Глава XII «Неодолимая пропасть»

Глава XII

«Неодолимая пропасть»

«Вы никогда не услышите, чтобы настоящие философы – защитники доктрины единообразия говорили о невозможном в природе. Они никогда не говорят того, в чем их постоянно обвиняют, говоря, что невозможно, чтобы Строитель вселенной переделывал свой труд… Никакая теория не приводит их (английское духовенство) в расстройство. Пусть будет произнесена наиболее разрушительная теория, лишь бы она была изложена в манере, принятой среди джентльменов, и они посмотрят ей в лицо».

Тиндаль, «Лекция об использовании в науке воображения».

«Мир хочет иметь какую-нибудь религию, даже хотя бы для этого пришлось прибегнуть к интеллектуальному блуду спиритуализма».

Тиндаль. «Фрагменты науки».

«Но перед этим из могилы

Ты снова должен выйти в мир

И, как чудовищный вампир,

Под кровлю приходить родную –

И будешь пить ты кровь живую

Своих же собственных детей».

Лорд Байрон, «Гяур».[313]

Мы приближаемся к священной ограде храма бога Януса – молекулярного Тиндаля. Снимем обувь и войдем туда босыми. Так как мы проходим святая святых храма учености, мы приближаемся к ослепительно сияющему солнцу гёкслицентрической системы. Давайте потупим наши очи, чтобы не ослепнуть.

Мы обсуждали различные вопросы, содержащиеся в этой книге с такою сдержанностью, с какою могли, имея в виду позицию или отношение, какого веками придерживался ученый и богословский мир по отношению к тем, от кого они унаследовали обширные основы всех тех познаний, которыми они теперь обладают. Когда мы стоим в стороне и в качестве зрителей видим, как много знали древние и как много знания приписывают себе наши современники, то нас удивляет, что такая несправедливость остается незамеченной нашими учеными.

Каждый день приносит новые признания самих ученых и хорошо осведомленных посторонних наблюдателей. В качестве иллюстрации к сказанному приводим нижеследующий отрывок из ежедневной газеты:

«Любопытно отметить различие мнений у ученых по отношению к самым обыденным явлениям природы. Утренняя заря одно из таких явлений. Декарт считал ее результатом падения метеоров с высших слоев атмосферы. Галлей приписывал ее к магнетизму земного шара, и Далтон согласился с этим мнением. Коутс полагал, что утренняя заря возникает в результате ферментации материи, излучаемой из земли. Марион придерживался мнения, что это есть следствие соприкосновения сияющей атмосферы солнца с атмосферой нашей планеты. Эйлер думал, что заря возникает от вибраций эфира между частицами земной атмосферы. Кантон и Франклин рассматривали зарю, как чисто электрическое явление, а Пэррот приписал ее сгоранию карбонида водорода, поднимающегося с земли вследствие гниения растительных веществ, и считал падающие звезды причиною его воспламенения. Де Ла Риве и Эрстед пришли к заключению, что это явление магнетическое, и притом чисто земное. Олмстед подозревал, что какое-то тело туманности вращается вокруг солнца, и когда эта туманность находится по соседству с землей, часть ее газоподобной материи смешивается с нашей атмосферой, в результате чего создается заря».

Мы могли бы сказать то же самое о любой отрасли науки.

Итак, создается впечатление, что даже самым обычным природным явлением мнения ученых далеки от единодушия. Нет ни одного экспериментатора, ни богослова, который, разбираясь в тонких соотношениях между сознанием и материей, их происхождением и конечными состояниями, не обводил бы магического круга на плоскости, которую он называет запретной темой. Куда священнику вера позволяет идти, туда он идет; ибо, как говорит Тиндаль,

«у них нет недостатка в положительном элементе, а именно, в любви к истине; но отрицательный элемент – боязнь ошибок – преобладает».

Но беда в том, что бремя их догматического верования сгибает слабые ноги их интеллекта, как ядро и цепь пленника в яме.

Что касается продвижения ученых, то сама их ученость задерживается двумя причинами – их органической неспособностью понимать духовную сторону природы и их страхом общественного мнения. Никто так резко не высказался против них, как профессор Тиндаль, сказав:

«По существу, величайших трусов не следует искать среди духовенства, но среди самих ученых» [299].

Если бы существовало хоть малейшее сомнение о применимости этого унизительного эпитета, то это сомнение было устранено поведением самого профессора Тиндаля; ибо в своем Белфастском обращении, в качестве председателя Британской Ассоциации, он не только различал в материи «обещание и мощь осуществления всех форм и качеств жизни, но и обрисовал науку, как вырывающую из рук богословия всю область космологической теории»; но когда он столкнулся с гневным общественным мнением, то опубликовал исправленное обращение, в котором он переделал свое выражение, заменив слова «всех форм и качеств жизни» словами всей земной жизни. Это больше чем трусость – это позорный отказ от своих собственных принципов. Во время Белфастского собрания у мистера Тиндаля было два предмета, к которым он питал сильное отвращение – теология и спиритуализм. Что он думал о первом, мы уже показали. Но когда церковь крепко его прижала, обвиняя в атеизме, он поспешно отрекся от вменяемого ему обвинения и запросил примирения. Но так как его возбужденные «нервные центры» и «мозговые молекулы» стремились к уравновесию путем разрядки в каком-либо направлении, он обрушился из-за своего малодушия на беспомощных спиритуалистов и в своих «Научных фрагментах» оскорбляет их верование такими словами:

«Мир хочет иметь какую-нибудь религию, даже хотя бы для этого пришлось прибегнуть к интеллектуальному блуду спиритуализма».

