Книга четвертая СТРАЖ ПОРОГА
Книга четвертая
СТРАЖ ПОРОГА
I
Месяц спустя после отъезда Занони и знакомства Глиндона с Мейнуром двое англичан прогуливались по Толедской улице.
— Я вам повторяю, — говорил один с жаром, — что если в вас осталась хоть капля здравого смысла, то вы возвратитесь со мною в Англию. Этот Мейнур еще более опасный обманщик, чем Занони, потому что смотрит на свою роль еще серьезнее. К чему сводятся, в конце концов, все его обещания? Вы сами сознаетесь, что нет ничего неопределеннее. Вы говорите, что он оставил Неаполь и избрал себе убежище, более подходящее для его занятий, чем многолюдные города, и это убежище находится среди опаснейших бандитов Италии, куда даже правосудие не смеет проникнуть. Нечего сказать, уединение, достойное мудреца! Я трепещу за вас. Что, если этот иностранец, о котором никто ничего не знает, в заговоре с разбойниками? Что, если они только посягают на ваше богатство или даже на вашу жизнь? Очень может быть, что, отдав половину состояния, вы еще дешево отделаетесь! Вы презрительно улыбаетесь. Хорошо! Посмотрим на вещи с вашей точки зрения. Вы собираетесь подвергнуться испытанию, про которое сам Мейнур говорит, что оно не особенно соблазнительно. Выдержите вы его или нет, это еще вопрос. В случае неуспеха вам грозят самые ужасные бедствия, в случае успеха вам будет не лучше, чем этому мрачному и нелюдимому мистику, которого вы взяли в учителя. Бросьте эти глупости и пользуйтесь вашей молодостью. Вернитесь со мною в Англию, забудьте эти мечты, вступите на поприще, предназначенное для вас, изберите лучший предмет для вашей привязанности, чем эта итальянская авантюристка. Позаботьтесь о вашем состоянии, зарабатывайте деньги, сделайтесь человеком счастливым и известным. Вот вам совет друга, и надо сказать, что эта будущность стоит обещаний Мейнура.
— Мерваль, — возразил Глиндон тоном человека, не желающего быть убежденным, — я не могу, если бы и хотел, последовать вашим советам. Какая-то высшая сила руководит мною, я не могу противиться ее влиянию. Я пойду до конца по странному пути, на который я вступил. Не думайте более обо мне. Идите сами по тому пути, который мне предлагаете, и будьте счастливы.
— Это безумие, — сказал Мерваль, — ваше здоровье и так уже расстроено, вы так переменились, что вас узнать нельзя. Поедем со мной. Я уже вписал ваше имя в свой паспорт. Я через час уеду, и вы, юноша, останетесь без друзей, в руках этого безжалостного шарлатана.
— Довольно, — холодно отвечал Глиндон, — ваши советы теряют всю свою силу, когда вы не скрываете своего предубеждения. И я уже имею основательные доказательства, — и его лицо сильно побледнело, — могущества этого человека, если только он человек, в чем я иногда сомневаюсь, и, будь что будет, я не отступлю ни перед чем. Прощайте, Мерваль; если мы никогда больше не увидимся и вы услышите, что Кларенс Глиндон уснул вечным сном, то вы скажете нашим прежним друзьям: "Он умер достойною смертью, как тысячи до него, отыскивая истину!"
Он пожал руку Мерваля и, быстро оставив его, исчез в толпе.
На углу Толедской улицы его остановил Нико.
— А! Глиндон! Я целый месяц не видал вас. Где вы прятались? Или вы работали?
— Да.
— Я еду в Париж. Едемте со мною. Там нуждаются в талантах, и вы могли бы иметь успех.
— Благодарю, но у меня в настоящее время другие планы.
— Какой лаконизм! Что с вами? Или вас так печалит потеря Пизани? Делайте, как я, я уже утешился с Бианкой Саккини, восхитительной, образованной женщиной, без всяких предрассудков. Она, я полагаю, будет для меня полезна. Что же касается этого Занони...
— Ну, и что же?
— Если я когда-нибудь нарисую сатану, то моделью для него будет Занони. Настоящее мщение художника, не так ли? Кроме шуток, я его ненавижу!
— Почему?
— Почему? Разве он не увез женщину и приданое, которые мне предназначались? Впрочем, — прибавил он задумчиво, — если бы даже вместо вреда он принес мне пользу, я все-таки ненавидел бы его. Его наружность, его лицо были бы для меня предметом ненависти. Я чувствую, что в нас живет взаимная антипатия. Я чувствую также, что когда мы снова встретимся, то ненависть Жана Нико будет не так бессильна. И мы с вами также, дорогой собрат, может быть, еще встретимся. Да здравствует республика! Я еду в мой новый мир.
— А я — в мой. Прощайте.
Мерваль в тот же день уехал из Неаполя; а на другой день утром Глиндон верхом выехал из города.
Он направился к живописной, но опасной части страны, которая в то время была наполнена разбойниками, и немногие путешественники решались проезжать через нее без сильного конвоя даже среди белого дня.
Трудно себе представить более уединенную дорогу, чем та, по которой ехал Глиндон. Перед ним расстилались громадные пространства, вполне предоставленные капризам дикой и роскошной растительности Юга. Время от времени только дикая коза испуганно глядела на него с вершины утеса или крик хищной птицы нарушал безмолвие. Это были единственные признаки жизни, нигде не видно было ни малейшего следа человека.
Погруженный в свои страстные и мрачные думы, молодой человек продолжал свой путь до тех пор, пока солнечный зной не начал наконец сменяться вечерней прохладой и слабый ветерок не поднялся с моря, невидимого и далекого, которое осталось по правую руку. В эту минуту из-за поворота дороги Глиндон увидал деревню, вытянутую вдоль дороги и печальную, какие часто встречались в самой середине Неаполитанского королевства; он подъехал к маленькой часовне на краю дороги, украшенной нишей с изображением Мадонны.
