Филологический метод Веды

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Филологический метод Веды

Никакое истолкование Веды не может считаться надежным, если оно не опирается на прочную и достоверную филологическую основу; в то же время туманный и архаичный язык этого Писания, единственным сохранившимся свидетельством которого и является Веда, составляет уникальную филологическую трудность. Никакой критический ум не позволит себе целиком положиться на традиционные, зачастую весьма надуманные, толкования индийских ученых. Современная филология ищет себе более надежную и научную основу, хотя пока еще ее не нашла.

При психологическом истолковании Веды возникают две особые трудности, справиться с которыми можно только с помощью достаточного филологического доказательства. Это истолкование требует признать ряд новых значений для довольно большого количества твердо фиксированных специальных терминов Веды – таких как, например, ?ti, avas, vayas. Одному требованию, которое можно по справедливости предъявить, эти новые значения, безусловно, отвечают – они соотносятся с любым контекстом, проясняют смысл и избавляют нас от необходимости приписывать различные значения одному и тому же термину в тексте, столь формально фиксированном, как Веда. Но одного этого недостаточно. Нам еще требуется и филологическое обоснование, которое не только оправдает употребление слова в новом значении, но и объяснит, каким образом одно слово могло получить столь много различных значений – значение, которое дается психологическим истолкованием, значение, признаваемое грамматистами древности, и значение, которое это слово имеет в позднейшем санскрите, в случае если таковое есть. Но все это едва ли возможно, если не подвести под наши филологические дедукции более научную базу, нежели та, что доступна нам на нынешнем уровне знания.

Во-вторых, теория психологической интерпретации очень часто строится на использовании многозначности важных слов – ключевых слов сокровенного учения. Иносказательный способ выражения традиционен для санскритской литературы, и нередко в произведениях поздней классики к этому приему прибегают с чрезмерной искусственностью; это шлеша (?le?a), или риторическая фигура двоякого смысла. Но как раз сама надуманность и искусственность этой фигуры речи подводит нас к мысли о том, что поэтический прием такого рода обязательно должен относиться к культуре более поздней и более изощренной. Как же нам объяснить ее постоянное присутствие в труде такой глубокой древности? Более того, в языке Веды она употребляется особенно широко, с нарочитым использованием «многозначности» санскритских корней, с тем чтобы наполнить одно слово максимально возможным смыслом, что на первый взгляд усугубляет трудность проблемы до невероятности. Например, слово ашва (a?va), обычно означающее коня, употребляется как образ Праны, нервной энергии, жизненного дыхания, полументальной, полуматериальной движущей силы, соединяющей ум и материю. Корень этого слова способен, среди прочих значений, передавать идеи побуждения, силы, обладания, наслаждения – и мы находим соединение всех этих смыслов в данном образе Скакуна Жизни, который указывает на существенные свойства пранической энергии. Подобное использование языка было бы невозможным, если бы язык арийских праотцев подчинялся тем же условностям, которым следует наша современная речь, или находился бы на том же уровне развития. Но если позволительно предположить наличие некоторых особенностей в древнем арийском языке – как его употребляли ведийские риши, для которых слова представляли нечто более живое, чем просто условное обозначение идей, и свободно допускали переходы значения, в отличие от нашего более позднего словоупотребления, – тогда мы увидим, что эти приемы вовсе не были искусственными и надуманными для тех, кто их создавал, а скорее являлись наиболее естественным средством выражения, сразу приходящим на ум людям, стремящимся найти новые, лаконичные и адекватные формулы языка для передачи психологических концепций, непонятных среднему человеку, и скрыть представления, содержащиеся в этих формулах, от невежественного взгляда. Мне кажется, что это и есть настоящее объяснение; изучение развития арийского языка, я полагаю, подтвердит его прохождение через стадию, особо благоприятную для этого сокровенного и психологического употребления слов, имеющих простое, точное физическое значение в обыденной речи.