Какая это чудовищная аномалия, когда миллионы разумных людей позволяют так оскорблять себя некоему водителю науки, который сам сказал, что с «догматизмом» нужно бороться как науке, так и вне ее!

Не будем занимать места в книге этимологической ценностью этого эпитета. Выражая надежду, что наука будущих веков не подхватит его, дав ему определение тиндализм, мы просто напомним этому благожелательному джентльмену об одной его характерной черте. Один из наших наиболее умных, уважаемых и эрудированных спиритуалистов, автор не малой известности,[314] многозначительно назвал эту черту «его (Тиндаля) кокетством с противоположными мнениями». Если мы примем для мистера Тиндаля этот эпитет во всем его неприглядном значении, то к спиритуалистам он менее применим, поскольку они остаются верны своим убеждениям, чем к атеистическому ученому, который покидает объятия милого материализма, чтобы переметнуться в руки презренного теизма лишь потому, что это выгодно ему.

Мы видели, как Магенди откровенно признал невежество физиологов по некоторым из наиболее важных проблем жизни, мы также видели, как Фурнье согласился с ним. Профессор Тиндаль признает, что эволюционная гипотеза не разрешает и не претендует на разрешение конечной тайны.

Поскольку наши врожденные способности нам позволяли, мы также раздумывали над знаменитой лекцией профессора Гёксли «О физической основе жизни», так что мы можем сказать в этой книге, что то, что мы скажем о направлении и тенденции современной научной мысли не будет заключать в себе невежественных утверждений. При изложении современной научной мысли в наиболее сжатом виде ее можно сформулировать так: Все сотворено из космической материи; различие форм есть результат различных изменений и комбинаций материи; материя «пожрала дух», следовательно, духа не существует; мысль есть свойство материи; существующие формы умирают, чтобы другие формы могли занять их место; несходство в организмах обязано своим происхождением только переменам химической деятельности в той же самой жизнематерии – так как вся протоплазма тождественна.

Поскольку это касается химии и микроскопии, система профессора Гёксли может быть безупречной, и тот глубокий интерес, который она вызвала во всем мире, понятен. Но ее недостатком является то, что нить его логики нигде не начинается и заканчивается в пустоте. Имеющийся у него материал он использовал наилучшим образом. Он берет вселенную, как наполненную молекулами, наделенными действенной энергией и содержащими в себе жизненное начало, и все остальное уже легко. Одни комбинации присущих природе сил побуждают молекулы скапливаться и образовывать миры, другие – развиваться в различные растительные и животные организмы. Но что дало первый импульс этим молекулам и наделило их таинственной способностью жизни? Что это за оккультное свойство, которое заставляет протоплазмы человека, зверя, пресмыкающееся, рыб или растения дифференцироваться, отличаться одно от другого, каждого развиваться по-своему, а не так, как другие? И после того как физическое тело отдает свои составные части почве или воздуху, становясь «плесенью или дубом, червяком или человеком», что после того происходит с той жизнью, которая оживляла остов?

Должно ли действие закона эволюции, так мощно и повелительно проявившегося в методах природы с тех пор, как носятся в мировом пространстве молекулы, и до того времени как они образовали человеческий мозг, должно ли действие этого закона внезапно оборваться на точке смерти человека, не позволяя ему дальше развиваться и стать более совершенным существом по этому «предшествующему закону форм»? Приготовился ли мистер Гёксли утверждать невозможность того, что после смерти человек попадает в состояние существования, в котором его окружают новые формы растительной и животной жизни, результат нового переустройства сублимированной теперь материи?[315] Он ведь признает, что он ничего не знает о феномене тяготения; за исключением того, что, по человеческим наблюдениям,

«камни, если их снизу не поддерживать, падают на землю и поэтому нет основания думать, что другие камни при таких же обстоятельствах не будут падать на землю».

Но он категорически отвергает любую попытку превратить эту вероятность в неизбежность и, по существу, говорит:

«Я категорически отвергаю и предаю анафеме того, кто вторгается, навязывает. Факты я знаю, и закон я знаю; но что такое неизбежность, как не тень, отброшенная моим сознанием?»

Она только то, что все, что происходит в природе, есть результат неизбежности, и закон, который однажды действовал, будет продолжать так действовать неопределенное время, пока не будет нейтрализован противодействующим законом равной мощности. Таким образом, что камень должен падать на землю, повинуясь одной силе; но равно естественно также и то, что этот камень не должен падать на землю или, упавши, должен снова подниматься, повинуясь другой силе, равной по мощи, независимо от того, знаком ли мистер Гёксли с этим явлением, или нет. Это естественно, что стул должен стоять на полу, куда его поставили, и точно также естественно и то (как свидетельствуют об этом сотни компетентных свидетелей), что он поднимается на воздух, причем к нему не прикасается ни одна видимая рука смертного. Не является ли обязанностью мистера Гёксли сперва удостовериться в реальности этого явления и затем изобрести новое название научное для той силы, которая стоит за этим феноменом?

