Глава 30
Глава 30
Всех в Приоре несколько удивило, что русская семья, которую Гурджиев встретил в Виши, приняла его приглашение посетить школу. Поприветствовав их лично, он велел всем занимать их после обеда, а затем заперся в комнате со своей фисгармонией.
В этот же вечер, после другого «банкета», гостям было сказано, чтобы они пришли в главную гостиную к определённому часу, и те удалились в свои комнаты. Тем временем Гурджиев собрал всех оставшихся и сказал, что хочет заранее объяснить эксперимент, который он собирается провести на дочери русских. Он напомнил нам, что ранее уже говорил, что она «особенно подвластна гипнозу», и добавил, что помимо этого она является одним из немногих людей, встреченных им когда-либо, которые восприимчивы к особому виду гипноза. Гурджиев описал более или менее популярную форму гипноза, которая обычно состояла в требовании к субъекту концентрироваться на предмете перед вхождением в гипнотическое состояние.
Затем он сказал, что существует метод гипноза, который вообще не известен в западном мире и практикуется на Востоке. Его невозможно было практиковать в западном мире по очень важной причине. Это был гипноз с использованием определённой комбинации музыкальных тонов или аккордов, и почти невозможно найти тему, которую можно было бы воспроизвести в западной или «полутональной» шкале, к примеру, на обычном пианино. Особенностью восприятия русской девушки, прибывшей с родителями в Приоре, является то, что она действительно чувствительна к комбинациям полутонов, и это отличает её от других. Если бы у него был инструмент, который мог бы произвести слышимые дифференциации, скажем, шестнадцати тонов, он способен был бы загипнотизировать любого из нас таким музыкальным способом.
Затем Гурджиев наиграл месье де Гартману на пианино композицию, которую он написал только сегодня после обеда специально для этого случая. Музыкальная пьеса приходила к кульминации на особом аккорде, и Гурджиев сказал, что, когда этот аккорд будет сыгран в присутствии русской девушки, она немедленно войдет в глубокий транс, совершенно непроизвольно и неожиданно для неё.
Гурджиев всегда садился на большую красную кушетку в одном конце главной гостиной лицом ко входу, и, когда он увидел, что подходит русская семья, он дал указание месье де Гартману начать играть, а затем жестом попросил гостей войти и присесть, пока играла музыка. Дочери он указал на стул в центре комнаты. Девушка села к нему лицом на виду у всех присутствующих, внимательно прислушиваясь к музыке, будто очень взволнованная ею. Будучи до того довольно уверенной, в тот момент, когда прозвучал особый аккорд, она, казалось, совершенно обмякла, и её голова упала на спинку стула.
Как только месье Гартман закончил играть, встревоженные родители бросились в сторону дочери, но Гурджиев остановил их, объяснив, что он сделал, а также факт её необычной впечатлительности. Родители успокоились довольно скоро, но приведение девушки в сознание заняло больше часа, после чего она ещё часа два находилась в эмоционально неуравновешенном, совершенно истерическом состоянии, во время которого кто-то – назначенный Гурджиевым – должен был гулять с ней по террасе. После этого Гурджиев провёл большую часть ночи с ней и её родителями, убеждая их остаться в Приоре ещё на несколько дней и доказывая, что он не нанёс девушке какого-либо непоправимого вреда.
Он, по-видимому, добился успеха, потому что они согласились остаться, и дочь даже обещала ему подвергнуться тому же эксперименту ещё два или три раза. Результаты были всегда такими же, хотя период истерики после возвращения в сознание длился не так долго.
В результате этих экспериментов, конечно же, пошли разговоры. Слишком много людей почувствовали, что здесь было притворство со стороны девушки, и утверждали, что не было доказательств, что она не работала с Гурджиевым заодно. Даже если это и так, то и без каких-либо медицинских знаний было очевидно, что она была загипнотизирована, с её согласия или без оного. Её транс был всегда полным, и невозможно было подделать проявления беспричинной и совершенно неконтролируемой истерики.
Эксперименты имели и другую цель. Они могли продемонстрировать существование некоторой неизвестной нам «науки», но они также демонстрировали некоторым из нас ещё один метод, которым Гурджиев часто «играл» с людьми. Эти эксперименты, конечно же, возбудили новый ряд вопросов о работе Гурджиева, о его целях и намерениях. Факт, что эксперименты, казалось, доказывали существования у него некоторого количества необычной силы и знаний, не был, в конечном счёте, необходим большинству из нас. Те, кто был в Приоре по своему собственному выбору, едва ли нуждались в таких демонстрациях, чтобы доказать себе, что Гурджиев был, по меньшей мере, необычным.
