Ночной парад
Ночной парад
Конец сентября 1917 года,
Москва
Осень грезила пожаром, и вместе с палыми листьями Александровского сада вальяжная и сытая Москва прожигала последние искры своего праздного великолепия и пировала с небывалой пышностью и цинизмом.
Шел третий год войны; в госпиталях, в гимназиях и даже в свободных помещениях магазинов были раскинуты лазареты для раненых, с фронта текли жуткие слухи, по дорогам шатались вооруженные дезертиры. После Февральской революции у России едва не появился новый государь – диктатор Керенский. Поговаривали, что этот юркий судебный поверенный выиграл Россию у беса в крапленые карты. Его и прозвали Александр Четвертый. На военных парадах Керенский выезжал перед войсками на белой царской лошади, и выезды его были поистине царскими. Оседлав белую кобылицу власти, Керенский без труда овладел и любовью народа, он словно разговаривал с толпами на их языке, – и красный бес революции устилал его путь цветами и алым жертвенным бархатом.
При Керенском все было повернуто на военные рельсы и, казалось, сулило желанный успех. Приостановилось даже неслыханное летнее отступление армии, заводы и фабрики давали все больше снарядов. Склады и цейхгаузы были забиты оружием, и только одно было плохо: разложившаяся армия не желала воевать.
В знак протеста от отречения императора многие армейцы отказались от знаков различия и, лишенные этих привычных символов власти, потеряли и саму власть. Волнения и митинги в войсках прерывались только атаками неприятеля, и всю армию лихорадило сверху донизу.
В Московском военном округе пили и буйствовали больше обычного. Странные ожидания, тревога и нетерпение реяли в воздухе вперемешку с алыми и желтыми октябрьскими листьями, но высшее военное училище все еще жило старыми традициями по раз и навсегда заведенным порядкам, и марш «Под двуглавым орлом» по-прежнему звучал в особо значимые минуты на парадах и присягах.
Юнкер Звягинцев любил шумные и пестрые московские площади. С молодой страстью Звягинцев грезил о воинской славе, но еще ни один живой женственный образ не замутил чистого озера его души. Все его мысли и заботы вращались вокруг будущего военного поприща и заботы о престарелых родителях.
Его отец, отставной пехотный майор, каждую субботу ходил на поклон к Иверской иконе с просьбой о повышении пенсии, но после отречения Государя умерла и надежда на внезапное чудо, осталась только вера в Николеньку, единственного сына, этой весной поступившего в знаменитое военное училище на Арбате. Оно гордо носило имя императора Александра и считалось лучшим учебным заведением для патриотичного юношества.
Октябрь выдался морозным и ясным. Неярко светило полуденное солнце и весело поскрипывали кожаные портупеи, равнение на знаменосца получилось четким и радостным, как прокатившаяся по строю волна. Эти минуты внезапного восторга и братского единения были особенно дороги Звягинцеву, он радовался согласию и слитой воле и с ликованием отдавал всего себя этому единому слаженному движению.
Бесправные «фараоны» – младший курс обычно принимал присягу через полтора-два месяца после начала занятий. В этот раз курс привели к присяге на месяц раньше, и парад во дворе военного округа прошел нервозно и торопливо, и знаменитый марш и троекратное «Ура!» в триста молодых глоток прозвучали приглушенно и без обычного шика.
В строю выпускников, пришедших поприветствовать вновь поступивших, Звягинцев приметил двух девушек. Это были сестры Поляковы, окончившие частный курс училища.
На фронте женщины-воины уже перестали быть редкостью, и даже при Керенском постоянно находились несколько бойцов из женского Батальона смерти. Диктатор безо всякой усмешки называл его «мой нравственный полк».
После парада всему училищу полагался праздничный обед. При Временном правительстве в училище начались перебои с продуктами, в столовой вместо щей с парной телятиной подавали чечевичную похлебку с солониной. Ради торжества от Тестова было доставлено несколько поддонов с пирогами и кулебяками, но в громадной столовой было непривычно тихо, и только громкий шорох за столом и приглушенный разговор изредка тревожили ротного офицера, но против обыкновения он не делал замечаний.