Вокруг этой капеллы находилось около полдюжины грязных и несчастных существ, которых проказа изгнала из среды общества. Они подняли нестройный крик при виде всадника и, не сходя с места, протянули свои исхудалые руки, моля о милостыне во имя Девы Марии.
Глиндон поспешно бросил им несколько монет, отвернувшись, дал шпоры лошади и замедлил скорость только при въезде в деревню. По обеим сторонам узкой и грязной улицы теснились какие-то мрачные и свирепые фигуры; одни стояли, опершись о стены своих черных хижин, другие сидели на пороге, третьи лежали; вид их возбуждал сострадание и в то же время внушал страх.
Они молча следили взглядом за Глиндоном, иногда обменивались многозначительными словами, но не мешали ему продолжать путь. Даже дети перестали болтать и пожирали его сверкающими взглядами, говоря матерям: "Завтра будет праздник".
Действительно, это были хижины, куда не решалось проникать правосудие и где насилие и убийства царили безраздельно, — деревня, каких было много в самых живописных частях Италии и где слово крестьянин было вежливым синонимом разбойника.
Взглянув вокруг себя, Глиндон почувствовал некоторый страх, и вопрос, который он хотел задать, замер на его губах.
Наконец из одной полуразрушенной хижины вышел человек, казавшийся важнее других. Он был одет более опрятно и щеголевато, чем другие. На его черных вьющихся волосах была надета суконная шапка с золотой кистью, падавшей ему на плечо, усы его были тщательно расчесаны, на его мускулистой шее был повязан пестрый шелковый платок, а на куртке из грубой материи было нашито несколько рядов филигранных пуговиц; тщательно вышитые штиблеты обрисовывали атлетические формы, и за цветной пояс были заткнуты два пистолета с серебряной насечкой и нож, какой носят итальянцы низшего сословия, с рукояткой из слоновой кости и богатой насечкой. Его костюм довершал небольшой карабин прекрасной работы, висевший у него за спиною. Он был среднего роста, имел атлетическую, но стройную фигуру, а его правильное, загорелое лицо выражало скорее смесь смелости и откровенности, чем жестокости, и производило довольно приятное впечатление.
Глиндон внимательно посмотрел на него, остановил лошадь и спросил дорогу в Горный замок.
Услышав этот вопрос, итальянец снял шапку и, подойдя к Глиндону, положил свою руку на шею его лошади.
— Значит, вы тот, кого ждет наш шеф, синьор? — сказал он тихо. — Он поручил мне проводить вас в замок. И надо сказать правду, что иначе с вами могло бы случиться несчастье.
Он отошел немного и крикнул:
— Эй, вы! Друзья, впредь и навсегда уважайте этого кавалера. Это гость нашего возлюбленного патрона из Горного замка. Да живет он долгие годы. И да пребудет он, как и его хозяин, в безопасности днем и ночью, в горах и в ущельях, да минет его нож и пуля в опасности и в жизни. Горе тому, кто тронет хоть один волос на его голове или хоть одну монету в его кошельке. С сегодняшнего дня и навсегда мы будем уважать его и верно служить ему до смерти!
— Да будет так! — хором отвечала сотня голосов, и все собрались вокруг путешественника.
— И, — продолжал странный покровитель, — чтобы его всегда можно было узнать, я повязываю его белым шарфом и говорю ему священный пароль: Мир храбрым! Синьор, пока вы будете носить этот шарф, самый гордый между нами поклонится вам. Если вы произнесете этот пароль, самые храбрые сердца склонятся перед вашей волей. Если вам понадобится убежище, если вы захотите отомстить, или завоевать красавицу, или уничтожить врага, скажите священное слово, и мы ваши! Не так ли, друзья?
И снова грубые голоса закричали "Да будет так!".
— А теперь, — шепотом прибавил итальянец, — если у вас есть несколько лишних монет, то бросьте их толпе, и едем!
Глиндон, восхищенный этим заключением, опорожнил на дорогу весь свой кошелек, и в то время, как мужчины, женщины и дети среди брани, благословений и проклятий оспаривали друг у друга добычу, бандит взял за повод лошадь Глиндона, заставил ее скорой рысью проехать улицу деревни, повернул налево, и через несколько минут деревня и жители исчезли, а по обе стороны дороги отвесно поднимались горы. Тогда проводник выпустил повод и, замедлив шаги, устремил на Глиндона полусерьезный, полунасмешливый взгляд.
— Ваше сиятельство, может быть, не ожидали такого дружеского приема? сказал он.
— По правде сказать, его трудно было и ожидать, так как синьор, к которому я еду, не скрыл от меня истинного характера соседнего с ним населения... А как ваше имя, друг мой, если я могу вас так назвать?
— О, не церемоньтесь со мной, ваше сиятельство... В деревне меня обыкновенно зовут маэстро Паоло. Прежде у меня, правда, было довольно двусмысленное прозвище, но я забыл его с тех пор, как удалился от света.
— Что заставило вас поселиться в горах?
— Откровенно говоря, синьор, — отвечал с веселой улыбкой бандит, пустынники моего сорта не особенно любят исповедь. Но, как бы то ни было, когда я здесь, в горах, со свистком в кармане и карабином за спиной, у меня нет тайн.
Затем Паоло три раза кашлянул и начал говорить с большим увлечением. Но по мере того, как его рассказ подвигался, его воспоминания увлекли его более назад, чем он желал сначала, и его беззаботная развязность уступила место воодушевлению, свойственному детям его страны.