«Факты я знаю», – говорит мистер Гёксли – «и закон я знаю». Ну, а каким образом он ознакомился с фактами и законами? Несомненно, посредством своих собственных чувств; эти бдительные слуги дали ему возможность открыть достаточно такого, что он считает истиной, чтобы построить систему, которая, как он сам признается, «кажется почти потрясающей для здравого рассудка». Если его свидетельство должно быть принято в качестве основы для всеобщей перестройки религиозных верований, хотя все то, что он выдвигает, есть только теория, то почему же не заслуживает такого же почтительного отношения и рассмотрения совокупное свидетельство миллионов людей о явлениях, которые подрывают самые основы его теории. Мистер Гёксли не заинтересован в этих феноменах, но те миллионы заинтересованы; и в то время, когда он переваривает «хлебные и бараньи протоплазмы», чтобы набраться сил для еще более отважных полетов в области метафизики, они узнают знакомые почерки тех, кого любили больше всех, выведенные руками духов, и опознают в призрачных подобиях тех, кто жили здесь и прошли через изменение, называемое смертью, опрокидывая таким образом его излюбленную теорию.

До тех пор, пока наука будет признавать, что область ее деятельности находится только внутри пределов этих изменений материи, что химия будет удостоверять, что материя путем изменения своих форм «от плотного или жидкого состояния до газообразного» только переходит из видимости в невидимость, причем сохраняется то же количество материи, до тех пор она не имеет права догматизировать. Она не компетентна, чтобы сказать либо да, либо нет, и должна предоставить слово лицам более интуитивным, нежели ее представители.

Выше всех других имен в пантеоне нигилизма мистер Гёксли ставит имя Давида Юма. Он считает великой услугой человечеству со стороны этого философа его неоспоримый показ «пределов философского исследования», за которыми находятся основные доктрины «спиритуализма», и других «измов». Правда, что десятая глава из «Исследования человеческого познания» Юма была так высоко оценена автором, что он считал, что в руках «мудрых и ученых» она будет служить постоянным средством воспрепятствования «всякого рода суеверным заблуждениям», которые в его понимании являются просто обратными названиями, означающими веру в некоторые феномены, прежде ему незнакомые, но произвольно причисленные им к чудесам. Но, как мистер Уоллес справедливо замечает, определение Юма, что «чудо есть нарушение законов природы», – неверно, ибо, во-первых, оно также подразумевает, что необычное явление есть чудо. Мистер Уоллес предлагает определить чудо, как «любой акт или событие, совершение которых неизбежно подразумевает существование и вмешательство сверхчеловеческих разумов». Сам Юм говорит, что «единообразие опыта становится доказательством», и Гёксли в этом своем знаменитом очерке признает, что все то, что мы знаем про существование закона тяготения, заключается в том, что по всему опыту человечества камни, если их не поддерживать, всегда падали на землю и поэтому нет причины думать, что то же самое не произойдет при идентичных обстоятельствах, а наоборот, есть все основания полагать, что произойдет.

Если бы было несомненно установлено, что пределы человеческого опыта никогда не расширятся, тогда в предположении Юма о том, что он знаком со всеми явлениями, какие только могут произойти под действием закона природы, была бы доля справедливости и некоторое оправдание за тот презрительный тон, которым отмечены все выпады Юма против спиритуализма. Но так как из писаний обоих этих философов видно, что они невежественны по части возможностей психологических феноменов, то нужно проявить много осторожности при взвешивании их догматических утверждений. Читая их, создается впечатление, что человек, позволяющий себе также грубые критические выпады в отношении спиритуалистических феноменов, прежде чем возвести себя в сан академического цензора, вероятно, изучил свой предмет. Но в письме, адресованном Лондонскому диалектическому обществу, мистер Гёксли после сообщения о том, что ему некогда заниматься изучением спиритизма, и что он его не интересует, – делает следующее признание, показывающее нам, на каких ничтожных основаниях современные ученые строят очень категорические мнения:

«Единственный случай спиритуализма, какой мне когда-либо довелось самому исследовать, представлял собою такой грубый обман, какого я раньше не встречал».

Что подумал бы этот протоплазмический философ о спиритуалисте, которому единственный раз представилась возможность смотреть на звезды через телескоп, но над которым какой-то игривый ассистент обсерватории сыграл злую шутку, обманув его, и теперь этот спиритуалист объявляет всю астрономию «унизительным суеверием»? Этот факт доказывает, что ученые, как правило, полезны только в качестве собирателей фактов; исходящие от них обобщения часто оказываются слабее и нелогичнее, чем обобщения светских критиков. Это также причина того, почему они неправильно истолковывают доктрины древности.

Профессор Бальфур Стюарт воздает дань уважения философской интуиции Гераклита Эфесского, который жил за пять веков до нашей эры; он был «вопиющий» философ, который заявил, что «огонь есть великая первопричина, и все находится в постоянном движении».

«Кажется, ясно», – говорит профессор, – «что у Гераклита должна была иметься ясная концепция о прирожденной неугомонности и энергии вселенной, концепции близкой по своему характеру, только менее точной, чем концепция современных философов, которые рассматривают материю, как динамичную по своему существу».

Он считает выражение «огонь» очень смутным. И это вполне естественно, так как нет доказательств, что профессор Бальфур Стюарт (который кажется менее склонным к материализму, чем некоторые из его коллег) или кто-либо из его современников понимают, в каком значении здесь употреблено слово «огонь».