Я уже писал о том, что мое первое знакомство со словами тамильского языка дало, как мне показалось, ключ к происхождению и структуре древнего санскрита, и эта путеводная нить завела меня так далеко, что я совершенно потерял из виду первоначальный предмет моего интереса – связь между арийским и дравидийским языком, увлекшись куда более интересным исследованием происхождения и законов развития человеческой речи вообще. Мне думается, что именно это великое исследование, а не ординарные занятия лингвистов, должно стать первой и главной целью настоящей филологии, как науки.

В результате краха надежд, вспыхнувших было при рождении современной филологии, ее скудные достижения, ее кристаллизация в «жалкую науку домыслов» привели к тому, что идея Науки о Языке сейчас дискредитирована и на основе совершенно несостоятельной аргументации отрицается даже сама возможность существования таковой. Примириться со столь окончательным утверждением для меня не представляется возможным. Если и есть хоть одна вещь, блистательно доказанная современной наукой, так это господство закона и процесса эволюции в истории всего земного существования. Какой бы ни была глубинная природа речи, в своем внешнем проявлении в качестве человеческого языка она есть организм, развитие, земная эволюция. Действительно, в ней содержится постоянный психологический элемент, поэтому она более свободна, изменяема, более способна к осознанной самоадаптации, чем чисто физические организмы; ее тайны труднее понять, ее составные поддаются лишь тонким, но не жестким методам анализа. Но ментальные явления не в меньшей степени подчинены закону и процессу, чем материальные, хоть и кажутся более непостоянными и переменчивыми. Закон и процесс должны были управлять зарождением и развитием языка. При наличии нужного ключа и достаточного количества данных они могут быть открыты. Мне кажется, что ключ можно найти в санскрите, данные лежат наготове и ждут исследования.

Ошибка филологии, которая и помешала ей прийти к более удовлетворительным результатам в этом направлении, заключалась, в части физической стороны речи, в преувеличенном внимании к внешней морфологии языка, а в части психологической – к столь же внешним связям между сформированными словами и между грамматическими флексиями в родственных языках. Но подлинно научный метод есть движение к истокам, к эмбриологии, к основам и более скрытым процессам в явлениях. Ибо очевидное и дает только очевидные и поверхностные результаты. Глубинный смысл вещей, их истинную суть можно лучше всего раскрыть проникновением в скрытые процессы, происходящие за поверхностью явлений, в то прошлое развитие, о котором нынешние законченные формы дают лишь косвенные и разбросанные свидетельства, или в те былые возможности, которые только в незначительной части существуют в реализовавшемся виде. Только подобный метод, примененный к ранним формам человеческой речи, может дать нам настоящую Науку о Языке.

В краткой главе краткого же исследования, посвященного другой теме, невозможно изложить результаты работы, которую я попытался провести в этом направлении[25] . Здесь я могу только бегло коснуться некоторых вещей, имеющих непосредственное отношение к истолкованию Веды. И делаю это исключительно для того, чтобы развеять в умах моих читателей подозрение, будто, отходя от общепринятых значений определенных ведийских слов, я просто воспользовался той свободой в изощренных домыслах, которая составляет и одну из наиболее привлекательных сторон, и одну из самых больших слабостей современной филологии.

Мои исследования убедили меня в том, что слова, подобно растениям, подобно животным, ни в коей мере не являются искусственными продуктами, а ростками – живыми ростками звука с определенными семенами звуков в их основе. Из этих семенных звуков развивается небольшое количество первоначальных корневых слов, дающих большое потомство, которое в свою очередь имеет последующие поколения, организующиеся в разряды, роды, семьи, отдельные группы, каждая из которых обладает общим стволом и общей психологической предысторией. Ибо фактором, который главенствовал в языковом развитии, была ассоциация – возникавшая в чувственном уме древнего человека – определенных общих значений или скорее определенных общих конкретных понятий и смысловых значимостей с произносимыми звуками. Процесс этой ассоциации был также ни в коей мере не искусственным, а естественным, управляемым простыми и определенными психологическими законами.

