Слова словно плети
Слова словно плети
«Еврейское Просвещение пришло в Польшу, – писал Ицхок Лейбуш Перец, один из великих деятелей идишского литературного обновления, – и после Варшавы Замосць [Замостье] стал самым естественным местом, где оно могло пустить корни».
Сегодня Замостье, занесенное в список центров мирового культурного наследия ЮНЕСКО, с виду выглядит совсем неподходящим местом для возрождения идишской литературы, потому что смотрится как бесспорно нееврейский, хотя и красивый город. Построенный в 1580-е годы итальянским архитектором Бернардо как образцовый город для местного магната Яна Замойского, он справедливо получил прозвище «польская Падуя». На изящной и широкой Рыночной площади стоит величественное бело-розовое итальянско-польское, ренессансно-готическое здание ратуши, несущее 52-метровую башню с часами; двойная каменная лестница ведет на торжественную платформу; вокруг, словно на параде, выстроились многоцветные дома с колоннами, принадлежавшие армянским купцам. В этом стиле построена и синагога в еврейском квартале с красно-сине-золотым интерьером. Можно сказать, что такой же величественной была и здешняя еврейская община, потому что это место молитвы было построено для приглашенных Замойским поселиться здесь евреев-сефардов – они считались высшим классом и не снижали ренессансного стиля Замостья. Позже, однако, к ним присоединились тысячи говоривших на идише, бежавших от казацкого восстания; многие из них умерли от голода в 1648 году во время длительной осады города немцами. Фамилия Переца (P?rez по-испански) указывает на его происхождение из сефардской общины.
Возможно, Просвещение вдохновлялось воздушной, элегантной атмосферой Замостья. Никакие хасидские цадики здесь не приветствовались. Согласно Перецу, «если в Замостье узнавали, что ребе отправился в путь, полиции давали указание поставить охрану у всех ворот, и община устанавливала рядом еврея, чтобы он стоял на страже. Когда появлялся фургон, его встречали словами: “Куды? Назад! Езжай обратно, откуда приехал”»[230].
Рабби Исраэль, обучавший математике Моше Мендельсона, происходил из Замостья. Как и врач Шлойме Эттингер, написавший тома баллад, эпиграмм, поэм и драм (ничто из этого не было опубликовано при его жизни). Яков Гельбер принял фамилию Эйхенбаум, чтобы получить разрешение на проживание, пока он переводил Евклида на иврит. Александр Цедербаум уехал из Замостья в Одессу, известную своим свободомыслием и отступничеством, и основал первый в России еженедельник на иврите «Защитник» («Ха-Мелиц»), а через два года – первое приложение к нему на идише «Голос вестника» («Кол мевассер»). Во времена Переца самым богатым человеком в городе был Авраам Люксембург; его большой дом выходил в окруженный стеной сад, в котором его юная дочь Роза, очень умная, но настолько некрасивая, что «боялась показаться на улице», сидела и целыми днями читала – но не религиозные книги. В возрасте 48 лет она была убита армейскими офицерами после ареста в Берлине за революционную деятельность и за основание Германской коммунистической партии.
Представим себе успешного адвоката Якова Переца, около 1870 года прогуливающегося по улице, теперь названной в его честь, – в коротком пиджаке, называвшемся тогда «берлинер» (в честь Моше Мендельсона), вместо длинного сюртука, какие носили евреи-ортодоксы. «В соответствии с духом Гаскалы, – писал Перец, – люди стали укорачивать свои пиджаки, делая их более современными». После долгого рабочего дня, в течение которого Перец давал юридические консультации клиентам и разбирал их дела, он возвращался домой, ужинал и посвящал остаток дня настоящему делу своей жизни. Он выпустил целый поток стихов на иврите и польском, песен, направленных против антисемитизма, и статей, содержащих острую критику и насмешки в адрес еврейских общественных институтов Замостья.