Его (Гераклита) мнение о происхождении всего было то же, что и у Гиппократа. Оба придерживались одних и тех же взглядов на верховную власть [301], и поэтому их понятия об изначальном огне, рассматриваемом как материальная сила, короче говоря, как нечто сродни динамизму Лейбница, были «менее точны», чем понятия философов современности (что, впрочем, еще надо доказать), но зато, с другой стороны, их метафизические взгляды об этом были намного более философские и рациональные, чем однобокие теории ученых нынешних дней. Их идеи были в точности те же, что и у позднейших «философов огня», розенкрейцеров и зороастрийцев. Они утверждали, что мир был создан из огня, божественный дух которого есть всемогущий и всезнающий БОГ. Наука снисходительно подтверждает их претензии в отношении физического вопроса.

Огонь, в древней философии всех времен и стран, включая и нашу, рассматривался как тройственный принцип. Как вода заключает в себе зримую жидкость с незримо скрывающимися газами внутри, за которыми находится духовный принцип природы, который дает им динамическую энергию, так и в огне они различали: 1. Зримое пламя; 2. Незримый или астральный огонь – незримый, когда в бездеятельности, но когда в деятельности, то производящий тепло, свет, химическую энергию, электричество, молекулярные энергии; 3. Дух. Они прикладывали то же самое правило к каждому из элементов; и все развившееся из их комбинаций и корреляций, включая и человека, они считали триединым. По мнению розенкрейцеров, которые были приемниками теургов, огонь был источником не только материальных атомов, но также и тех сил, которые сообщают им энергию. Когда угасает зримое пламя, оно исчезает не только из поля зрения, но также и из концепции материалиста навсегда. Но философ герметизма следит за ним через «познаваемое подразделение мира по ту сторону в непознаваемое», точно так же, как он следит за развоплощенным духом человека, «искрой небесного пламени», в эфире, в загробном мире.[316]

Тема эта слишком значительна, чтобы оставить ее без нескольких пояснительных слов. Позиция, занятая физической наукой по отношению к духовной половине космоса, в совершенстве выявлена ее грубым представлением об огне. В этой, как и во всех других отраслях науки, у их философов нет ни одной здоровой доски – все изъедены и слабы. Труды их собственных авторитетов, полные унизительных признаний, дают нам право сказать, что платформа, на которой они стоят, настолько неустойчива, что в любой момент какое-то новое открытие, сделанное одним из их членов, может выбить подпорки из-под этой платформы, и тогда они все упадут в одну кучу. Они настолько горят желанием устранить дух из своих концепций, что как Бальфур Стюарт констатирует:

«Существует тенденция удариться в противоположную крайность и чрезмерно разрабатывать физические концепции». – Он произносит весьма своевременное предостережение, добавляя: «Будем осторожны, чтобы убегая из Сциллы, не попасть к Харибде. Ибо у вселенной не только одна точка зрения и, возможно, что в ней существуют области, которые не раскроют своих сокровищ самому настойчивому физику, вооруженному только килограммами, метрами и общепринятыми часами» [180]. – В другом месте он признается: «Мы ничего или почти ничего не знаем о конечном строении и свойствах материи как органической, так и неорганической».

Что касается другого великого вопроса, – то у Маколея мы находим еще более безоговорочное заявление:

«Мы не думаем, что по вопросу о том, что происходит с человеком после смерти, высокообразованный европеец более сведущ, чем индейцы племени черноногих. Ни одна из столь многих наук, которыми мы превосходим индейцев племени черноногих, не проливает ни малейшего света на состояние души после того, как погасла животная жизнь. Поистине, все философы, древние и современные, которые пытались без помощи откровения доказать бессмертия души, от Платона до Франклина, как мне кажется, потерпели печальную неудачу».

Существуют откровения, приносимые духовными чувствами человека, которым можно доверять намного больше, чем всем софистическим изощрениям материализма. То, что было наглядным доказательством и успехом в глазах Платона и его учеников, теперь рассматривается как избыток бьющей через край фантазии, базирующейся на ложной философии, и как неудача. Научные методы переменились. Свидетельство людей древности, которые были ближе к истине, ибо они были ближе к духу природы – к единственному аспекту, в котором божественное позволяет себя рассматривать и постигать, – отвергается. Их умозрения – если мы обязаны поверить современным мыслителям – представляют только многословное изложение бессистемных мнений людей, незнакомых с научными методами нынешнего века. То немногое, что они знали о физиологии, они глупо обосновывали на наглядно демонстрируемой психологии, тогда как ученые наших дней обосновывают психологию – в которой они, по собственному признанию, совершенно невежественны – на физиологии, которая пока что для них тоже является запечатанной книгой и еще не выработала собственных методов, как говорит нам Фурнье. Что касается последнего возражения в аргументации Маколея, то, века тому назад, на него ответил Гиппократ: «Все познания, все искусства нужно искать в природе», – говорит он; – «если мы будем спрашивать ее надлежащим образом, она откроет нам истину, подходящую для того и другого и для нас самих. Что такое природа в действии, как не сама самопроявляющаяся божественность? Как мы должны спрашивать ее, и как она должна отвечать нам? Мы должны действовать с верой, с твердой уверенностью, что раскроем, наконец, полную истину, и тогда природа позволит нам узнать ее ответ через наше внутреннее чувство, которое с помощью уже имеющегося у нас познания по определенному виду искусства или науки раскроет нам истину настолько ясно, что дальнейшие сомнения станут невозможными» [302].