– Сегодня ночью, после отбоя, будьте готовы, – горячо и быстро прошептал на ухо Звягинцеву юнкер Муромов. Юнкера второй роты отличались широкой косточкой и тяжелым выверенным шагом, от которого дрожал плац и звенели стекла в лавчонках напротив училища. Должно быть, за этот матерый вид, а также за явственные усы и грубую щетину вторая рота получила прозвище «звери», но это были умные и чуткие звери.
«Звери» были вторыми в неписаной училищной иерархии. Вершину это пирамиды занимали «княжата», воспитанники кадетских училищ, дворяне и потомственные военные из майорских и полковничьих семей. В самом низу обретались выходцы из мещан, разночинцев и даже крестьян, то есть презренных «шпаков» – штатских, и соперничество между «шпаками», «зверями» и «княжатами» никогда не стихало. Эта мальчишеская вражда представлялась им настоящей непреодолимой чертой, которую Творец некогда положил между птицами и пресмыкающимися.
За столом юнкер Муромов сидел слева от Звягинцева, теперь Звягинцеву предстояло передать тайное известие ему:
– Сегодня ночью после отбоя… Дежурные обер-офицеры предупреждены… Ночной парад…
Никто не знал, откуда пошла традиция ночных парадов в юнкерских училищах. Пожалуй, только старый дядька, серб Манчич, мог бы рассказать о них что-либо стоящее, хотя во время ночного парада умному дядьке полагалось плотнее припереть дверь своей каморки и не показывать наружу даже кончик красного носа. Любой лишний свидетель подлежал суровой и унизительной каре. В Александровском военном училище сим знаменательным событием обозначалась присяга младшего курса. Что-то таинственное и значимое происходило в ходе этого секретного и абсолютно непристойного действа. Ночное побоище с кровью и легкими увечьями по-другому называлось «гонять бесов», и это заранее страшило религиозных «прасолов» и завзятых «поповен», крестящихся на пролетающих за окнами ворон. В эту ночь полагалось снять нательные кресты, и от этого странного условия даже завзятым атеистам стало немного не по себе.
В спальнях погас свет, но никто не спал, все ждали сигнала дежурного юнкера. После парада на плацу оружие еще не сдали в цейхгауз, и у постели каждого юнкера ожидала сигнала узкая и длинная кавалерийской сабля – настоящее боевое оружие, наделенное суровой тяжестью и надменной простотой. У Звягинцева даже мороз бежал по хребту, когда он вглядывался в ясное зеркальное лезвие и проверял его своим горячим дыханием.
– Для твоей неукротимой славы украшенья были не нужны! Костяная рукоятка без оправы… В темной коже – легкие ножны… – Эти стихи он посвятил своей первой сабле.
Сабля представлялась ему живой, она отвечала ему взаимностью, медленно, чутко привыкая к его руке и уверенной хватке.
По команде дежурного рота вскочила с кроватей. В тесноте спальни, натыкаясь друг на друга, юнкера сбросили кальсоны и нательные рубахи и на голое тело надели портупеи.
Дрожащими от волнения пальцами Звягинцев застегнул портупею с саблей и, смешно путаясь в казенных голенищах, ставших вдруг слишком высокими и свободными, выскочил в коридор. Расталкивая такие же голые, белеющие во тьме тела, он проскочил на обычное место для построения.
– Стой, тюха-матюха! – Муромов напялил на Звягинцева бескозырку с алым бархатным околышем – хоть и без кальсон, но фуражка положена юнкеру даже на ночном параде.
В длинном коридоре корпуса быстро и бесшумно разворачивалось построение по ротам. Из-за распахнутых на ночь фрамуг было нестерпимо холодно, но построение под приглушенные команды дежурных юнкеров шло своим чередом.
– Полк, смирна-а-а! – выкрикнул дежурный. – Напра-а-во! Шашки наголо! Бегом марш! – гаркнул дежурный.