— Я родился в Террачине, прекрасная страна, не правда ли? Мой отец был ученый монах знатного происхождения. Моя мать, царство ей небесное, хорошенькая дочь трактирщика. Само собою разумеется, что брак между ними был невозможен, и, когда я родился, монах пресерьезно объявил, что мое рождение было чудесным. С колыбели я предназначался к духовному званию; по мере того как я рос, монах усердно занимался моим образованием, и я выучился по-латыни так же быстро, как дети, не столь чудесные, выучиваются свистеть. Но старания святого человека не ограничились этим. Обязанный обетом соблюдать бедность, он делал так, что карманы моей матери были всегда полны. Скоро между этими карманами и моими образовалось тайное сообщение, так что в четырнадцать лет я уже носил шапку набекрень, пистоли за поясом и приобрел все манеры щеголя. В это время моя мать умерла, и в это же время мой отец написал историю папских булл в сорока томах, и так как я уже сказал, что он был из знатного семейства, то ему дали кардинальскую шапку. С этого времени он счел удобным отречься от вашего покорного слуги. Он поместил меня к одному почтенному неаполитанскому нотариусу и для начала положил мне двести экю на содержание. Ну, синьор, я скоро изучил право, настолько, чтобы понять свою неспособность отличиться на этом поприще, и вместо марания бумаг стал ухаживать за дочерью нотариуса. Мой патрон открыл наши невинные забавы и выгнал меня вон.
Это было очень неприятно, но моя Нинета любила меня и заботилась, чтобы я не ночевал на улице с лаццарони [18]. Мне кажется, что я еще теперь вижу ее, как она босиком тихонько отворяет мне двери и проводит в кухню, где голодного влюбленного всегда ждала бутылка вина и кусок хлеба. Однако Нинета наконец охладела, это вечная история: отец нашел ей отличную партию в лице старого, богатого продавца картин. Она взяла мужа и захлопнула дверь перед носом любовника. Я не пришел от этого в отчаяние, напротив того, — когда молод, в женщинах нет недостатка. Не имея ни гроша, я поступил матросом на испанское судно. Занятие было менее веселое, чем я ожидал; к счастью, на нас напали пираты, половина экипажа была убита, другая взята в плен. Я принадлежал ко второй, как вы видите, синьор, так что счастье мне благоприятствовало. Я понравился капитану пиратов. "Будь нашим", — сказал он мне. "С удовольствием", — отвечал я.
Итак, я сделался пиратом! Прекрасная жизнь! Как я благословлял нотариуса, выгнавшего меня. Праздники, битвы, любовь, ссоры! Иногда мы выходили на берег и жили как князья. Я провел таким образом три года, синьор, но тогда во мне разыгралось честолюбие, я начал составлять заговор против капитана, я захотел занять его место. В одну прекрасную ночь мы нанесли удар. Корабль был далеко от земли, море было тихое, ни малейшего ветерка, полная луна. Нас было более тридцати человек, мы бросились в капитанскую каюту. Старый волк предчувствовал опасность и встретил нас с пистолетами в руках. "Сдайся, — закричал я, — твоя жизнь будет пощажена". "Вот тебе", — возразил он.
И просвистела пуля, но святые мне покровительствовали, пуля до меня не дотронулась, а уложила наповал стоявшего сзади меня боцмана. Я бросился на капитана, и другой пистолет разрядился, не причинив никому вреда. Мы схватились врукопашную, но я не мог вынуть своего ножа. Между тем весь экипаж был на ногах, одни за капитана, другие против. Слышались крики, проклятия, выстрелы и стоны умирающих, глухой шум тел, падавших в воду. В этот день акулы хорошо поужинали. Наконец старый Бильбоа оказался сверху, и блеснул его нож. И он вонзил его по рукоятку — не в мое сердце, а в левую руку (я успел подставить ее), и кровь хлынула фонтаном, как у кита. Под силой удара тучный старик согнулся, и наши носы соприкоснулись. Своей правой рукой я успел схватить его за горло и перевернул его, как ягненка, синьор. И клянусь, вскоре с ним было покончено. Брат боцмана, толстый голландец, пригвоздил его пикою к полу. "Старина, — сказал я капитану, когда он уставился на меня страшным взглядом, — я не желал тебе зла, но ты знаешь всякий должен преуспеть в этом мире!" Капитан сделал отвратительную гримасу и отдал душу дьяволу.
Я вышел на палубу. Какое зрелище! Двадцать храбрецов лежали убитыми в луже крови на палубе, и луна, синьор, спокойно блестела в ней, как будто это была вода! Но мы победили, корабль стал мой. Я очень весело командовал им полгода. Однажды мы напали на французскую посудину вдвое больше нашей. Какой праздник! У нас давно не было хорошей драки, и мы начинали становиться уже девицами. Но тут мы воспользовались случаем — судно и груз оказались нашими. Они хотели размозжить голову капитану, но это было против наших правил, мы заковали его и оставили с остатками экипажа на нашем судне, которое было страшно повреждено, и смело подняли на французском наш черный флаг. Однако счастье оставило нас с той минуты, как мы бросили нашу старую посудину. Разразилась страшная гроза, и она дала течь, многие из нас бежали на шлюпке. У нас было много золота, но ни капли воды. В течение двух суток мы ужасно страдали и наконец вышли на землю около одного французского порта. Судьба сжалилась над нами. И так как мы имели деньги, то были вне подозрений, ибо люди обычно подозревают тех, кто их не имеет. Тут мы скоро забыли перенесенные страдания, подлатали судно, и меня стали воспринимать как самого великого капитана, который когда-либо вышагивал по палубе. Но, увы, судьбе было угодно, чтобы я влюбился. О, как я любил мою прелестную Клару!.. Да, я так любил ее, что почувствовал отвращение к моей прошлой жизни. Я решил раскаяться, жениться на ней и сделаться честным человеком. Я собрал моих товарищей, сообщил им мое решение, отказался от командования и советовал им уехать. Они последовали моему совету, и я не слыхал о них больше. У меня осталось две тысячи экю, с этой суммой я получил согласие отца на дело, и было решено, что я приму участие в его торговле. Бесполезно говорить, что никто не подозревал о моей морской славе. Я выдал себя за сына неаполитанского ювелира, а не кардинала. Я был счастлив тогда, синьор, очень счастлив! Я не причинил бы тогда зла и мухе. Женись я на Кларе, я сделался бы самым мирным купцом в свете.