Таким образом, по данному вопросу, поскольку он касается внутреннего чувствования, дающего человеку уверенность в собственном бессмертии, маколеевскому индейцу племени черноногие можно доверять больше, чем наиболее изощренному и развитому рассудку. Инстинкт есть всеобщий дар природы от самого божественного духа; рассудок же есть плод медленного развития нашей физической конституции, продукт эволюции нашего возмужавшего мозга. Инстинкт, как божественная искра, скрывается в бессознательном нервном центре моллюска асцидии, и проявляет себя на первой стадии деятельности его нервной системы в том, что физиологи называют рефлективной деятельностью. Он существует в низших классах безголовых животных так же хорошо, как те, которые обладают четко выраженными головами; он растет и развивается по закону двойной эволюции физически и духовно; и, вступив в сознательную стадию развития и прогресса головастых видов, уже наделенных чувствительностью и симметрически расположенными ганглиями, эта рефлективная деятельность, независимо от того, называют ли ученые ее автоматической, как у низших видов, или же инстинктивной, как у более сложных организмов, которые действуют под водительством чувств и стимулов, порожденных различными ощущениями, тем не менее это одно и то же. Это – божественный инстинкт в беспрестанном ходе развития. Этот инстинкт животных, который действует с момента их рождения, каждый в предписанных природою пределах, и который безошибочно знает, как заботиться о себе, за исключением случаев, происходящих из более высокого инстинкта, нежели их собственный, – этот инстинкт можно ради точности назвать автоматическим; но он должен иметь или внутри животного, которое обладает им, или снаружи, какой-нибудь или тот же самый разум в качестве проводника его.

Эта мысль, вместо того, чтобы противоречить доктрине эволюции и постепенного развития, которой придерживаются все выдающиеся люди нашего времени, наоборот, упрощает и пополняет ее. Она легко обходится без особого созидания по каждому отдельному виду; ибо там, где первое место отводится бесформенному духу, форма и материальная субстанция приобретают второстепенное значение. Каждый, более усовершенствовавшийся в физической эволюции, вид только предоставляет более широкое поле деятельности направляющему его разуму, чтобы последний мог действовать в улучшенной нервной системе. Виртуоз лучше может раскрыть свое искусство в создании волн гармонии на рояле Эрарда, чем на спинете шестнадцатого века. Поэтому, был ли этот инстинктивный импульс непосредственно запечатлен на нервной системе первого насекомого, или же каждому виду приходилось развивать постепенно самому, инстинктивно подражая действиям себе подобных, как учит более усовершенствованная доктрина Герберта Спенсера, – это не существенно для данного вопроса. Вопрос касается только духовной эволюции. И если мы отвергаем эту гипотезу как ненаучную и недоказанную, тогда физическому аспекту эволюции, в свою очередь, предстоит та же самая участь, потому что один настолько же недоказан, насколько недоказан и другой, а духовной интуиции человека не дозволено согласовать их оба под предлогом, что это «не по-философски». Не зависимо от нашего желания, мы постоянно возвращаемся к старому вопросу, заданному Плутархом в «Застольных беседах»: что было прежде – яйцо или курица.

Теперь, когда авторитет Аристотеля потрясен до самого основания авторитетом Платона, когда наши ученые отвергают всякий авторитет, даже больше – ненавидят его и уважают лишь свой собственный, когда общая оценка человеческой коллективной мудрости меньше всего ценится, человечество, возглавляемое самой наукой, неудержимо тянется назад к исходной точке старейших философий. Нашу идею мы находим прекрасно выраженной неким писателем в «Популярном научном ежемесячнике».

«Боги сект и общин», – говорит Осгуд Мейсон, – «могут остаться, пожалуй, без привычного почитания, но, между тем, мир начинает озаряться более ясным и нежным светом – концепций, может быть, несовершенной еще, с сознательной, всему начало дающей, всенасыщающей действенной душе – „Сверхдуше“, Причине, божественности; не поддающейся выражению человеческим языком, но наполняющей и одушевляющей каждую живую душу в обширной вселенной в соответствии с ее мерой: Природа есть храм ее, и восторг – почитание ее».

Это чистый платонизм, буддизм и возвышение и правильные воззрения на природу арийцев раннего периода, выразившиеся в их обожествлении природы. И таково же выражение этой основной мысли у каждого теософа, каббалиста и у оккультистов вообще. И если мы сопоставим эту основную мысль с вышеприведенной цитатой из Гиппократа, то мы найдем в последней ту же самую мысль и тот же самый дух.

Но вернемся к предмету нашего обсуждения. У ребенка не хватает рассудка – последний у него еще находится в латентном состоянии; и пока что ребенок, в отношении инстинкта, ниже животного. Он сожжет или утопит себя прежде, чем поймет, что огонь и вода для него разрушительны и опасны, тогда как котенок инстинктивно будет избегать обоих. Та маленькая доля инстинкта, которой обладает ребенок, будет угасать по мере того, как шаг за шагом будет развиваться рассудок. Может быть, на это возразят, что инстинкт не может быть даром духа, так как животные обладают инстинктом в значительно большей степени, чем люди, а у животных нет души. Такое мнение ошибочно; оно обосновано на очень непрочных основаниях. Оно произошло от того факта, что внутренняя сущность животного еще меньше поддается исследованиям, чем внутренняя сущность человека, который обладает способностью речи и может проявлять свои психические силы.