В самом начале звуки языка использовались не для того, чтобы выражать то, что мы бы назвали идеями; скорее, они были звуковыми эквивалентами определенных основных ощущений и эмоциональных значимостей. Именно чувства, а не интеллект создали речь. Пользуясь ведийской символикой: Агни и Ваю были первоначальными создателями человеческого языка, но не Индра. Разум возник из витальной и чувственной деятельности; интеллект в человеке строился на основе чувственных ассоциаций и чувственных реакций. Посредством того же процесса и интеллектуальное использование языка развилось, по естественным законам, из чувственного и эмоционального. Слова, которые изначально были своего рода витальными «выбросами», наполненными неясной смысловой потенцией, постепенно превратились в закрепленные символы точных интеллектуальных значений.

Следовательно, первоначально слово не было жестко связано с какой-то точной идеей. Слово обладало общим характером или качеством, гуна (gu?a), которое могло иметь большое число приложений, а потому обладать множеством всевозможных значений. И эта гуна, и ее следствия были общими для многих родственных звуков. Поэтому сначала родственные слова, семейства слов вступали в жизнь на коммунальной основе, имея общий запас возможных и реализованных значений, а также общее право на всех их; индивидуальность слов заключалась скорее в оттенках значений одних и тех же идей, нежели в исключительном праве на выражение какой-то одной идеи. Ранняя история языка была этапом развития от коммунальной жизни слов к системе их индивидуального права собственности на одно или более интеллектуальное значение. Поначалу принцип разделения был весьма гибок, но постепенно делался все жестче, пока семейства слов и, наконец, отдельные слова не смогли начать самостоятельную жизнь. Последний этап совершенно естественного роста языка наступает тогда, когда жизнь слова полностью подчиняется жизни идеи, которую оно выражает. Ибо на первом этапе развития слово есть сила столь же живая, даже более живая, чем идея – звук определяет смысл. На последнем же этапе эти позиции меняются местами: наиболее важной становится идея, а звук делается вторичным по отношению к ней.

Другая черта начального развития языка заключается в том, что на первых шагах язык выражает поразительно малое число идей, да и те представляют собой наиболее общие и, как правило, самые конкретные понятия, например свет, движение, касание, вещество, протяженность, сила, скорость и т. д. Затем постепенно возрастает разнообразие идей и точность каждой. Развитие идет от общего к частному, от нечеткого к точному, от физического к ментальному, от конкретного к абстрактному, от выражения богатого спектра ощущений, вызываемых сходными вещами, к выражению точного различия между сходными вещами, чувствами и действиями. Развитие идет через процессы установления ассоциаций в идеях, всегда одних и тех же, постоянно повторяющихся и, хотя, несомненно, обусловленных окружающей средой и непосредственным опытом носителей языка, все же имеющих вид твердо установленных естественных законов развития. В конце концов, что такое закон, если не процесс, выработанный природой вещей в ответ на требования окружающей среды и затем ставший закрепленным характером их действия?

Из этой истории становления языка вытекает ряд следствий, имеющих немалое значение для интерпретации Веды. Прежде всего, знание законов, по которым устанавливались соотношения звука и смысла в санскрите, тщательное и детальное исследование санскритских семей слов позволяет в значительной степени воссоздать историю отдельных слов. Можно установить их прошлые значения, показать, как они вырабатывались на различных этапах развития языка, исследовать взаимосвязи различных значений и объяснить, каким образом они выражаются одним словом, вопреки различиям по смыслу, который подчас может носить прямо противоположный характер. Можно восстановить и утраченные значения слов на достоверной научной основе, обосновав их через уже установленные законы ассоциаций, управлявшие развитием древних арийских языков, через скрытые свидетельства самих слов и через подкрепляющие свидетельства их родственных слов. Таким образом, вместо того чтобы подходить к исследованию слов ведийского языка на шаткой основе предположений, мы можем уверенно действовать, встав на прочное и надежное основание.

