Глава 7

Глава 7

Наступил день праздника. С самого полудня надо мной хлопотали Ритими и Тутеми, взявшие на себя заботу меня украсить. Заостренным кусочком бамбука Тутеми остригла мне волосы на общепринятый манер, а острой, как лезвие ножа, травинкой выбрила макушку. Волосы с моих ног она удалила с помощью абразивной пасты, приготовленной из золы, растительной смолы и ила.

Ритими разрисовала мне лицо волнистыми линиями, а все тело расписала затейливыми геометрическими узорами с помощью разжеванной веточки. Мои ноги, красные и опухшие после удаления волос, остались нераскрашенными. К моим сережкам-колечкам, которые мне удалось отстоять, она прикрепила по розовому цветку вместе с пучками белых перьев. К предплечьям, кистям рук и коленкам она привязала красные шнурки из хлопковой пряжи.

— О нет. Только не это, — воскликнула я, отскакивая подальше от Ритими.

— Да это совсем не больно, — заверила она меня, а потом негодующе спросила: — Ты что, хочешь выглядеть, как старуха? Это же не больно, — настаивала Ритими, ходя за мной по пятам.

— Оставь ее в покое, — сказал Этева, доставая с возвышения лубяной короб. Оглядев меня, он расхохотался. Его крупные белые зубы и прищуренные глаза, казалось, насмехались над моим смущением. — Не так уж много у нее волос на лобке.

Я с облегчением повязала вокруг бедер красный хлопковый пояс, который дала мне Ритими, и рассмеялась вместе с ним. Убедившись, что широкий плоский пояс повязан так, что его бахрома полностью скрывает неуместную растительность, я сказала Ритими: — Вот видишь, ничего не видно.

Ритими оставила это без внимания и, равнодушно пожав плечами, продолжала обследовать собственный лобок в поисках хотя бы одного волоска.

Загорелое лицо и тело Этевы украшали круги и завитушки. Поверх лобкового шнурка он повязал толстый круглый пояс из красной хлопковой пряжи, на предплечьях — узкие полоски обезьяньего меха, к которым Ритими прикрепила загодя отобранные Этевой из короба белые и черные перья.

Запустив пальцы в липкую смолистую пасту, приготовленную сегодня утром женами Арасуве, Ритими вытерла их о волосы Этевы. Тутеми сразу же взяла из другого короба целый пучок белых пушистых перьев и прилепила их к его голове, так что он словно оказался в белой меховой шапке.

— Когда начнется праздник? — спросила я, глядя, как несколько мужчин оттаскивают прочь с уже расчищенной от растительности поляны огромные кучи банановой кожуры.

— Когда будет готов банановый суп и все мясо, — ответил Этева, расхаживая по хижине, чтобы мы вдоволь им налюбовались. Его губы кривились в улыбке, а насмешливые глаза все еще были прищурены. Он взглянул на меня и вынул изо рта табачную жвачку. Положив ее на обломок калабаша, он мощной высокой дугой сплюнул поверх своего гамака. С уверенным видом человека, чрезвычайно довольного своей внешностью, он еще раз повернулся перед нами и вышел из хижины.

Мокрую от его слюны жвачку подобрала малышка Тешома.

Запихнув ее в рот, она принялась сосать с таким же наслаждением, с каким я бы сейчас вгрызлась в шоколадку. Ее мордашка, обезображенная торчащей изо рта жвачкой, выглядела уморительно. Улыбаясь, она забралась в мой гамак и вскоре заснула.

В соседней хижине я видела вождя Арасуве, возлежащего в своем гамаке. Оттуда он присматривал за приготовлением бананов и жаркой мяса, принесенного охотниками, уходившими за добычей несколькими днями раньше. Словно рабочие у конвейера, несколько мужчин с рекордной скоростью обрабатывали многочисленные связки бананов.

Один, впившись острыми зубами в кожуру, раскрывал ее; другой срывал твердую шкурку и бросал банан в лубяное корыто, сделанное сегодня утром Этевой; третий следил за тремя разведенными под корытом маленькими кострами.

— А почему стряпней занимаются одни мужчины? — спросила я у Тутеми. Я знала, что женщины никогда не готовят крупную дичь, но меня поразило, что ни одна из них и близко не подошла к бананам.

— Женщины большие растяпы, — ответил Арасуве за Тутеми, входя в хижину. Глаза его, казалось, ожидали, хватит ли у меня смелости возразить. И улыбнувшись, он добавил: — Они легко отвлекаются на всякую всячину, а огонь тем временем прожигает корыто.