Бандит остановился на мгновение, видно было, что он переживал более, чем говорили его слова и тон.
— Но, — продолжал он, — не следует слишком останавливаться на прошлом. День нашей свадьбы приближался. Накануне него Клара, ее мать, ее маленькая сестра и я, мы прогуливались по гавани, как вдруг прямо против меня остановился какой-то тип с рыжими волосами и красным лицом и вскричал: "Черт возьми! Это проклятый пират, захвативший Ниобию". "Не шутите", — спокойно сказал я ему. "О! — возразил он. — Я не могу ошибиться. Помогите!"
Он схватил меня за шиворот. Я отвечал тем, что бросил его в канаву. Но это не помогло. Рядом с капитаном оказался лейтенант с такой же прекрасной памятью. Собралась толпа, явились матросы. Силы были неравны. В эту ночь я спал в тюрьме, а несколько недель спустя меня сослали на галеры. Мне подарили жизнь, потому что французский капитан подтвердил, что я спас его жизнь. Но цепи были не для меня, я бежал с двумя товарищами, которые потом отправились работать на большую дорогу и, без сомнения, давно уже пойманы. Как добрая душа, я не желал совершать более преступлений, так как Клара со своим нежным взглядом по-прежнему наполняла мое сердце, так что я взял у одного бедолаги только нищенское рубище, вместо которого оставил ему свой фрак каторжника. Затем, побираясь, я добрался до города, где жила Клара. В ясный зимний день я добрался до окраины города. Я не боялся быть узнанным: мои волосы и борода стоили маски. О, Святая Дева! Навстречу мне попалась похоронная процессия. Теперь вы все знаете, и мне нечего больше прибавить. Она умерла! Может быть, от любви, но вероятнее — от стыда. Знаете вы, как я провел ночь? Я украл заступ каменщика и, не замеченный никем, разрыл свежую землю, вынул гроб, сорвал крышку; я снова увидал ее!.. Смерть не изменила ее. При жизни она всегда была бледна. Я поклялся бы, что она живая.
Это было счастье — увидеть ее, и одному. Но затем, утром, снова положить ее в гроб, закрыть его, забросать землею!.. Слышать, как комья глины стучат о гроб! Это было ужасно, синьор! Я никогда не знал прежде и не желаю думать об этом теперь, как драгоценна человеческая жизнь. С восходом солнца я снова пошел туда, куда глаза глядят, но так как Клары не было больше, то мое раскаяние улетучилось, и я снова оказался не в ладах со своими ближними.
Наконец мне удалось устроиться матросом в Ливорно. Из Ливорно я попал в Рим и стал у дверей дворца кардинала. Он вышел, золоченая карета ждала его у подъезда. "Эй! Отец! — сказал я ему. — Ты меня не узнаешь?" — "Кто вы?" "Ваш сын", — тихо сказал я.
Кардинал отступил, внимательно поглядел на меня и задумался на минуту. "Все люди мои дети, — спокойно сказал он, — вот вам деньги. Тому, кто просит один раз, дают милостыню, того, кто просит второй раз, отправляют в тюрьму. Воспользуйтесь моим советом и не надоедайте мне более. Да благословит вас Небо".
Сказав это, он сел в карету и поехал в Ватикан.
Кошелек, который он мне оставил, был туго набит. Я был благодарен и довольный отправился в Террачину. Едва я прошел ворота, как встретил двух всадников. "Ты, наверное, беден, дружище, — сказал мне один из них, — а между тем на вид ты кажешься сильным". — "Бедные и сильные люди, синьор, полезны и в то же время опасны". — "Хорошо сказано, иди за нами".
Я повиновался и стал бандитом. Мало-помалу я поднимался по ступеням иерархической лестницы, и так как я всегда отнимал кошельки, не перерезывая горло, то у меня отличная репутация, и я могу лакомиться макаронами в Неаполе без особого риска для жизни. Вот уже два года, как я поселился здесь, я тут господин, и у меня есть земля. Меня зовут фермером, синьор, и теперь я ворую только для развлечения и чтобы не разучиться. Надеюсь, что теперь ваше любопытство удовлетворено, мы в ста шагах от замка.
— А каким образом вы познакомились с тем, к кому я еду? — спросил англичанин, которого очень заинтересовал рассказ его проводника. — Что заставило вас и ваших товарищей быть с ним в такой дружбе?
Маэстро Паоло пристально поглядел на собеседника своими черными глазами.
— Но, синьор, — сказал он, — вы, без сомнения, более моего знаете об этом иностранце, с необычным именем. Все, что я вам могу сказать про него, это то, что я стоял у одной лавки на Толедской улице около двух недель тому назад, когда какой-то человек дотронулся до моей руки. "Маэстро Паоло, сказал он, — я хочу познакомиться с вами, сделайте мне одолжение, выпив со мною бутылку лакрима". "Охотно", — отвечал я.
Мы вошли в таверну, сели, и мой новый знакомый начал так: "Граф О. хочет отдать мне внаем свой старый замок около Б. Вы знаете это место?" "Отлично; в нем никто не жил около пятидесяти лет, он полуразрушен, синьор! Это странное место для сдачи внаем, надеюсь, что цена умеренная?" — "Маэстро Паоло, я философ и не забочусь о роскоши. Мне нужно спокойное убежище, где я мог бы делать научные опыты. Замок устроит меня, если только вы захотите иметь меня соседом и возьмете меня и моих друзей под свое особое покровительство. Я богат, но я не привезу в замок ничего такого, что можно украсть. Я буду платить за наем двойную плату, одну графу, другую вам".