Но какие доказательства у нас имеются о том, что у животных нет переживающей смерть, если и не совсем бессмертной души? На строго научном основании мы можем приводить столько же доказательств за, сколько и против. Выражаясь яснее, ни человек, ни животное не могут ни доказать, ни опровергнуть, что их души переживают, то есть остаются живыми после телесной смерти. И с точки зрения научного опыта невозможно подвести под компетенцию какого-либо закона науки то, что не имеет объективного существования. Но Декарт и Бойз-Реймонд исчерпали свое воображение над этим вопросом, а Агассиз не мог представить себе будущего существования без участия в нем животных, которых мы любили, без растительного царства, которое нас окружает. И, чтобы вызвать в нас возмущение против предполагаемой справедливости Первопричины, достаточно подумать, что бессердечный хладнокровный злодей-убийца наделен бессмертным духом, тогда как благородная, честная собака, часто ценою собственной жизни, самоотверженно защищающая ребенка или своего хозяина, которая полюбила его, и которая иногда после смерти хозяина умирала от голода на его могиле, отказываясь принимать пищу; это животное, в котором чувства справедливости и великодушия иногда развиты в поразительной степени, должно со смертью уничтожаться окончательно! Но, покончим с таким цивилизованным рассудком, который допускает существование такого несправедливого пристрастия. Лучше, гораздо лучше в таком случае цепляться за инстинкт и верить вместе с индейцами Поупа, чей «неискушенный ум» может представить себе только такой рай, где

«…на небе признан равным,

Пес верный бродит с ним».

Недостаток места не позволяет нам приводить взгляды древних и средневековых оккультистов по этому предмету. Достаточно будет сказать, что они опередили Дарвина и в большей или меньшей мере охватили все его теории о естественном отборе и эволюции видов, а также значительно растянули эту цепь в обе стороны. Кроме того, эти философы были исследователями, смелыми как в области психологии, так в физиологии и антропологии. Они никогда не сворачивали с двух параллельно идущих тропинок, начертанных для них их великим учителем Гермесом. «Как наверху, так и внизу», – было их аксиомой; и физическую эволюцию они проследили одновременно с духовной.

В одном отношении, по крайней мере, современные биологи вполне последовательны: не будучи пока что в состоянии четко продемонстрировать существование индивидуальной души у животных, они также отрицают ее существование у человека. Рассудочное мышление привело их на край Тиндалевской «неодолимой пропасти» между сознанием и материей; один только инстинкт может научить их, как построить мост через эту пропасть. Когда, придя в отчаяние о том, что будут ли они когда-либо в состоянии разгадать тайну жизни, они придут в окончательный тупик – их инстинкт может вновь заявить о себе и перенести их через неизмеримую доселе пропасть. Это тот пункт, до которого, кажется профессор Джон Фиске и авторы «Невидимой вселенной» дошли; а антрополог Уоллес, экс-материалист, оказался первым, отважно переступившим ее. Пусть они смело идут вперед, пока не откроют, что вовсе не дух пребывает в материи, а, наоборот, материя временно цепляется за дух, и только последний является вечным неразрушимым обиталищем для всего сущего, как видимого, так и невидимого.

Философы эзотеризма верили, что все, что существует в природе есть только материализовавшийся дух. Вечная Первопричина, говорили они, есть латентный дух, и материя в начале. «В начале было Слово… и Слово было Бог». Признавая, что идея о таком Боге является невообразимой абстракцией для человеческого рассудка, они заявляли, что безошибочный человеческий инстинкт воспринял ее, как воспоминание о чем-то конкретном, хотя и неуловимом нашими физическими чувствами. С появлением первой идеи, эманируемой из двуполой и до этого неактивной божественности, первое движение сообщается всей вселенной, и электрический трепет моментально пронизывает беспредельное пространство. Дух породил энергию, и энергия породила материю; и таким образом латентная божественность проявилась как творческая энергия.

Когда; в какой именно вечности; или как? – эти вопросы всегда останутся без ответа, ибо человеческий разум не в состоянии раскрыть эту великую тайну. Но хотя духовная материя существовала всегда, она пребывала в латентном состоянии; эволюция же нашей видимой вселенной должна была иметь свое начало. Нашему слабому рассудку это начало может показаться таким отдаленным, как сама вечность – периодом, невыразимым ни числами, ни словами. Аристотель убеждал, что мир вечен и что он всегда будет таким; что одно поколение людей производило другое поколение, не имея какого-либо начала, которое мог бы установить наш интеллект. В экзотерическом значении это его учение противоречит учению Платона, который учил, что «было время, когда человечество не воспроизводило себя»; но по духу оба учения согласуются, так как Платон немедленно добавляет:

«За этим последовала земная человеческая раса, в которой первичная история была постепенно забыта, и человек погружался все глубже и глубже».

И Аристотель говорит:

«Если существовал первый человек, то он должен был родиться без отца или матери – что противоречит природе. Ибо не могло быть первого яйца, чтобы из него произошли птицы; или же должна была существовать птица, снесшая яйца, так птицы рождаются из яиц».