Будучи последователем Гаскалы, маскилом, Перец проявлял мало почтения к идишу. Как и другие маскилы, он верил, что иврит является единственным подходящим языком для еврейской литературы и что местный государственный язык (в его случае польский) подходит для других форм общения. Но это требовало совсем другого образования, чем то, что было обычно доступно для говоривших на идише в Польше. Поэтому он учредил школу для бедных детей и вечерние классы для рабочих, где во время, остававшееся после адвокатской и литературной деятельности, он пропагандировал, кроме всего прочего, идеи равенства, потому что местная еврейская община вскоре начала жаловаться властям на его «социалистические устремления». Через несколько лет школа была закрыта, а в 1889 году у него была отобрана лицензия на адвокатскую деятельность. Когда Перец пожаловался на это, министр только пожал плечами: «Что же, в России будет одним талантливым евреем-юристом меньше». Но то, что было потерей для тяжебщиков Замостья, стало приобретением для литературы. Перец переехал в Варшаву и устроился в статистическое бюро, что предполагало поездки по множеству деревень и провинциальным местечкам-штетлам, которые дали ему много материала для литературы.
Тут до него дошли слухи, что в Киеве некто по имени Шалом ищет участников для сборника произведений на идише под названием «Еврейская народная библиотека» («Ди идише фолксбиблиотек»). Не имея связи с ним и не испытывая симпатии к идишскому интеллектуальному миру, Перец тем не менее отчаянно нуждался как в деньгах, так и в читателях («Вот, я смотрю на пути нашего народа и пытаюсь писать для них рассказы на святом языке, но большинство их даже не знают этого языка. Их язык – идиш. И что за жизнь для писателя <…> если он не нужен своему народу?»[231]). Он послал письмо Шалому, ошибочно думая, что адресует его известному писателю предыдущего поколения Шалому Якову Абрамовичу, скрывавшемуся под псевдонимом Мойхер Сфорим, основателю современного идишского литературного движения. На самом деле адресатом оказался другой Шалом, богатый молодой издатель Шолем Рабинович, ставший знаменитым под псевдонимом Шолом-Алейхем.
Эти трое, Шалом Абрамович (1836–1917), Ицхок Лейбуш Перец (1852–1915) и Шолом-Алейхем (1859–1916), лидеры обновления идишской литературы в XIX веке, имели между собой много общего. Все они получили традиционное еврейское образование (Тора и Талмуд). Все попали под обаяние еврейского Просвещения и задались целью пропагандировать его ценности среди тех, кого они считали невежественными, отягощенными бедностью идишскими массами, пребывавшими в рабстве ешив и дворов цадиков. Но как общаться с ними? Очень немногие могли понимать утонченную ивритскую прозу и поэзию, которые просветители некогда жаждали сделать обычным литературным языком евреев. Слишком немногие могли понимать польский или русский языки своих нееврейских соседей.
Единственным выходом, доступным для еврейского писателя в Восточной Европе, который желал обратиться к большей части своего народа, было использование идиша, повседневного разговорного языка. Но здесь была своя трудность. Как и другие мыслители Просвещения, эти писатели мало знали историю и не были осведомлены о богатствах идишского прошлого. То немногое, что они знали, они полностью презирали. Как самодостаточные художники, они хотели заменить то, что считали вульгарным народным творчеством, подлинной литературой, желали, чтобы на смену «Бове-бух» пришли романы, на смену хасидским притчам – рассказы, а «бессмысленный и унизительный» средневековый эпос сменился дидактической сатирой.
Но в ответе за недостатки, которые маскилы пытались исправить, был не только презренный жаргон. Сам язык идиш был слишком ограниченным, чтобы полностью выразить жизненные переживания, которые писатели жаждали исследовать. Будучи еще молодым человеком, Перец стремился отбросить религиозные условности своего ортодоксального религиозного воспитания и с горячностью поговорить о своих чувствах. Но, писал он,
с кем мог я говорить обо всем этом? Кому мог я излить свои жалобы на разруху в моем уме и на мертвость в моем сердце? Людям, окружавшим меня? У меня не было даже языка, чтобы говорить с ними. Я не мог выразить эти вещи на идише, потому что у меня для этого не было слов на идише. Я не мог даже говорить об этом с самим собой, если пытался.