Мы скоро сошлись, и так как синьор иностранец удвоил сумму, предложенную мною, то он в большом почете у нас. Мы готовы защищать старый замок от целой армии врагов. А теперь, синьор, откровенность за откровенность, скажите, кто этот странный человек?
— Он? Он же вам сказал это, он философ.
— Гм! Он ищет философский камень? Немного колдун, боится попов?
— Вы отгадали.
— Я подозревал это, и вы его ученик?
— Ученик.
— Желаю вам счастья! — серьезно сказал бандит, крестясь. — Я не лучше других, но ведь у человека есть душа, я могу, конечно, решиться на какое-нибудь пустячное, честное воровство или на то, чтобы слегка пристукнуть человека, если возникнет в этом необходимость, но заключать союз с дьяволом! О, берегитесь, молодой человек, берегитесь!
— Не опасайтесь, — возразил Глиндон, улыбаясь, — мой учитель слишком умен и добр, чтобы заключать подобный договор. Но вот мы, кажется, и пришли. Какие величественные развалины! Какой восхитительный вид!
Глиндон в восторге остановился и взглядом художника осматривал окружавшую его местность. Он стоял на широком выступе скалы, покрытой мхом и мелким кустарником. Между этой скалой, на которую они взобрались, и другой, такой же высоты, где стоял замок, пролегало глубокое и узкое ущелье, заросшее буйной растительностью, сквозь которую невозможно было разглядеть неровное дно пропасти. Но бездна легко угадывалась по мощному и монотонному реву невидимой стремнины. И уже вдали прослеживался путь этого бурного, стремительного потока, пересекавшего пустынные, заброшенные долины.
Налево открывался почти безграничный вид. Особая прозрачность лилового воздуха отчетливо фокусировала каждую складку местности, лежащей внизу, которую завоеватель былых времен мог бы счесть за целое царство.
Хотя дорога, по которой Глиндон проследовал сюда, показалась ему пустой и безлюдной, теперь с этой высоты местность виделась ему усеянной замками, шпилями церквей и деревушками.
Вдали, в последних лучах заходящего солнца, белым отблеском светился Неаполь, и розовые тона горизонта таяли в голубизне его знаменитого залива.
На еще большем расстоянии, в другой части открывшейся панорамы, можно было смутно различить покрытые темной листвой руины древней Посейдонии. Там, посреди этой темнеющей и бесплодной области, возвышалась зловещая и мрачная Огненная гора. В другом же направлении, извиваясь через разноцветные, пестрые долины, которым даль придавала магическое очарование, сверкали многочисленные потоки, на берегах которых этруски, сибариты [19], римляне, сарацины и норманны, вторгаясь, разбивали свои шатры и палатки.
Все величественные видения прошлого — видения бурной, ослепительной, захватывающей дух истории Южной Италии — пронеслись перед взором художника, когда он пристально разглядывал простирающуюся под ним панораму.
Он медленно обернулся и устремил взгляд на серые, разрушающиеся стены замка, куда он пришел искать тайн, которые сулили ему чудное могущество. Это был один из рыцарских замков, какими Италия была усеяна в средние века; лишенный готической грации и величия, характеризующих церковную архитектуру того же времени, он казался огромным и устрашающим даже в развалинах. Деревянный мост вел через ров и был достаточно широк для проезда двух всадников; доски глухо стучали под копытами усталой лошади Глиндона.
Дорога, которая прежде была вымощена плитами, а теперь заросла высокой травой, вела во внешний двор замка. Ворота были распахнуты, и половина построек в этой части стояли в руинах, они были увиты диким виноградом. Проникнув во внутренний двор, Глиндон был приятно поражен, видя, что там замок сохранился лучше, дикие розы улыбались серым стенам, а посреди двора струился фонтан из пасти громадного Тритона. Тут его с улыбкой встретил Мейнур.
— Добро пожаловать, мой друг и ученик, — сказал он, — тот, кто ищет истину, может найти в этом уединении вечную Академию.
II
Окружающие Мейнура, привезенные им в это уединенное убежище, вполне устраивали философа, потребности которого были ограниченны. Старый армянин, которого Глиндон видел у Мейнура в Неаполе, высокая женщина с грубыми чертами лица, взятая в деревне по рекомендации Паоло, и двое молодых людей с длинными волосами, вкрадчивым языком и свирепыми лицами, взятые там же и по той же рекомендации, составляли всю прислугу.
Комнаты, занятые Мейнуром, были удобны и непроницаемы для дождя и ветра и даже сохранили некоторые остатки прежней роскоши — резную мебель и огромные мраморные столы.
Спальня Глиндона соединялась с террасой или бельведером, с которого открывался восхитительный вид на окрестности и который с другой стороны был отделен от покоев Мейнура длинной галереей и лестничным пролетом в дюжину ступенек. Во всем царила атмосфера строгой, но приятной созерцательности, и она вполне гармонировала с занятиями, для которых предназначалась.
В течение нескольких дней Мейнур отказывался от всякого разговора с Глиндоном о том, что занимало последнего более всего.
— Снаружи все готово, — говорил он, — но внутри не то, ваша душа должна освоиться с этой местностью и проникнуться окружающей ее природой, так как природа есть источник всякого вдохновения.
И Мейнур заговаривал о чем-нибудь менее важном. Он брал с собою англичанина на свои прогулки по окружавшей их романтической местности и улыбался в знак одобрения, когда он предавался восторгу, который эта грандиозная красота внушила бы и менее чуткой душе.
