одни умерли, другие близки к смерти! А я – я теперь на свете один, свидетель этому целому миру смерти, бесчестия и полного разрушения!

Получив известие, подтвердившее таким образом истину моего видения, я впал в безграничное отчаяние, сломился, как подкошенный сноп, перед этим рядом поражающих меня разом, словно громом, событий; удар оказался слишком сильным, и я упал в глубокий обморок. Теряя сознание, я еще успел расслышать и понять произнесенные бургомистром слова: «Если бы вы только телеграфировали вовремя городским властям до вашего отъезда из Киото о том, где вы пребываете и о вашем возвращении и намерении взять на себя попечение о ваших племянниках и сестре, мы могли бы тогда распорядиться иначе и спасти их от постигшей участи. Никто не знал, что у детей есть дядя с хорошим состоянием. Они остались в полном значении слова нищими; их родные только что переехали в Нюренберг, где их никто не знал, и по смерти отца, не успев узнать ничего от помешавшейся матери, с ними поступили по закону, как поступили бы в любом другом городе; да при таких обстоятельствах вам и трудно было бы ожидать чего-то иного… Мне остается только глубоко сожалеть о случившемся, а вам – о том, что вы не телеграфировали вовремя».

Он был прав, и это именно и убивало меня. Мысль о том, что если бы я тогда послушал и поступил по дружескому совету бонзы Тамуры, то мог бы, по крайней мере, спасти от бесчестия мою несчастную племянницу; что телеграфируй я за несколько недель до отъезда, я спас бы тем, пожалуй, и меньших детей, – эта мысль, в соединении с фактом, что с этой минуты мне становилось невозможным сомневаться долее в действительности ясновидения и оккультизма[28], – возможность которых я так долго, так упорно отрицал, – все это, вместе взятое, обрушившись на меня разом, сломило меня, как гнилой тростник. Я мог избегнуть порицания ближних, но я не мог скрыться нигде от упреков собственной совести, от приговора моего наболевшего, навеки разбитого сердца – нигде, никогда, никогда!.. Я проклинал свое безумное упрямство, мой скептицизм, отрицание самых очевидных фактов, мое раннее атеистическое воспитание. Словом, я проклинал себя, а затем и весь окружающий меня мир!

В продолжение нескольких дней благодаря только одной силе воли я успел не поддаться быстро овладевающему мною недугу. Если я не свалился тотчас же под бременем поразившего меня несчастия, то это только благодаря тому, что мне следовало сперва исполнить священный мой долг в отношении живых и мертвых. Но как только я взял из больницы для нищих сестру и отдал ее на попечение одного из лучших медиков Нюренберга, вырвал племянницу из ее вертепа и поселил с умирающей матерью ухаживать за нею; а сознавшуюся в преступлении еврейку засадил в тюрьму, – то в тот же день поддерживающая меня до того сила воли и твердость мгновенно оставили меня… Не прошло и недели по моем возвращении, как я уж лежал, сам не лучше помешанного, в бреду белой горячки, в смирительной рубашке, день и ночь изрыгая проклятия на дайдж-дзинов и судьбу. В продолжение многих недель я боролся со смертью; страшный недуг не поддавался усилиям лучших докторов. Наконец мое сильное сложение победило болезнь, и я был спасен.

Я узнал об этом с облившимся кровью сердцем. Приговоренный нести ярмо жизни впредь один, потеряв всякую надежду на помощь или даже облегчение моей участи на земле, я все-таки продолжал упорно отрицать возможность другой, лучшей жизни за гробом, подобное неожиданное возвращение к жизни только прибавило одну лишнюю каплю горечи к моему безотрадному положению. Не нашел я облегчения и в том, что не успел встать с одра болезни, как в первые же дни те же неприветливые, нежеланные видения, действительность и значение которых я не мог более отрицать, вернулись ко мне с удвоенной силой. Увы! Мне не являлось более даже возможным взирать на них теперь с прежним слепым упорством, как