В течение столетий литературный стандарт устанавливался западным диалектом идиша, смотревшим на высокий немецкий язык как на образец. Теперь, когда западный идиш был оторван от славянского разделом Речи Посполитой (кроме Галиции, никогда не признававшей, что она уже не часть Польши), евреи западной части гейма вслед за Моше Мендельсоном стали отказываться от своего традиционного языка в пользу немецкого. Потребовалось создать стандарт языка, основанный на восточном идише. Более того, у самого этого диалекта было несколько различных вариантов, из которых, возможно, самыми важными были северный литовский, центральный польский и юго-восточный украинский.
Чтобы общаться с массами, нужно было создать общий восточный литературный идиш, который был бы понятен везде, где его читали. (Впоследствии его стали называть клал шпрах, «народный язык».) Таким образом, прежде чем чего-либо достичь в своих сочинениях, идишский писатель должен был выковать для себя орудия труда – слова, идиомы, образы и фигуры речи.
В первой поэме Переца на идише «Мониш», опубликованной в «Еврейской народной библиотеке» Шолом-Алейхема, поэт жалуется на трудности своей задачи. Насколько лучше было бы, писал он, если бы поэма была сочинена
…Не на идише, жаргоне:
В нем ни нужных слов, ни тона,
В нем нет слов для зова пола,
Чувства и любовь в загоне.
Идиш весь – сарказм и колкость,
И слова в нем, словно плети,
Бьют они, как стрелы с ядом.
Смех в нем полон многих страхов,
И во всем его звучанье
Слышим мы лишь горечь желчи.
<…>
Я на идише не слышал
Слова теплого ни разу[232].
К литературным проблемам прибавилось беспокойство о реакции друзей, коллег и родственников. Неслучайно два из трех великих писателей скрывались под псевдонимами. Шалом Рабинович признавался, что он выбрал псевдоним Шолом-Алейхем, чтобы его семья не знала, что он пишет на презренном жаргоне. Шалом Янкель Бройдо изменил свою фамилию на Абрамович – возможно, чтобы избежать призыва в русскую армию, – и успешно публиковался под этим именем на иврите. «Как я был растерян, – писал он, – когда думал о том, чтобы писать на идише, потому что боялся, что это запятнает мою репутацию»[233]. Поэтому, посылая свой первый рассказ в новый идишский журнал, только что отпочковавшийся от ивритского журнала «Ха-Мелиц», он обозначил повествователя как Сендерле Мойхер Сфорим, «Маленький Сендер-книгоноша» – по имени реального книгопродавца, которого он с любовью помнил с детства. Но «Сендер» является идишским вариантом имени «Александр», и редактор издания Александр Цедербаум решил, что это насмешка над ним, и без согласования с автором изменил его подпись на «Менделе Мойхер Сфорим». Под этим именем Шалом Абрамович достиг литературного бессмертия.
Главная социальная цель этих «просвещенных» писателей состояла в том, чтобы убедить своих говорящих на идише соотечественников оставить свой традиционализм, свою привязанность к средневековому образу жизни и влиться в современный мир. Их главным оружием были насмешка и сатира. Достаточно пролистать прекрасный сборник идишских рассказов «Ни одна звезда не является слишком красивой», переведенных на английский язык[234], где почти на каждой странице содержатся нападки на идишских евреев, идишские обычаи и идишские манеры. Например, рассказ Менделе «Маленький человек» представляет собой подробный индекс продажности и несправедливости, присущих польско-еврейскому обществу. Тон рассказа улавливается с первых же строк, гласящих, что главный герой Ицик Авром, он же Маленький человек, родился в городе под названием Ипокрития (лат. Лицемерие). А в рассказе «Сим и Иафет в поезде» о поездке по железной дороге писатель не удерживается даже от нелицеприятного сравнения евреев с неевреями:
Евреи суетятся и шумят, карабкаясь при входе, в ужасе от того, что могут пропустить отправление поезда – Боже, помоги нам! И все время, пока мы раболепствовали перед кондукторами, как бы умоляя их: «Пожалуйста, пожалейте нас, позвольте нам поехать!», пассажиры-неевреи беспечно прогуливались взад и вперед по платформе, заложив руки за спины, и только когда прозвенел третий звонок, они расслабленно поднялись в вагон. Откуда такая разница?