Тогда Мейнур раскрывал перед своим изумленным учеником сокровища знаний, которые казались неистощимы и бесконечны. Он самым тщательным и живым образом описывал характер, привычки, нравы и верования различных народов, один за другим населявших эти места. Правда, его описания не были почерпнуты из книг и не опирались ни на один ученый авторитет, но он обладал в высшей степени даром рассказчика и говорил с уверенностью очевидца. Иногда он говорил о более дивных тайнах природы с красноречием и величием, которые придавали им колорит поэзии. Мысли молодого художника незаметно приобретали более возвышенный характер; благодаря разговорам с Мейнуром его лихорадочные желания стали не столь пылки. Его душа все более и более предавалась созерцанию, он чувствовал себя как бы облагороженным, и в молчании чувств ему слышался голос души.
Именно к такому состоянию Мейнур явно желал подвести неофита. На этой элементарной ступени посвящения ученик еще находится на уровне обычного мудреца. Тот же, кто желает делать открытия, должен начинать с некоторого рода абстрактного идеализма. И только потом, возложив на себя серьезное и радостное бремя ученичества, он может развить в себе способности к созерцанию, к имагинации.
Глиндон заметил, что во время их экскурсий Мейнур охотно останавливался там, где растительность была роскошнее, чтобы сорвать растение или цветок, и вспомнил, что часто видел Занони, занимающегося тем же.
— Неужели, — сказал он однажды Мейнуру, — эти скромные дети природы могут служить тайным наукам? Неужели растения полезны не только для человеческого здоровья, но и для достижения духовного бессмертия?
— Что, если бы, — отвечал Мейнур, — какой-нибудь путешественник посетил дикарей, не имеющих понятия о самых первичных знаниях, сказал бы этим варварам, что растения, которые они попирают ногами, одарены самыми могущественными свойствами, что одно может возвратить здоровье умирающему, другое может поразить идиотизмом мозг самого знаменитого мудреца, третье поразит насмерть самого сильного врага, что слезы, смех, сила, болезнь, безумие, разум, бессонница, летаргия, жизнь, смерть заключаются в этих ничтожных травах, — неужели вы думаете, что его не сочли бы за колдуна или обманщика? Половина свойств растительного мира неизвестна человечеству, и оно находится по отношению к ним в абсолютном невежестве, подобно тем гипотетическим дикарям, о которых я вам сейчас говорил.
В нас есть свойства, сродные с определенными растениями и на которые последние могут оказывать воздействие. Волшебный корень древних — это не сказка.
Вообще характер Мейнура сильно отличался от характера Занони. Он менее очаровывал Глиндона, но зато более подавлял и производил впечатление. Разговор Занони выдавал его глубокий интерес ко всему человечеству, чувство, сходное с энтузиазмом к искусству и красоте. Слухи, ходившие про его жизнь, еще более увеличивали ее таинственный характер, приписывали ему щедрость и благотворительность; во всем этом было что-то человеческое и симпатичное, смягчавшее строгость уважения, которое он внушал, и, может быть, заставлявшее сомневаться в том, что он действительно обладает высшими тайнами. Мейнур, напротив того, казался совершенно равнодушным к внешнему миру. Если он не делал зла, то казался точно так же равнодушен к добру. Его поступки не облегчали страданий нищеты, его слова не сострадали несчастью. Он думал, жил и действовал скорее как спокойная и холодная отвлеченность, чем как человек, еще сохранивший какую-нибудь симпатию к человечеству.
Заметив полное равнодушие, с которым он говорил об изменениях на поверхности земли, свидетелем которых он был, Глиндон осмелился заметить ему однажды про эту разницу.
— Это правда, — холодно отвечал Мейнур. — Моя жизнь есть созерцание, жизнь Занони — наслаждение. Когда я срываю растение, я думаю только о пользе, которую из него можно извлечь, Занони же останавливается, чтобы полюбоваться его красотой.
— И вы думаете, что из двух существований ваше совершеннее и возвышеннее?
— Нет, его существование есть существование молодости, мое — зрелых лет. Мы прорабатываем различные качества, каждый из нас имеет власть, которая недоступна другому. Те, которые учатся у него, живут лучше; те, которые учатся у меня, знают больше.
— Я действительно слышал, что его неаполитанские друзья вели более чистую и благородную жизнь после встречи с ним, но тем не менее это были странные друзья для мудреца. И, кроме того, то ужасное могущество, которым он располагает по своему желанию и которое он продемонстрировал на судьбах князя N и графа Угелли, плохо вяжется с образом того, кто спокойно ищет добра.
— Да, — сказал Мейнур с ледяной улыбкой, — и в этом заключается ошибка философов, желающих вмешиваться в жизнь человечества. Нельзя служить одним, не задевая других, нельзя защищать добрых, не объявив войну злым. Если желаешь исправлять порочных, то надо жить с ними, чтобы узнать их пороки. Таковы мнения Парацельса, великого, хотя и часто ошибавшегося человека. Но я непричастен к подобной глупости, я живу только ради знания.
Другой раз Глиндон спросил Мейнура относительно таинственного братства, на которое намекал Занони.
— Я полагаю, что не ошибаюсь, — сказал он, — думая, что вы оба члены братства Розенкрейцеров?
— Неужели вы думаете, — отвечал Мейнур, — что не было никакого мистического общества, стремившегося к тем же целям и теми же средствами, прежде чем арабы, в 1378 году, передали одному немецкому путешественнику тайны, которые послужили основанием общества Розенкрейцеров?
Однако я допускаю, что Розенкрейцеры составляли секту, происходившую от великой и более древней школы. Они были умнее алхимиков, но их учителя умнее их.
— А сколько существует в настоящее время членов этого первоначального общества?
— Занони и я.
— Только двое! И вы думаете научить всех побеждать смерть?