Не успела я ничего сказать в ответ, как он уже опять был в своем гамаке. — Он приходил только затем, чтобы это сказать? — Нет, — сказала Ритими. — Он приходил, чтобы на тебя посмотреть.

У меня не было охоты спрашивать, прошла ли я инспекцию Арасуве, чтобы не напоминать ей о невыщипанных волосах у меня на лобке. — Смотри, — сказала я, — к нам гости.

— Это Пуривариве, самый старший брат Анхелики, — сказала Ритими, указывая на старика в группе мужчин. — Он — шапори, наводящий страх. Однажды его убили, но он не умер.

— Однажды его убили, но он не умер, — медленно повторила я, не зная, как это понимать, — в буквальном или переносном смысле.

— Его убили во время набега, — сказал Этева, заходя в хижину. — Мертвый, мертвый, мертвый, но не умер. — Он раздельно выговаривал каждое слово, усиленно шевеля губами, словно таким способом мог донести до меня истинное значение своих слов.

— А такие набеги еще случаются? На мой вопрос никто не ответил. Этева достал длинную полую тростинку, небольшой тыквенный сосуд, спрятанный за одним из стропил, и вышел встречать гостей, остановившихся посреди поляны лицом к хижине Арасуве.

Мужчины все подходили, и я громко поинтересовалась, приглашались ли на праздник женщины.

— Они снаружи, — пояснила Ритими. — Украшают себя вместе с остальными гостями, пока мужчины принимают эпену.

Вождь Арасуве, его брат Ирамамове, Этева и еще шестеро мужчин Итикотери, все разукрашенные перьями, мехом и красной пастой оното, уселись на корточки напротив уже сидевших гостей. Они немного поговорили, избегая глядеть друг другу в глаза.

Арасуве отвязал висевший у него на шее маленький калабаш, засыпал немного коричневато-зеленого порошка в один конец полой тростинки и повернулся к брату Анхелики. Приставив конец тростинки к носу шамана, Арасуве с силой вдул одурманивающий порошок в ноздрю старика. Шаман не сморщился, не застонал и не отшатнулся, как это делали другие мужчины. Но глаза его помутнели, а из носа и рта потекла какая-то зеленая слизь, которую он смахивал веточкой. Медленно, нараспев он начал произносить заклинания. Слов я не могла разобрать; они произносились слишком тихо и тонули в завываниях остальных.

С остекленевшими глазами, со слизью и слюной, стекающей по подбородку и груди, Арасуве высоко подпрыгнул.

Красные перья попугая, висевшие у него в ушах и на руках, затрепетали. Он подпрыгивал, касаясь земли с легкостью, неимоверной для человека столь плотного телосложения. Лицо его словно было высечено из камня. Над крутым лбом свисала прямая челка. Нос с широко раздутыми ноздрями и оскаленный рот напомнили мне одного из четырех царей-стражей, которых я видела когда-то в японском храме.

Кое-кто из мужчин отошел в сторону, пошатываясь и держась за голову; их рвало. Завывания старика становились все громче; один за другим мужчины снова сгрудились вокруг него. Они молча сидели на корточках, обхватив руками колени и уставив глаза в лишь им одним видимую точку, пока шапори не завершил своего песнопения.

Каждый мужчина Итикотери вернулся в свою хижину, ведя гостя. Арасуве пригласил Пуривариве; Этева вошел в хижину с одним из тех молодых мужчин, которых вырвало. Не удостоив нас взглядом, гость развалился в гамаке Этевы, как в своем собственном; на вид ему было не больше шестнадцати.

— А почему не все мужчины Итикотери принимали эпену и украсили себя? — шепотом спросила я Ритими, которая хлопотала вокруг Этевы, очищая и заново раскрашивая ему лицо пастой оното.

— Завтра все они будут украшены. В ближайшие дни к нам придут еще гости, — сказала она. — Сегодняшний день только для родственников Анхелики.

— Но ведь здесь нет Милагроса.

— Он пришел сегодня утром.

— Сегодня утром! — повторила я, не веря своим ушам.

Лежащий в гамаке Этевы юноша взглянул на меня, широко раскрыв глаза, и закрыл их снова. Проснулась Тешома и захныкала. Я попыталась успокоить ее, сунув в рот выпавшую на землю табачную жвачку. Выплюнув ее, она заревела еще громче. Я отдала девочку Тутеми, которая стала ее укачивать, пока ребенок не успокоился. Почему Милагрос не дал мне знать, что вернулся, думала я со злостью и обидой. От жалости к себе на глаза у меня навернулись слезы. 1 — Смотри, вот он идет, — сказала Тутеми, указывая на вход в шабоно.