Такого же мнения он придерживался в отношении всех других видов, веря, как и Платон, что все, прежде чем появиться на земле, имело сперва существование в духе.

Тайна первого творения, которая всегда приводила в отчаяние науку, остается непостижимой, если мы не примем доктрины герметистов. Хотя материя совечна с духом, та материя, определенно, не есть наша видимая осязаемая и делящаяся материя, но ее высочайшая сублимация. Чистый дух только на одну ступень выше ее. Если мы не допустим, что человек развился из этой первичной духоматерии, как же тогда когда-либо дойдем до какой-нибудь разумной гипотезы, касающейся происхождения живых существ? Дарвин начинает свою эволюцию видов с нижайшей точки и прослеживает ее кверху, в восходящем направлении. Его единственная ошибка заключается в том, что свою систему он прикладывает не с того конца. Если бы он мог перенести свои искания из видимого мира в невидимый, он мог бы оказаться на правильном пути. Но тогда он следовал бы стопам герметистов.

Что наши философы – позитивисты – даже наиболее ученые между ними, никогда не понимали духа мистических доктрин преподаваемых философами древности – платониками – видно из содержания наиболее выдающегося современного труда «История конфликта между религией и наукой». Профессор Дрейпер начинает свою пятую главу с заявления, что

«язычники греки и римляне верили, что дух человека похож на его телесную форму, меняя свою внешность вместе с ней и вырастая с ростом ее».

Что об этом думали невежественные массы – не имеет значения, хотя даже и они не могли думать буквально так. Что касается греческих и римских философов школы Платона, то они ничего подобного не думали о духе человека, а относили вышеприведенное учение к его душе, или психической природе, которая, как мы уже ранее объяснили, не есть божественный дух.

Аристотель в своих философских выводах «О снах» очень ясно излагает доктрину двойной души или души и духа.

«Нам необходимо», – говорит он, – «выяснить, в какой части души появляются сны».

Все древние греки верили в существование в человеке не только двойной, но тройной души. И даже у Гомера мы находим термины животной или астральной души, которую Дрейпер называет «духом», ?????, и единым божественным ???? – имя, которым Платон обозначает высшего духа.

По представлению индийских джайнов душа, которую они называют джива, извечно соединена даже с двумя возвышенными эфирными телами, из которых одно неизменное и состоит из божественных сил высшего сознания; другое же изменчивое; в него входят грубые страсти человека, чувственные влечения и земные свойства. Когда душа очищается после смерти, она соединяется со своею вайкарикой, или божественным духом, и становится богом. Последователи Вед, ученые брахманы, излагают ту же самую доктрину в веданте. Душа, по их учению, будучи частью божественного вселенского духа или нематериального сознания, способна соединиться со своей высшей Сущностью. Учение это ясно и подробно сформулировано; Веданта утверждает, что всякий, кто достигает полного познания своего бога, становится богом, еще находясь в смертном теле, и приобретает власть над всем.

Цитируя из ведической теологии стих, в котором говорится:

«В действительности существует только одно божество, верховный дух; он той же самой природы, что и душа человека»,

– мистер Дрейпер стремится показать, что эти буддийские доктрины пришли в восточную Европу через Аристотеля. Такое утверждение мы считаем недоказанным, так как Пифагор и после него Платон преподавали их задолго до Аристотеля. Если впоследствии платоники приняли в свою диалектику аристотелевые аргументы по эманированию, то это только потому, что его взгляды совпадали в некоторых отношениях со взглядами ориентальных философов. Пифагорейское число гармонии и эзотерические доктрины Платона о творении неотделимы от буддистской доктрины об эманировании; а великая цель пифагорейской философии, именно, – освобождение астральной души от уз материи и чувств, чтобы сделать этим ее достойной вечно созерцать духовное, – представляет теорию, идентичную с буддийской доктриной о конечном слиянии. Это и есть нирвана, истолкованная в ее правильном значении; это – метафизическое учение, о существовании которого только что начинают подозревать наши санскритологи современности.

Если доктрины Аристотеля оказали на более поздних неоплатоников такое «доминирующее влияние», то почему ни Плотин, ни Порфирий, ни Прокл никогда не признавали его теорий по поводу сновидений и пророческих видений духа? В то время как Аристотель придерживался мнения, что большинство тех, кто пророчествует, «больны безумием» [237, sect. 21] – снабдив тем самым некоторых американских плагиаторов и специалистов несколькими разумными идеями для искажения, – взгляды Порфирия, а, следовательно, и Плотина, совершенно противоречили этому. По наиболее жизненным вопросам метафизических спекуляций неоплатоники постоянно возражают Аристотелю. Кроме того, или буддийская нирвана не есть то нигилистское учение, каким его теперь изображают, или же неоплатоники не принимали его в этом значении. Наверно, мистер Дрейпер не возьмется утверждать, что Плотин, Порфирий, Ямвлих, или кто-либо другой из их мистической школы не верил в бессмертие души? Сказать, что тот или другой из них стремился к экстазу, как к «предвкушению слияния со вселенской душой», в том смысле, в каком буддийскую нирвану понимает каждый ученый санскритолог, означает допустить несправедливость по отношению к этим философам. Нирвана не есть, как Дрейпер излагает, «поглощение во вселенскую энергию, вечный покой и блаженство»; но если ее понимать буквально, как ее понимают упомянутые ученые, она означает погашение, полное уничтожение, а не поглощение [303]. Никто еще, насколько нам известно, не взялся за труд удостовериться в истинном значении этого слова, в значении, которое нельзя найти даже в «Ланкаватаре» [306, с. 514], дающей различные толкования нирваны брахманами-тиртаками. Поэтому человек, который будет читать эту выдержку из труда профессора Дрейпера, помня обычное принятое толкование слова нирвана, придет к заключению, что Плотин и Порфирий были нигилистами. Страница из «Истории конфликта» с этим содержанием дает нам некоторое право предполагать одно из двух: 1. или ученый автор захотел поместить Порфирия и Плотина на одну и ту же доску с Джордано Бруно, причем из последнего он, весьма-таки ошибочно, делает атеиста; или же 2. он никогда не давал себе труда изучить их жизни и их взгляды.