— Ваш предок обладал этой тайной; он умер потому, что не хотел пережить единственное существо, которое любил. Мы не владеем искусством избавлять человека от смерти независимо от его собственной воли или от воли неба. Эти стены могут раздавить меня на месте. Мы можем только раскрывать тайны природы, знать, почему окостеневают части организма, почему застаивается кровь, и противопоставлять действию времени средства, предохраняющие от болезней. Это не магия, это правильно понятая медицина. В нашем обществе самым лучшим и благороднейшим даром считается наука, возвышающая ум, а потом уже та, которая сохраняет тело. Но только искусство, которое добывает из соков организма животную силу и приостанавливает процесс распада, и даже знание высшей тайны, которую я только укажу здесь и согласно которой теплород, как вы его называете, считающийся, по мудрой доктрине Гераклита, источником жизни, может сделаться постоянным ее обновителем, — этого всего еще недостаточно для безопасности. Наша цель состоит в том, чтобы обезоруживать и отвращать людскую ненависть, обращать мечи наших врагов против них самих и проходить если не бестелесными, то по крайней мере невидимыми для глаз, на которые мы можем набросить пелену мрака, загипнотизировав их. Некоторые наблюдатели приписывают это свойство агату. Я же могу вон в той долине найти растение, которое может загипнотизировать лучше, чем агат. Одним словом, знай, что из самых скромных и простых произведений природы извлекаются самые величайшие субстанции.
— Но, — сказал Глиндон, — если вы обладаете этими великими тайнами, то почему вы так боитесь их распространения? Разве различие между истинной и ложной наукой не заключается в том, что первая передает миру способ своих открытий, тогда как последняя сообщает только чудесные результаты, причины которых отказывается объяснить?
— Хорошо сказано, с точки зрения школьных мыслителей, но подумай еще. Предположи, что мы передадим наше знание всему миру, порочным и добродетельным, — неужели мы сделаем доброе дело? Представь себе тирана, развратника, злодея, одаренных этим ужасным могуществом, — разве это не будут воплощенные дьяволы? Допустим, что те же привилегии будут даны и добрым, но в каком положении будет тогда общество? В титанической борьбе, которая тогда возгорится, добрые будут всегда в оборонительном положении, а злые вечно будут нападать. В настоящем состоянии земли зло преобладает, и оно останется победителем. По этим-то причинам мы не только торжественно обязываемся передавать наше знание только тем, кто не станет злоупотреблять им, но, кроме того, наши испытания состоят в борьбе, которая очищает страсти и возвышает желания. И в этом отношении природа руководит нами и помогает нам, так как она ставит ужасных стражей и непреодолимые преграды между честолюбием порока и небесами божественного знания.
Таков был характер разговоров Мейнура с его учеником, разговоров, которые, обращаясь, по-видимому, к разуму, только возбуждали его воображение. Именно на отрицании каких бы то ни было феноменов, которые природа, правильно познанная, не могла бы сотворить, и зиждилась сама возможность существования тех неведомых нам сил, которые, по убеждению Мейнура, она могла бы раскрыть для человека.
Таким образом проходили дни и недели, и душа Глиндона мало-помалу привыкала к этой жизни уединения и созерцания, забывая тщеславие и химеры внешнего мира.
Однажды он довольно поздно гулял, наблюдая звезды. Никогда еще он так сильно не чувствовал, как велика власть неба и земли над человеком и как наш ум зависит от влияния природы. Словно пациент, на котором представитель месмеризма мало-помалу сосредоточивает энергию, он почувствовал в своем сердце все увеличивающуюся силу космического магнетизма, который есть жизнь вселенной. Странное чувство сознания величия, скрытого в тленной оболочке, возбуждало в нем неопределенные и втшышенные стремления, как смутное еще узнание прошлой и более святой жизни. Непреодолимое желание заставило его пойти к Мейнуру. Он хотел потребовать немедленного посвящения в высшие миры; он чувствовал себя готовым дышать божественным воздухом. Он вошел в замок и прошел через мрачную галерею, которая вела в комнаты Мейнура.
III
Мейнур занимал две комнаты, соединявшиеся между собою, и третью, где была его спальня. Все они заключались в четырехугольной башне, возвышавшейся над мрачной пропастью, заросшей кустарниками. Первая комната, в которую вошел Глиндон, была пуста. Он тихо приблизился к двери во вторую и открыл ее. На пороге он отступил назад, пораженный сильным запахом, наполнявшим ее, что-то вроде тумана делало воздух гуще, но не темнее; этот пар походил на снежное облако, медленно приближавшееся. Смертельный холод охватил сердце Глиндона, и кровь застыла у него в жилах. Он остановился неподвижно, его взгляд невольно старался проникнуть сквозь туман, и ему показалось (так как он не был убежден в действительности виденного), что он видит какие-то смутные и фантастические, но колоссальные призраки, или, может быть, это сам туман принял такой вид.
Рассказывают, что один выдающийся художник древности так искусно нарисовал чудовищ, которые скользят по призрачной Реке Мертвых, что зрители воспринимали и саму Реку как привидение. Бескровные существа сливались с мертвой водой, и взгляд вскоре переставал отличать их от сверхчувственной среды, которую они населяли. Таковы были и скользящие облики, которые, сворачиваясь кольцами и извиваясь, проплывали в этом тумане, надвигаясь на оцепеневшего Глиндона. Но прежде чем успел сделать вдох, он почувствовал, что кто-то схватил его за руку и увлек из комнаты. Он услышал, как дверь затворилась, кровь снова потекла по жилам, и он увидел около себя Мейнура. Тогда все его тело скорчилось в страшных судорогах, и он без чувств упал на пол.
Глиндон пришел в себя на балконе. Звезды сурово глядели на темную бездну внизу, останавливая свой тихий и спокойный взгляд лишь на лике посвященного, который стоял рядом с ним со скрещенными на груди руками.
— Юноша, — сказал он, — судите по тому, что вы испытали, как опасно искать знания, не будучи к нему приготовленным. Еще одно мгновение в воздухе той комнаты, и вы были бы трупом.