В сопровождении группы мужчин, женщин и детей Милагрос подошел прямо к хижине Арасуве. Его глаза и рот были обведены красными и черными линиями. Я не сводила завороженного взгляда с повязанного у него на голове черного обезьяньего хвоста, с которого свисали разноцветные перья попугая. Такие же перья украшали меховые повязки на его предплечьях. Вместо праздничного пояса из хлопковой пряжи на нем была ярко-красная набедренная повязка.

Необъяснимая тревога охватила меня, когда он подошел к моему гамаку. При виде его сурового, напряженного лица сердце у меня заколотилось от страха.

— Принеси свой калабаш, — сказал он по-испански и, отвернувшись, направился к корыту с банановым супом.

Не обращая на меня ни малейшего внимания, все двинулись на поляну вслед за Милагросом. Я молча достала корзину, поставила ее перед собой на землю и вытащила все свои пожитки. На самом дне, завернутый в рюкзак, лежал гладкий, цвета охры калабаш с пеплом Анхелики.

Я часто задумывалась, что мне с ним делать. Ритими, перебирая мои вещи, никогда не трогала рюкзака.

В моих застывших, похолодевших руках сосуд словно потяжелел. А каким легким он был, когда я несла его через лес подвешенным к поясу.

— Высыпь все это в корыто, — сказал Милагрос. Это он тоже сказал по-испански.

— Там же суп, — тупо сказала я. Голос мой дрожал, а руки так ослабели, что мне показалось, я не смогу вытащить смоляную затычку.

— Высыпай, — повторил Милагрос, тихонько подталкивая мою руку.

Я неловко присела и медленно высыпала горелые, мелко истолченные кости в суп, не сводя завороженного взгляда с темного холмика, выросшего на густой желтой поверхности. Запах был тошнотворный. Пепел так и остался наверху. Туда же Милагрос высыпал содержимое своего сосуда. Женщины завели причитания и плач. Может быть, мне тоже полагается заплакать, подумала я. Но я знала, что несмотря на все старания, не выжму из себя ни слезинки.

Вздрогнув от громкого треска, я выпрямилась. Ручкой мачете Милагрос расколол оба калабаша на половинки. Потом он хорошенько размешал прах в супе, так что желтая масса сделалась грязно-серой.

У меня на глазах он поднес половинку калабаша с супом ко рту и опорожнил ее одним долгим глотком. Утерев подбородок тыльной стороной ладони, он снова наполнил ковшик и передал его мне.

Я в ужасе взглянула на окружавшие меня лица; они с напряженным вниманием следили за каждым моим движением и жестом, в их глазах не оставалось ничего человеческого. Женщины прекратили плач. Я слышала бешеный стук собственного сердца. Часто сглатывая в попытках избавиться от сухости в горле, я протянула дрожащую руку. Затем крепко зажмурилась и одним духом проглотила вязкую жидкость. К моему удивлению сладкий, с чуть солоноватым привкусом суп легко прокатился по горлу. Слабая улыбка смягчила напряженное лицо Милагроса, когда он взял у меня пустой ковшик. А я повернулась и пошла прочь, чувствуя, как в желудке волнами накатывает тошнота.

Из хижины доносилась визгливая болтовня и смех.

Сисиве, сидя на земле в компании своих приятелей, показывал им один за другим мои пожитки, которые я оставила разбросанными в беспорядке. Тошнота мигом растворилась в приступе ярости, когда я увидела свои блокноты тлеющими в очаге.

Захваченные врасплох дети вначале смеялись над тем, как я, обжигая пальцы, пыталась спасти то, что осталось от блокнотов. Постепенно веселье на их лицах сменилось изумлением, когда до них дошло, что я плачу.

Я выбежала из шабоно по тропе, ведущей к реке, прижимая к груди обгорелые странички. — Я попрошу Милагроса отвести меня обратно в миссию, — бубнила я, размазывая слезы по лицу. Но эта мысль настолько поразила меня своей абсурдностью, что я расхохоталась. Как я предстану перед отцом Кориолано с выбритой тонзурой? Присев над водой, я заложила палец в рот и попыталась вырвать. Бесполезно. Вконец измученная, я улеглась лицом вверх на плоском камне, нависающем над водой, и стала разбираться, что же осталось от моих записей. Прохладный ветерок ворошил мои волосы. Я перевернулась на живот. Теплота камня наполнила меня мягкой истомой, унесшей прочь всю мою злость и усталость.