Естественно, это не означает, что если ведийское слово могло иметь – или должно было иметь – в какое-то время определенное значение, то именно это значение можно с уверенностью применить к фактическому тексту Веды. Но мы можем установить правомочное значение и бесспорную возможность того, что это верное значение для Веды. Все остальное – вопрос сравнительного изучения тех мест, где это слово встречается, и проверки его постоянного согласования с контекстом. Я раз за разом обнаруживал, что смысл, восстановленный таким образом, всегда проливает свет на контекст, в котором встречается слово, а с другой стороны, смысл, явно требующийся по контексту, есть именно тот, к которому нас привела история этого слова. Это придает если не абсолютную уверенность, то достаточное моральное основание.

Во-вторых, удивительная черта языка на начальном этапе развития – огромное количество значений, которое может иметь одно слово, а также огромное количество слов, которые могут быть употреблены для обозначения одной идеи. Со временем это буйное изобилие сокращается. Вмешивается интеллект со своей все возрастающей потребностью в точности и своим все возрастающим чувством экономности. Вместимость слова чем дальше, тем становится все меньше, все труднее смиряться с грузом огромного числа слов для выражения одной и той же идеи, как и с чрезмерной нагрузкой идей на одно слово. Наконец, законом языка становится значительная, хотя и не слишком жесткая языковая экономность, которую умеряла потребность в известном многообразии оттенков. Однако санскрит так и не достиг финального этапа этого развития – он слишком рано растворился в пракритских диалектах. Даже в своей поздней и наиболее литературной форме он изобилует разнообразием значений для одного и того же слова и избыточным количеством синонимов. Это обеспечивает ему невероятные возможности для риторических приемов, которые были бы в любом другом языке затруднительны, надуманны и безнадежно искусственны, особенно это относится к фигуре речи с двояким смыслом, шлеша (?le?a).

Ведийский санскрит представляет куда более ранний этап развития языка. Даже в своих внешних чертах он далеко не так фиксирован, как классический язык; он изобилует многообразием форм и флексий, он текуч и туманен, но в то же время различает тонкие оттенки в употреблении падежных и временных форм. С психологической стороны он еще не выкристаллизовался, еще не принял полностью жесткие формы интеллектуальной точности. Слово для ведийского риши все еще живая вещь, обладающая силой, творящая, образующая. Оно еще не превратилось в условный символ некой идеи, оно само – источник и творец идей. Слово несет внутри себя память о своих корнях, осознание своей собственной истории.

То, как риши использовали язык, определялось этой древней психологией Слова. Когда мы употребляем в английском языке слово «волк» или «корова», мы подразумеваем просто упоминаемых животных; мы не задумываемся над причинами, в силу которых мы обязаны использовать данное сочетание звуков для данной идеи – причина в незапамятной традиции этого языка; и мы не можем употребить это слово в каком-либо другом значении или с другой целью, разве что только в виде особого стилистического приема. Но для ведийского риши слово врика (v?ka) означало «разрыватель», а потому в числе прочих значений – «волк»; слово дхену (dhenu) означало «вскармливающая», «выхаживающая», а потому – «корова». И доминирует при этом исконное и общее значение, а производное и частное – вторично. Вот почему сочинитель гимна имел возможность с такой гибкостью употреблять эти простые слова: иногда подчеркивая образ волка или коровы, иногда используя его, чтобы выразить более общий смысл, иногда сохраняя его только в качестве условного символа психологической концепции, в которой пребывала его мысль, иногда полностью теряя образ из виду. Только в свете этой психологии древнего языка мы должны понимать особые образы ведийской символики – как они используются риши, – даже те, что кажутся уж совсем простыми и конкретными. Именно так употребляли они слова типа гхритам (gh?ta) – очищенное масло, сома (soma) – священное вино и великое множество других.