В пьесе Айзика Мейера Дика «Город мужчин», описывающей панику после царского указа, направленного на уменьшение еврейского населения путем запрета ранних браков среди евреев, мы читаем описание протеста еврейских жен:
Видите ли, каждая женщина вспоминает, как она развелась к шестнадцати годам, или, по крайней мере, к этому времени ее брак зашатался. И как же, ее дочь к этому возрасту еще не выйдет замуж!
Если персонажи вызывают симпатию автора, они часто представляются жертвами абсурдной, патологической культуры. Например, рассказ Переца «Каббалист» (написан в 1891 году на иврите и переведен автором на идиш) о бедном ребе и его единственном ученике является иллюстрацией к старой шутке о раввине, настолько бедном и голодном, что, если бы он не постился по понедельникам и четвергам, он бы умер от голода. В конце рассказа Переца студент умирает. «Поголодав еще немного дней, – вздыхает ребе, – он бы умер легкой смертью, с поцелуем Господа!»
Менделе, Перец и Шолом-Алейхем, три великие звезды поднимающейся идишской беллетристики XIX века, были далеко не одиноки. Множество других присоединились к штурму традиции, хотя кислый тон этой литературы больше не воспринимался их восторженными читателями адекватно, а острая критика принималась за любовную ностальгию. Была ли критика оправданной? Рассказ Исаака Линецкого о своем детстве в полуавтобиографическом романе «Польский парень», впервые опубликованном в 1867 году, повествует, что условия во многих местах были ужасающими, насколько можно вообразить. Например, школу для маленьких еврейских мальчиков, хедер, он описывает так:
Грязь была повсюду: возле входа стоял круглый сосуд и заплесневелое ведро с жидкой грязью. <…> Трое детишек с подолами рубашек, заколотыми под мышками, ползали в грязи. Длинный, узкий, качающийся стол удерживался при помощи шпагата и упаковочной проволоки; его дощатый верх был обит, обожжен и покрыт пятнами чернил. Другие доски, грубо отесанные, с дырками от сучьев лежали на козлах, служа скамейками для учеников разных возрастов, теснившихся, сидя спиной к сырым стенам. Единственный потрепанный молитвенник, служивший книгой для чтения десяти учеников, разбух от сырости, увеличившись раза в три. <…> Через открытую дверь в одном из углов можно было бросить взгляд в соседнюю комнату, где жена учителя с липким от пота лицом, в засаленной шляпке, орудовала в печке кочергой. Возле печки было почетное место нашего наставника: скинув лапсердак, он оставался только в талит-катане, четырехугольной нижней рубахе, ритуальные кисточки которой пожелтели от старости; грязная поношенная ермолка покрывала его лысую голову. В одной руке он сжимал плетку, другой рукой чесал свою волосатую грудь, выглядывавшую из-под расстегнутой грязной рубахи[235].
Какими бы ни были первоначальные цели новых идишских писателей, у их новых идишских читателей быстро возникла искренняя жажда современной беллетристики, написанной на их собственном повседневном языке и отражающей реалии их повседневной жизни, даже если эта жизнь изображалась в отнюдь не лестном виде. Несмотря на жесткий критический тон, «Польский парень» имел фантастический издательский успех, даже среди тех, кого он столь резко осуждал. Мордке Спектор, юноша-хасид, впоследствии ставший популярным идишским писателем, вспоминал в своих мемуарах:
Молодые и старые хасиды читали книгу запоем. Они дружно кляли автора, но все равно читали. «Poylish Yingl» [«Польский парень»] Линецкого был «взглядом изнутри» в самые «дворы» цадиков, и – кто знает – может быть, его читал сам цадик. Здесь автора тоже встретили проклятиями и называли его всякими поносными именами; все же его книга продолжала читаться. <…> Все, к кому попадала книга, передавали ее дальше. Сопровождаемая поношениями, она переходила из рук в руки, пока через несколько недель не становилась похожей на истрепанный старый бабушкин молитвенник[236].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.