Я поискала в прозрачной воде свое лицо, но ветерок мелкой рябью сдул с поверхности все отражения. Река не возвращала ничего. Пойманная, словно в капкан, темными заводями у берегов, яркая зелень растительности казалась сплошной дымчатой массой.

— Пусти свои записи по воде, — сказал Милагрос, садясь на камне рядом со мной. Его внезапное появление меня не удивило. Я ожидала, что он придет.

Чуть кивнув головой, я молча повиновалась, и рука моя свисла с камня. Пальцы разжались. И глядя, как мои записи уплывают по течению, я почувствовала, как с моих плеч упал тяжкий груз. — Ты не ходил в миссию, — сказала я. — Почему ты не сообщил, что отправляешься за родственниками Анхелики? Милагрос, не отвечая, молча глядел на другой берег.

— Это ты велел детям сжечь мои записи? — спросила я.

Он повернул ко мне лицо, но снова промолчал. Судя по плотно сжатым губам, он был чем-то разочарован, но чем — я не в силах была понять. Когда он, наконец, заговорил, голос его был тих, словно пробивался вопреки его желанию. — Итикотери, как и другие племена, многие годы уходили все глубже в леса, подальше от миссий и больших рек, где проходят пути белого человека. — Отвернувшись, он глянул на ящерицу, с трудом перебиравшуюся через камень. На какое-то мгновение она уставилась на нас немигающими глазами и скользнула прочь. — Иные племена предпочли поступить иначе, — продолжал Милагрос.

— Они хотят заполучить товары, которые предлагают racionales. Они не смогли понять, что только лес может дать им безопасность. Слишком поздно они обнаружат, что для белого человека индеец не лучше собаки.

Он говорил, что всю жизнь прожив между двумя мирами, он знает, что у индейцев нет шансов выжить в мире белого человека, как бы ни старались отдельные немногие представители обеих рас сделать возможным обратное.

Я стала рассказывать об антропологах и их работе, о важности запечатления обычаев и верований, которые, как он только что сам сказал, в противном случае обречены на забвение.

Тень насмешливой улыбки искривила его губы. — Про антропологов я знаю: я работал как-то с одним из них как информатор, — сказал он и засмеялся; смех его был тонок и визглив, но лицо оставалось бесстрастным. В глазах его не было смеха; они светились враждебностью.

Я опешила, потому что его гнев был, казалось, направлен против меня. — Ты же знал, что я антрополог, — неуверенно сказала я. — Ты сам помогал мне заполнить добрую половину блокнота сведениями об Итикотери. Ведь ты же водил меня от хижины к хижине, поощряя других все мне рассказывать и учить вашему языку и обычаям.

Милагрос хранил полную невозмутимость, его раскрашенное лицо походило на лишенную всякого выражения маску. Мне захотелось его встряхнуть. Моих слов он будто не слышал. Милагрос смотрел на деревья, уже почерневшие на фоне угасающего неба. Я заглянула снизу вверх ему в лицо. Голова его резким силуэтом выделялась на фоне неба.

И я увидела небо, словно подернутое огненными перьями попугая и пурпурными кистями длинной обезьяньей шерсти.

Милагрос печально покачал головой. — Ты сама знаешь, что пришла сюда не работать. Ты намного лучше могла бы сделать то же самое в какой-нибудь деревне поближе к миссии. — В уголках его глаз собрались слезы; они дрожа поблескивали на густых коротких ресницах. — Знание наших обычаев и верований дано тебе для того, чтобы ты могла войти в ритм нашей жизни; чтобы ты чувствовала себя под защитой и в безопасности. Это дар, который нельзя ни использовать, ни передавать другим.

Я не в силах была отвести взгляда от его влажных блестящих глаз; в них не было упрека. В его черных зрачках я видела отражение своего лица. Дар Анхелики и Милагроса.

Наконец-то я поняла. Меня провели сюда через леса вовсе не затем, чтобы я увидела их народ глазами антрополога, просеивая, взвешивая и анализируя все увиденное и услышанное, — а для того, чтобы увидеть их так, как увидела бы Анхелика в свой последний раз. Она тоже знала, что ее время и время ее народа подходит к концу.