Но для каждого, кто знает профессора Дрейпера, хотя бы понаслышке, последнее предположение просто абсурдно. Поэтому, с глубоким сожалением, нам приходится думать, что в его желание входило ложно истолковать их религиозные взгляды. Решительно нелепо со стороны современных философов, чьею единственною целью кажется уничтожение и удаление идеи Бога и бессмертного духа из сознания человечества, – трактовать с исторической беспристрастностью наиболее знаменитых языческих платоников. Быть вынужденным признавать, с одной стороны, их глубокую ученость, их гений, их достижения по наиболее затемненным и запутанным философским вопросам и, следовательно, их мудрость, а с другой стороны, знать их безоговорочную приверженность к доктрине бессмертия духа и окончательного восторжествования духа над материей, их полную веру в Бога и богов, или духов; в возвращение умерших, в привидения и в другие «духовные» явления, – это дилемма, от которой нельзя ожидать, что человеческая академическая натура с нею легко справится.

План, к которому прибег Лемприер [266], очутившись в таком затруднительном положении как описано выше, грубее, чем план профессора Дрейпера, но настолько же эффективный. Он обвиняет древних философов в умышленной лжи, трюкачестве и легковерии. После того, как он обрисовал перед читателями Пифагора, Плотина и Порфирия как чудо-людей по учености, нравственным качествам и достижениям, как людей, выдающихся по личному достоинству, чистоте жизни и самоотверженному устремлению к божественной истине, – он, не колеблясь, отводит место «этому прославленному философу» (Пифагору) среди обманщиков; тогда как Порфирию он приписывает «легковерие, недостаток рассудительности и нечестность». Будучи вынужден историческими фактами воздавать им должное в ходе своего повествования, он прибегает к вводным предложениям, чтобы изложить свои предвзятые и ханжеские комментарии. От этого старомодного писателя прошлого столетия мы узнаем, что человек в одно и то же время может быть и честным, и обманщиком, чистым, добродетельным великим философом, и все же, бесчестным лгуном и глупцом!

Мы уже указывали в другом месте, что тайная доктрина не признает бессмертия для всех людей одинаково.

«Глаз никогда бы не увидел солнца, если бы в нем самом не было естества солнца», – сказал Плотин. Только «через высочайшую чистоту и целомудренность можем мы приблизиться к Богу, и чрез созерцание Его получить истинное знание и проницательность», – пишет Порфирий.

Если человеческая душа в течение своей земной жизни пренебрегала получение своего просвещения от своего божественного Духа, нашего личного Бога, тогда трудно становится грубому, преданному чувственности, человеку выживать более продолжительный период времени после своей физической смерти. Точно так же, как физические уроды, рождающиеся иногда в нашем мире, долго не живут, так и души, если они стали чересчур материальными, не могут долго существовать после своего рождения в духовном мире. Жизнеспособность астральной формы такой души настолько слабая, что ее частицы теряют способность прочного сцепления одной с другой, как только выскользнули из плотной оболочки физического тела. Ее частицы, постепенно поддаваясь дезорганизирующему притяжению вселенского пространства, разлетаются в стороны без возможности снова воссоединиться. После происшествия такой катастрофы личность перестает существовать; его сияющий Аугоэйдес покинул его. В течение промежуточного периода между его телесной смертью и полным распадом его астральной формы последняя, будучи привязана магнетическим притяжением к своему телесному трупу, бродит вокруг и сосет жизненность у податливых жертв. Человек, замкнувшийся от каких бы то ни было лучей божественного света, обрекает на тьму себя и поэтому цепляется за землю и земное.

Никакая астральная душа, даже астральная душа чистого, хорошего и добродетельного человека, строго говоря, не бессмертна; «из элементов она была построена – к элементам она должна вернуться». Только, в то время как душа порочного человека исчезает, будучи поглощена безвозвратно, души всех других людей, даже лишь умеренно чистых, попросту обменивают свои эфирные частицы на еще более эфирные; и до тех пор, пока в душе остается искра божественного, индивидуальный человек или, вернее, его личное эго, не может умереть.

«После смерти», – говорит Прокл, – «душа (дух) продолжает существование в воздушном (астральном) теле до тех пор, пока совсем не очистится от всех гневных и чувственных страстей… затем сбрасывает с себя посредством вторичной смерти воздушное тело так же, как сбрасывала земное тело. После этого она пребывает, как древние говорят, в небесном теле, которое всегда соединено с душой, и которое бессмертно, светящееся и звездоподобно».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.