Более того, разделение, проводимое мыслью между различными значениями одного слова, было гораздо менее четким, чем в современной речи. В английском языке fleet в значении множества кораблей, и fleet в значении быстрый, стремительный – это два разных слова; употребляя слово fleet в первом смысле, мы не думаем о стремительном движении судна, равно как его употребление во втором смысле не вызывает у нас образ кораблей, стремительно скользящих по морской глади. Но именно это было свойственно ведийскому способу обращения с языком. Бхага (bhaga) – наслаждение и bh?ga – доля для ведийского ума были не разными словами, а одним, развившимся в два разных значения. Вот почему для риши было легко употребить его в одном из двух значений, при этом другое всегда оставалось в его сознании, придавая дополнительный оттенок прямому значению, или же в равной мере использовать оба одновременно при помощи своего рода фигуры кумулятивного значения. Чанас (canas) означает пищу, но это же слово означает и удовольствие или наслаждение, что дает риши возможность употреблять его так, чтобы для непосвященного оно внушало мысль лишь о пище, предлагаемой богам на жертвоприношении, но для посвященных означало бы Ананду, наслаждение божественным блаженством, проникающим в физическое сознание, и, в то же самое время, подсказывало бы образ священного напитка Сомы – одновременно пищи богов и ведийского символа Ананды.

Мы убеждаемся, что такое использование языка преобладает в священном Слове ведийских гимнов. Это был тот великий прием, посредством которого древние мистики преодолевали трудности стоящей перед ними задачи. Для обычного почитателя Агни мог означать лишь бога ведийского огня или же символизировать принцип тепла и света в физической природе, для самых невежественных это могло быть некое сверхъестественное существо, одно из тех, что «дарует богатство», удовлетворяет людские желания. А как подсказать другим, способным воспринимать более глубокие воззрения, психологические функции Бога? Эту задачу выполняло само имя. Ибо Агни значит Сильный, Агни значит Яркий, или же может означать Силу и Блеск. Следовательно, это слово, где бы оно ни встречалось, легко могло подсказать посвященному идею озаренной Энергии, созидающей миры и возносящей человека к Высочайшему, о вершителе великого деяния, Пурохите человеческого жертвоприношения.

Или как сохранить в умах слушателей мысль о том, что все эти боги есть лики единого универсального Дэвы? Имена богов говорят сами за себя, напоминая, что являются всего лишь эпитетами, описательными именами, обозначениями, а не именами собственными. Митра есть Дэва, как Господин любви и гармонии, Бхага – как Господин наслаждения, Сурья – как Господин озарения, Варуна – как всеобъемлющая Безбрежность и чистота Божественного, поддерживающая и совершенствующая мир. «Сущий Един, – говорит риши Диргхатамас, – но мудрые называют Его разными именами; они говорят Индра, Варуна, Митра, Агни; они зовут Его Агни, Яма, Матаришван»[26] . В ранние времена ведийского знания у посвященного не было необходимости в столь прямом заявлении. Имена богов сами несли ему свое значение, напоминая о великой фундаментальной истине, которая оставалась с ним всегда.

Однако во времена более поздние сам прием, используемый риши, стал преградой для сохранения знания. Ибо язык изменил характер, отбросил былую гибкость, утерял старые привычные значения; слово сузилось и сжалось до своего наиболее внешнего, конкретного смысла. Божественный нектар Ананды был забыт, скрывшись за материальным приношением; образ очищенного масла вызывал в памяти лишь простое ритуальное возлияние мифическим божествам – повелителям огня, туч и грозы, небожителям, лишенным всего, кроме материальной энергии и внешнего блеска. Буква продолжала жить, но дух был забыт; символ, свод доктрины, остался, но душа знания упорхнула из своих покоев.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.