Я перевела взгляд на воду. Я и не почувствовала, как мои часы упали в реку, но они лежали там на галечном дне, — зыбкое видение крошечных светящихся точек в воде, то сходящихся вместе, то расходящихся. Должно быть, сломалось звено металлического браслета, подумала я, но не стала и пытаться достать часы, это последнее звено, соединявшее меня с миром за пределами этого леса.

Голос Милагроса прервал мои мысли: — Когда-то очень давно, в одной деревне у большой реки я работал у антрополога. Он не жил вместе с нами в шабоно, а построил себе отдельную хижину неподалеку от бревенчатого заграждения. У нее были стены и дверь, которая запиралась изнутри и снаружи. — Милагрос немного помолчал, смахнул слезы, подсыхавшие у окруженных морщинками глаз, потом спросил: — Хочешь знать, что я с ним сделал? — Да, — неуверенно сказала я.

— Я дал ему эпену, — Милагрос выдержал паузу и улыбнулся, словно моя настороженность доставила ему удовольствие. — Этот антрополог повел себя так же, как любой другой, кто вдохнет священный порошок. Он сказал, что у него были видения, как у шамана.

— В этом нет ничего удивительного, — сказала я, слегка раздосадованная плутовским тоном Милагроса.

— А вот и есть, — сказал он и рассмеялся. — Потому что я вдул ему в ноздри обычную золу. А от золы только кровь идет из носа, больше ничего.

— Ты и мне собираешься дать то же самое? — спросила я, покраснев от того, как жалостно прозвучал мой голос.

— Я дал тебе частицу души Анхелики, — тихо сказал он, помогая мне подняться.

Границы шабоно, казалось, растворялись в темноте. В тусклом свете я все хорошо видела. Собравшиеся вокруг корыта люди показались мне похожими на лесных существ, в их блестящих глазах отражался свет костров.

Я уселась рядом с Хайямой и приняла из ее рук кусок мяса. Ритими потерлась головой о мою руку. Малышка Тешома вскарабкалась ко мне на колени. Среди знакомых запахов и звуков я чувствовала полное удовлетворение и защищенность. Пристально всматриваясь в окружающие меня лица, я думала о том, как много у Анхелики родственников. Не было ни одного лица, походившего на нее.

Даже черты Милагроса, прежде казавшегося таким похожим на Анхелику, теперь выглядели иначе. А может, я уже забыла, как она выглядела, подумала я с грустью. И тут в свете костра я увидела ее улыбающееся лицо. Я тряхнула головой, пытаясь избавиться от наваждения, и оказалось, что я смотрю на старого шамана Пуривариве, сидящего на корточках чуть поодаль от всех.

Это был маленький, тощий, сухой человечек с коричневато-желтой кожей; мышцы на его руках и ногах уже усохли. Но волосы его все еще были темны и чуть вились.

Он никак не был украшен; все его одеяние состояло из повязанной вокруг талии тетивы. На подбородке торчали редкие волоски, а по краям верхней губы виднелись жалкие остатки усов. Его глаза под тяжелыми сморщенными веками поблескивали крохотными огоньками, отражая свет костра.

Зевнув, он раскрыл зияющий провалами рот, в котором, как сталагмиты, торчали пожелтевшие зубы. Смех и разговоры смолкли, когда он стал нараспев произносить заклинания голосом, который, казалось, принадлежал к иному месту и времени. У него было два голоса: один, гортанный, был высокий и гневный; другой, идущий из живота, был низкий и успокаивающий.

Долго еще после того, как все разошлись по гамакам и угасли костры, Пуривариве, согнувшись в три погибели, сидел у небольшого огня посреди поляны. Он пел тихим приглушенным голосом.

Я выбралась из гамака и присела рядом с ним на корточки, стараясь коснуться ягодицами земли. По мнению Итикотери, это был единственный способ, полностью расслабившись, часами сидеть на корточках. Давая понять, что заметил мое присутствие, Пуривариве коротко взглянул на меня и снова уставился в пустоту, словно я прервала ход его размышлений.

Больше он не шевелился, и у меня возникло странное ощущение, что он уснул. Но тут он чуть передвинул по земле ягодицы, не расслабляя ног, и потихоньку снова еле слышно запел. Ни одного слова я понять не могла.

Начался дождь, и я вернулась в свой гамак. Капли мягко шлепались на пальмовую крышу, порождая странный завораживающий ритм. Когда я снова обратила взгляд к центру поляны, старик уже исчез. И только с поднимающейся над лесом зарей я провалилась в бесконечность сна.