…на чад горячечного мозга,

Рожденных суеверьем и фантазией…

Так, как и всегда, они являлись верной фотографией горестей и страдания моих ближних, часто лучших моих друзей… Таким образом я нашел себя обреченным на пытку и беспомощное состояние прикованного к скале Прометея, осужденным, как только я оставался один, видеть страдания двух дорогих для меня существ. В безмятежные для других продолжительные зимние ночи, словно увлекаемый железной, безжалостной рукою, я чувствовал себя, как только закрывал глаза, мгновенно переносимым к смертному одру несчастной сестры. Я был вынужден наблюдать в продолжение иногда целых часов за медленным процессом постепенного разрушения ее слабого, истощенного организма, видеть и чувствовать страдания, которые ее покинутый светлым разумом мозг не в состоянии был уже ни отсвечивать, ни передавать ее телесным чувствам. Но что было еще тяжелей и ужаснее, так это то, что я должен был смотреть на невинное детское личико моей племянницы, столь трогательно простой и безгрешной в ее невольном осквернении; видеть, как полное сознание и воспоминание о своем бесчестии, о своей юной навеки погибшей жизни терзали каждую ночь ее сны – для меня принимавшие объективный образ, как на пароходе. Так приходилось мне переживать одну ночь за другой те же страшные муки. Потому что теперь, когда я окончательно уверовал в действительность ясновидения и пришел раз и навсегда к убеждению, что в нашем теле лежит скрытая, как в гусенице, куколка, способная содержать в себе в свою очередь бабочку – прелестный древнегреческий символ души, – я уже не оставался, как бывало прежде, равнодушным к таким видениям во время их самого явления. Что-то такое разом развилось, выросло во мне, оторвавшись от своей ледяной куколки; и теперь ни единое бессознательное ощущение страдания в истощенном теле моей умирающей сестры, ни единый вопль или содрогание ужаса в беспокойных, полных душевной муки снах племянницы при воспоминании о совершенном над нею, невинным ребенком, преступлении, не проходило для меня даром, но каждое из них, напротив, пробуждало теперь ответный отголосок в моем обливающемся кровью сердце. Глубокий поток сочувственной любви и горя, залив это смертное сердце, вышел из берегов и громко клокотал теперь ответным эхом во впервые пробужденной во мне душе. А эта душа словно покидала меня, отделялась каждую ночь и странствовала независимо от своего тела… То были невыразимо ужасные денные и ночные терзания! О, как сожалел я тогда о своем безумном, слепом высокомерии! Как горько раскаивался, как страшно я был наказан за свой оскорбительный отзыв о ямабуси, за отказ подвергнуться предлагаемому им очищению. Воистину я стал подвла стен дайдж-дзину; и демон, как оказывалось, травил теперь свою жертву постоянно, направив на нее всех псов разверзнувшегося для нее ада.

Наконец бедная безумная женщина перешла за давно зияющую перед ней темную пропасть, и мученица успокоилась в лоне смерти. Тихо и безмолвно она канула в вечность, заснула непробудным сном в своей темной могиле, а через несколько месяцев за нею последовала и мученица-дочь. Чахотка скоро сделала свое дело с этим слабым, почти еще детским организмом. Не прошло после моего приезда из Японии и года, как я остался один в целом мире. Даже мой дорогой далеко странствующий племянник, место пребывания которого мне удалось наконец узнать, – единственный оставшийся в живых родственник – изъявил письменно желание остаться при заменившем ему отца шкипере и следовать избранной им для него профессии. То был последний для меня удар.

Да, я остался на свете один, живой развалиной прежнего, и выглядя в тридцать лет шестидесятилетним стариком. Видения не прекращались, и я продолжал делаться невольным свидетелем греха и преступлений, пока, наконец, на самом краю помешательства, я внезапно решился на отчаянный шаг. «Я вернусь в Киото и пойду к ямабуси. Я брошусь к ногам святого, оскорбленного мною старца, и не подымусь, пока он не простит меня, не отзовет и не укротит созданного моим высокомерным неверием, но все же пробужденного им самим Франкенштейна, демона, с которым я, по моей слепоте и гордости, не пожелал тогда расстаться!..» – отчаянно воскликнул я.

Три месяца спустя я был снова дома, в Японии. Отыскав моего старого почтенного друга бонзу Таму ру Хидейхери, я умолял его повести меня тотчас же к ямабуси, невольному виновнику моих ежедневных терзаний. Его ответ удесятерил мое отчаяние: святой отшельник покинул свою родину; никто не мог наверное сказать, для каких стран. Он распрощался с братией в одно прекрасное утро с намерением отправиться на богомолье в глубь страны и, следуя обычаю, не мог вернуться, – если только смерть не сократит периода – ранее семи лет!

Я обратился за помощью и покровительством к другим ямабуси; но ни один не мог обещать наверное совладать с демоном, вызванным другим, отсутствующим адептом, или даже укротить этого беса ясновидения. «Тот, кто пробудил дайдж-дзина, должен снова и усыпить его, – говорили мне они все, – особенно если он принадлежит к разряду тех духов, которые вопрошаются о прошлом или будущем. Но мы сделаем все, что можем».

С добрым сочувствием, которое я теперь научился ценить, святые люди пригласили меня присоединиться к группе их учеников и узнать вместе с ними, что я могу сделать. «Только воля, только вера в ваши собственные душевные силы могут помочь вам теперь, – сказали они. – Потребуется несколько лет для того, чтобы исправить хотя бы часть содеянного. Дайдж-дзина легко изгнать в самом начале, если же его оставить один на один с человеком, он овладевает всем его существом, и тогда уже невозможно избавиться от злого духа, не убив при этом его жертву».