Эксперименты вновь пробудили некоторые из моих вопросов о Гурджиеве, но более всего они вызвали во мне определённое сопротивление. Что мне начало казаться трудным и раздражало именно в таких вещах, так это то, что они склоняли меня обращаться в ту сферу, где я терялся. Больше всего мне нравилось в том возрасте верить в «чудеса» или находить причины и ответы, касающиеся человеческого бытия, но я хотел каких-нибудь вещественных доказательств. Личный магнетизм Гурджиева часто был достаточным доказательством его высшего знания. Он обычно вызывал во мне доверие, потому что достаточно сильно «отличался» от других людей – от каждого, кого я когда-либо знал, – чтобы быть убедительным «сверх»-человеком. С другой стороны, я был обеспокоен, потому что всегда внутренне противостоял тому, что казалось очевидным: всякий, кто выдвигал себя в качестве учителя в каком-нибудь мистическом или потустороннем смысле, должен быть некоторого рода фанатиком – полностью убеждённым, полностью преданным особому направлению и, поэтому, автоматически противостоящим принятым обществом, общепризнанным философиям и религиям. Было не только трудно спорить с Гурджиевым – не было ничего, что можно было бы возразить. Можно было бы, конечно, спорить о вопросах метода или техники, но прежде необходимо было согласиться с какой-то целью или намерением. Я был не против его цели «гармонического развития» человечества. В этих словах не было ничего, чему бы кто-нибудь мог противиться.
Мне казалось, что единственная возможность ответа должна лежать в каких-нибудь результатах, ощутимых, видимых результатах в людях, а не в самом Гурджиеве – он был, как я сказал, достаточно убедителен. Но что его ученики? Если они, большинство из них, применяли метод гармонического развития несколько лет, было ли это в чём-то заметно?
За исключением мадам Островской, его покойной жены, я не мог найти никого, кто, подобно Гурджиеву, «внушал» бы какой-нибудь вид уважения простым фактом своего присутствия. Общим свойством многих старых учеников было то, что я понимал как «притворную безмятежность». Они могли выглядеть спокойными, сдержанными или невозмутимыми большую часть времени, но это никогда не было достаточно правдоподобным. Они производили впечатление внешне сдержанных, что никогда не было достаточно «настоящим» (особенно потому, что стоило Гурджиеву слегка нарушить их равновесие, когда бы он ни решил это сделать, как большинство старших учеников приходило в колебание между состояниями внешнего спокойствия и истерики). Их контроль, казалось мне, достигался сдерживанием или подавлением – я всегда полагал, что эти слова являются синонимами – и я не мог поверить, что это было желательным результатом или целью, кроме, может быть, целей общества. Гурджиев также часто производил впечатление безмятежности, но она никогда не казалась фальшивой – вообще говоря, он проявлял всё, что хотел проявить, в определённое время и обычно по какой-нибудь причине. Можно спорить относительно причин и обсуждать его мотивы, но у него, по крайней мере, была причина – он, казалось, знал, что он делал, и у него была цель – чего не было в случае его учеников. Там, где они, казалось, пытались подняться над обычными несчастьями жизни, имитируя пренебрежение ими, Гурджиев никогда не проявлял спокойствия или «безмятежности» как самоцель. Он намного более охотно, чем кто-нибудь из его учеников, впадал в ярость или веселился в, казалось бы, неконтролируемом порыве животной натуры. Во многих случаях я слышал его насмешку над серьёзностью людей и напоминание, что было бы «естественно» для каждого сформировавшегося человека «играть». Он использовал слово «игра» и указывал пример в природе – все животные знали, в отличие от людей, цену каждодневной «игры». Это так же просто, как избитая фраза: «Джек только работал и никогда не играл, поэтому скучным он стал». Никто не мог обвинить Гурджиева в том, что он не играл. В сравнении с ним, старшие ученики были мрачны и замкнуты и не были убедительными примерами «гармонического развития», которое – если оно было вообще гармоничным – конечно включало бы юмор, смех и так далее, как свои аспекты.
Женщины, в частности, не получали в этом поддержки. Мужчины, по крайней мере, в бане и в плавательном бассейне, грубо, по-уличному шутили и, казалось, наслаждались этим, но женщины не только отказывали себе в юморе – они даже одевали часть «учеников» в ниспадающие одеяния, ассоциирующиеся с людьми, вовлеченными в различного рода «движения». Они производили впечатление служительниц или послушниц какого-нибудь религиозного ордена. Ничто из этого не было ни поучительным, ни убеждающим в тринадцатилетнем возрасте.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.