Колонна дрогнула и повернулась к высоким дверям, сквозь которые вполне мог бы проехать конный. С шумом и топотом нагое войско устремилось на второй этаж, где между спальнями второй и третьей роты помещался гимнастический зал. У входа в зал шашки вернули в ножны. Лунный свет пробивался сквозь пыльные окна, и на паркете лежали ровные квадраты.
На лобовую атаку сходились молча, часто дыша, и вдруг сцепились, как дерущиеся волки, сгибая загривки, кромсая друг друга, вырывая волосы и выламывая суставы. Мерой в этой дикой схватке служил сигнал, который подавал побежденный. Напротив Звягинцева оказался кадет Шашковский, и Звягинцев радостно дал волю давней неприязни и раздражению на «княжича». Он захватил мускулистое плотное тело Шашковского в клещи, намериваясь приподнять, перевернуть и ударить с размаху об пол, как это случалось на гимнастических учениях, но голый и липкий от пота «княжич» вывернулся и, отчаянно виляя, как затравленный заяц, выскочил в коридор и скатился вниз, на первый этаж. Но Звягинцев не собирался отказываться от победы, надо было дожать Шашковского. Грохоча сапогами и придерживая рукой пляшущую саблю, Звягинцев запрыгал по ступеням вниз. До блеска натертый паркет не удержал его, и на повороте Звягинцева занесло. Эти несколько секунд стоили ему победы. Очутившись в коридоре, он остановился, затаил дыхание и прислушался. Топот и крики, глухие удары и дрожь стен были едва слышны. На лестнице и в коридоре было тихо, но темнота по углам и под лестницей была живой, дышащей, жуткой, и, чтобы немного укрепиться, Звягинцев достал из ножен саблю. Этот миг обнажения оружия всегда остро и страстно волновал его, словно вспыхивал и резко гас инстинкт убийства, и мелькни сейчас за дверью спальни или на парадной лестнице тень Шашковского, кто знает, что было бы с ним и со Звягинцевым?
Со свистом рассекая воздух, Звягинцев сделал несколько взмахов крест-накрест. Под лестницей темнел спуск в печной подвал, и Звягинцев напряженным чутьем угадал там чье-то тайное, осторожное присутствие. Он бесшумно спустился по черной лестнице и толкнул дверь, она подалась мягко, без скрипа.
В жарко натопленном подвале выстроились в ряд амосовские печи. Алые пасти дышали прозрачным бездымным жаром. В трубах тонко жаловалось и подвывало, точно где-то между кирпичами прищемило хвост мелкому бесенку. В топках догорали и с треском рассыпались дрова, и Звягинцев сейчас же вспотел. Сжимая в руках обнаженную саблю, он прошел несколько шагов в глубину. В жаркой тьме родился и окреп нежный и властный голос. Незримая во тьме женщина произнесла:
– …Облачение во Славу. – Странные слова отдались эхом под сводами подвала и вызвали у Звягинцева острый озноб.
Ноги подкашивались и больше не слушались его, опираясь о стену, он сделал еще один шаг и заглянул за печь.
В этом темном углу стараниями училищных истопников был устроен дровник. Его обычно наполняли с улицы, с черного крыльца, и если дверь была не заперта, то через калитку можно было попасть в училище. Звягинцев часто пользовался этой дверью, когда опаздывал к воскресной вечерней поверке, минуя выговор постового офицера и отметку в штрафном журнале. Это немного объясняло то странное и чарующее зрелище, которое открылось ему за пустым дровником.
Подвальный закуток был озарен множеством свечей, и Звягинцев почти ослеп от этого ночного зарева. Он даже забыл, как нелепо он выглядит: голый, с саблей в руке, в болтающихся ремнях и сбитой на правое ухо бескозырке. Посреди кирпичной залы плыло сияние, этот чистый небесный свет исходил от двух женских тел, похожих в полумраке на стройные свечи. Их полупрозрачные накидки чуть колыхались от жара печей. И только когда прошло первое изумление, он узнал сестер Поляковых: Веру и Марию.