Убедившись, что иного пути для меня не остается, я с благодарностью согласился остаться среди учеников и старался изо всех сил верить в то, во что верили эти святые люди, и все же в душе мне это никогда не удавалось. Демон неверия и отрицания, казалось, пустил в моей душе еще более крепкие корни, чем дайдж-дзин. Но я делал все, что мог, решив не упускать последнего шанса на спасение. Поэтому я решил без всяких задержек освободиться от мирских и коммерческих обязанностей, чтобы несколько лет прожить независимой жизнью. Я уладил все расчеты со своими гамбургскими партнерами и порвал связи с фирмой. Несмотря на значительные финансовые потери, вызванные столь скорой ликвидацией дел, я обнаружил, подведя итог, что я гораздо богаче, чем думал. Но богатство больше не привлекало меня, поскольку теперь мне не с кем было его делить и не для кого было работать. Жизнь стала обузой. Я с равнодушием относился к своему будущему и был настолько равнодушен ко всему, что когда передавал состояние племяннику, не оставил бы себе даже маленькой суммы, если бы мой японский партнер не вмешался и не заставил меня сделать это. Теперь я, как и последователи Лао-цзы, признавал, что только знания могут дать человеку твердую и надежную опору, поскольку это единственное, что не может быть разрушено никаким ураганом. Богатство – слабое пристанище в дни печали, а самодовольство – самый опасный советчик. Поэтому я последовал совету своих друзей и отложил себе скромную сумму, обеспечивающую мне достаточный доход в течение всей моей жизни на тот случай, если я когда-нибудь оставлю своих новых друзей и учителей. Итак, уладив свои земные счеты и распорядившись своим имуществом в Киото, я присоединился к «владыкам дальнего видения», которые взяли меня в свои таинственные жилища. Я оставался с ними в течение нескольких лет, изучая в одиночестве их науки и ни с кем не встречаясь, кроме нескольких членов их религиозной общины.

Таким образом облегченный, но далеко не совсем излеченный, я мог только научиться заклинать нежеланные видения, в лучших случаях – разом прекращать их. Но я не в состоянии до сего дня отвязаться от них бесследно, и они все еще часто мучат меня. Я научился многим тайнам природы из секретных фолиантов обширной библиотеки храма Тзео-Нене и получил власть над несколькими родами невидимых существ нижнего разряда духов. Но великая тайна владычества над ужасными дайдж-дзинами остается пока в руках одних посвященных адептов, последователей Лао-цзы и отшельников ямабуси. Надо сделаться одним из них, дабы достичь такого могущества; а меня нашли неспособным к этому вследствие многих необоримых причин, хотя я делал все, что мог, и трудился над этим долгие годы.

Только удостоверившись в своей неспособности занять высокое положение независимовидящего члена ордена, я неохотно оставил дальнейшие попытки овладеть дайдж-дзином. О святом человеке, который невинно стал первопричиной моего несчастья, никто ничего не слышал, бонза, время от времени посещавший меня в моем убежище, не мог или не хотел сообщить мне местонахождение ямабуси. Поэтому, когда мне пришлось оставить надежду на полное освобождение от моего трагического дара, я решил вернуться в Европу и поселиться в одиночестве. С этой целью я приобрел с помощью моих бывших партнеров швейцарский домик, в котором родились моя несчастная сестра и я и где я вырос. Именно этот дом я выбрал для своего будущего уединения.

Прощаясь со мной на борту парохода, который должен был отвезти меня на родину, добрый старый бонза пытался утешить меня.

– Сын мой, – сказал он, – считайте, что все произошедшее с вами – ваша карма[29], справедливое возмездие.

Никто из тех, кто раз находился – по своей ли или вследствие чужой воли, добровольно или иначе – во власти дайдж-дзина, не может надеяться сделаться настоящим ямабуси. В самом благоприятном случае он успевает только научиться отражать его нападения и с успехом бороться с ним. Подобно шраму, оставленному по излечении ядовитой раны, следы дайдж-дзина никогда не могут быть совершенно изглажены из нашего внутреннего «я», доколе его не изменит и совершенно не переделает новое воплощение[30].

Поэтому не поддавайтесь отчаянию. Бодритесь, ваше горе привело вас к истинному знанию, заставило признать многие истины, которые вы в противном случае наверняка бы отвергли с презрением. И этого бесценного знания, приобретенного благодаря вашим собственным усилиям и страданиям, никакой дайдж-дзин не может вас лишить. Прощайте же, и пусть Матерь Милосердия великая небесная владычица дарует вам покой и защиту.

Мы расстались, и с тех пор я веду жизнь отшельника: живу в полном одиночестве и постоянно занимаюсь исследованиями. Хотя по-прежнему меня время от времени тревожат видения, я не жалею о годах, проведенных под руководством ямабуси, и искренне благодарен за знания, которые получил от них. И я всегда вспоминаю с искренней любовью и уважением бонзу Тамуру Хидейхери. Я регулярно переписывался с ним до самой его смерти и стал невольным свидетелем этого события и всех его тяжелых для меня подробностей в тот самый день и час, когда оно произошло за далекими морями, – честь, за которую я не могу благодарить свою судьбу».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.