— Какого же рода это знание, которое вы, сам бывший прежде таким же смертным, как и я, можете безопасно искать в той леденящей атмосфере, где я не могу дышать! Мейнур, — продолжал он (и его страстное желание, возбужденное опасностью, которой он подвергался, делало его еще отважнее). Мейнур, я приготовлен достаточно, чтобы сделать первый шаг. Я пришел как ученик к Иерофанту — просить вас о посвящении.
Мейнур положил руку на сердце молодого человека — оно билось сильно, но правильно и смело; тогда спокойное и холодное лицо мудреца выразило почти восторг.
— Судя по такой отваге, я найду наконец истинного последователя, прошептал Мейнур. Затем он продолжал:
— Пожалуй! Первый шаг есть экстаз. Всякая человеческая мудрость начинается с видений, они служат мостом между этим светом и другим. Посмотрите внимательно на эту звезду.
Глиндон повиновался, а Мейнур исчез в другой комнате, из которой медленно стали выходить благоуханные пары; более бледные и слабые, чем те, которые имели такое ужасное влияние на Глиндона, они действовали на него освежающим образом. Он пристально глядел на звезду, и она, казалось, все более притягивала его взгляд. Какая-то слабость овладела всем его телом, не касаясь, однако, ума, в то же время он почувствовал, что его висков коснулась какая-то летучая эссенция и вместе с тем легкая дрожь пробежала по всему телу. Слабость его все увеличивалась, и он продолжал глядеть на звезду, которая стала увеличиваться, наполнила собою все пространство и поглотила его. Наконец среди блестящей, серебристой атмосферы он почувствовал, как будто в его мозгу что-то разорвалось, точно лопнула какая-то крепкая цепь, и в ту же минуту чувство божественной свободы, свободы от тела и парения, казалось, увлекло его самого в пространство.
— Кого из всех жителей земли желаешь ты теперь видеть? — спросил голос Мейнура.
— Виолу и Занони! — отвечал Глиндон, чувствуя, что его губы не шевелятся.
Едва успела эта мысль промелькнуть в его голове, как в пространстве, наполненном нежным серебристым светом, перед ним быстро замелькали фантастические картины: деревья, горы, города, моря проходили перед ним, точно картинки панорамы, наконец он заметил, что одна картина остановилась; он увидал грот на морском берегу, покрытом миртовыми и апельсинными деревьями. На некотором расстоянии виднелись развалины, и луна ярко освещала двух человек около грота, у ног их плескались синие волны, и Глиндону казалось, что он слышит их шепот. Занони сидел на обломке скалы, Виола, полулежа около него, глядела в его лицо, склоненное к ней, и лицо молодой женщины выражало полное счастье, которое дает любовь.
— Хочешь ты слышать их разговор? — спросил Мейнур.
И Глиндон, не произнеся ни звука, мысленно ответил "да". Их голоса донеслись тогда до его слуха, но звуки их казались ему странны, так были они тихи и отдаленны, — такие голоса должны были слышаться святым затворникам.
— Почему, — спрашивала Виола, — можешь ты находить удовольствие, слушая меня, невежду?
— Потому, что сердце никогда не бывает невежественным, потому что тайны чувства так же чудесны, как и тайны ума. Если иногда ты не понимаешь языка моих мыслей, то и я часто открываю сладостные загадки в языке твоих волнений.
— О, не говори так! — вскричала Виола, обнимая его за шею. — Потому что загадки — это язык любви, и любовь должна разрешать их. Прежде чем узнать тебя, прежде чем жить с тобою, прежде чем научиться ожидать твоих шагов перед твоим возвращением и в твоем отсутствии находить тебя повсюду, я не подозревала, как сильно и всеобъемлюще сродство души с природой. И тем не менее теперь я убеждена в том, что только предполагала прежде, — в том, что чувство, привлекшее меня к тебе, вначале не было любовью. Я понимаю это, сравнивая прошлое и настоящее; тогда это было чувство, имевшее источником исключительно ум! Теперь я не перенесла бы, если бы ты сказал: "Виола, будьте счастливы с другим".
— Но я и сейчас мог бы сказать тебе это! О! Виола! Не уставай никогда повторять мне, что ты счастлива.
— Счастлива, потому что ты счастлив. А между тем, Занони, ты бываешь иногда печален.
— Это оттого, что жизнь человеческая так коротка, оттого, что наступит день, когда нам придется расстаться, потому что луна продолжает светить и тогда, когда соловей уже перестал петь. Пройдет время, и твои глаза потускнеют, твоя красота поблекнет и эти локоны, которыми играет моя рука, поседеют и станут непривлекательны.
— А ты жестокий! — вскричала Виола. — А разве я никогда не увижу в тебе признаков старости! Разве мы не состаримся вместе и наши взгляды не привыкнут к перемене, с которой сердце не будет согласно!
Занони со вздохом отвернулся и, казалось, погрузился в свои мысли. Внимание Глиндона удвоилось.
— Если бы это было так! — прошептал Занони. Затем он пристально поглядел на Виолу и улыбнулся.
— Неужели тебе не интересно узнать более о возлюбленном, которого ты считала прежде служителем духа зла? - сказал он.
— Нет, все, что интересно знать о любимом, я уже знаю, — я знаю, ты любишь меня.
— Я сказал тебе, что моя жизнь не похожа на жизнь других, неужели ты не хотела бы разделить ее?
— Я ее разделяю.
— Но если бы было возможно остаться навсегда молодой и красивой до тех пор, пока весь мир вокруг нас воспламенится, как громадный погребальный костер?
— Мы будем такими, когда оставим этот мир. Занони молчал несколько мгновений.
— Можешь ли ты вызывать блестящие и воздушные видения, которые посещали тебя прежде, когда ты считала себя предназначенной для особенной судьбы, отличной от судьбы остальных людей? - спросил он наконец.
— Занони, но я уже выбрала свою судьбу!
— Но будущее, разве оно не пугает тебя?