Звягинцев знал о них немного: весной они готовились получить звания прапорщиц, и даже их общее прозвище Коли-Руби отражало их неприступный и резкий характер. Теперь же, раздетые почти донага, в своей беззащитной юной красе они казались ангельски бестелесными, как греческие богини, сбросившие железные шлемы и жестокие маски.
В углу под печью шумно завозились, запищали мыши. Мария обернулась и, глядя широко раскрытыми, точно слепыми глазами, сделала шаг к Звягинцеву:
– Гость молодой, рог золотой, тропою дикою, стопою тихою в чертог входи, назад не гляди…
Губы Звягинцева пересохли от печного жара и недоступной близости их волшебных тел, и, словно услышав его жажду, Мария тотчас же протянула Звягинцеву серебряный ковш, наполненный водой до краев, так что жидкость выгибалась упругим куполом.
Из яркого, расплавленного света выступила высокая стройная женщина, которой он прежде не видел. Темные волны волос рассыпались по плечам.
– Земной поклон, Никола-воин, – произнесла она, и, повинуясь звездному блеску ее строгих и неумолимых глаз, Звягинцев встал на одно колено и снял фуражку, точно готовился поцеловать край знамени.
Вера и Мария сняли с него портупею и с двух сторон набросили на его плечи белую полотняную рубашку…
– От огня и металла, от ножа и кинжала, от пули шальной, от сабли лихой закрываю тебя, сокол мой.
Он почти не слышал шепота, а то, что все же слышал, запоминалось обрывками.
– Перунова рать… Железная печать! Слову моему замок – Земля, а ключ – небесный свет! А теперь оставьте нас одних, – попросила женщина, и сестры, торопливо накинув шубки и капоры, поднялись по черной лестнице на улицу.
Порыв осеннего ветра задул оплывшие свечи, и только печи отбрасывали алые блики на кирпичные стены. Снаружи послышался торопливый перестук копыт по арбатской брусчатке.
В алой тьме женщина положила руки на его плечи, и Звягинцев почувствовал летучее прикосновение ее губ. Как в зачарованном сне он протянул руку и не встретил сопротивления плоти. То, что случилось потом, не оставило в нем ясных воспоминаний. Разгоряченная скачка среди звезд и ярко чиркающих планет, кольца и протуберанцы звездного света и последний рывок к яркой звезде, к освобождению, что сродни смерти… На ладонях таял запах ее кожи, и губы помнили теплое и сладкое прикосновение к ее груди.
– Это сон, – шептал Звягинцев, – и ты мне снишься…
Тогда она достала из сброшенных ножен саблю.
«Кровь взывает к крови», – проступили на металле огненные буквы.
– Любовь к любви! – прошептала она.
– Постой, не уходи… Как тебя зовут? – крикнул Звягинцев.
– Кама… – прощально обернувшись, ответила она.
– Еще хотя бы раз увидеть Тебя! – взмолился Звягинцев.
– Я не оставлю тебя и буду всегда рядом. – Протянув руку, она погладила его по щеке и подняла с пола упавшую накидку. Глухая кирпичная стена растворилась, и светлый блик медленно погас среди земной тьмы.
В корпус Звягинцев вернулся не скоро. От тестовских пирожных остались одни крошки. Традиционная «собака», полагающаяся после ночного парада, уже была почти съедена. Звягинцева ждал узенький ремешок темного жесткого мяса, как уверял Муромов, настоящего волчьего, раздобытого у егерей.
– Что-то бледен ты, братец, заблудился, что ли? Хотя в таком виде не погуляешь – быстро сцапают и в «Матросскую Тишину» упекут. На, хлебника… – Муромов протянул ему чашу с остывшим пуншем.
– Не надо, не хочу, – Звягинцев ничком упал на кровать, и сердобольный Павлуша набросил на него шинель.
Кровь взывает к крови… любовь к любви…
На следующий день на углу Воздвиженки и Арбата Звягинцев заказал гравировку: свое имя, фамилию и название училища, – опасаясь потерять свою драгоценность.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.