Еллоу

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Еллоу

На следующее утро я проснулась первой. Рин спал беспокойно, раскинувшись и ворочаясь. Во сне постанывал и что-то бормотал.

Стараясь не шуметь, выпила чаю с хлебом, а затем натянула лыжи — благо погода была столь же дивной, что и накануне. Жмурясь от солнца и смакуя морозец, сбегала до магазина и набила рюкзак овощами. Заодно полюбовалась издали на голубую покатую спинку моей малышки.

Когда я вернулась, Рин уже не спал, что было видно по изменившемуся дыханию. Но глаза оставались закрытыми, и я не решилась окликать его и тревожить разговорами. Растопила печь, запихнула в нее чугунок с овощами, сходила за водой к колодцу во дворе. За бытовыми делами не оставляло чувство вины: что я за нелепая эгоистичная дурочка! Два дня подряд Рин развлекает меня, отдавая последние силы, сжигая и тело, и душу, а мне и в голову не пришло умерить аппетиты, запретить ему убивать себя на моих глазах…

От еды брат отказался, и пришлось уплетать тушеные овощи — не самое любимое блюдо, в одиночестве.

Лишь когда за окошком стемнело, Рин зашевелился в своем углу. Попросил крепкого чаю и сигару.

— Извини, Рэна, что заставил любоваться на собственную немощь. Но это уже недолго. Если хочешь, я расскажу то, что не успел вчера, но одними словами, без картинок и запахов.

— Конечно, хочу. Только если тебе не будет больно или трудно. Кляну себя последними словами, что позволила вчера так изнурить себя ради моего любопытства.

— Не кляни. Нечто большее, чем любопытство, насыщал я вчера и позавчера. И не только ради тебя напрягался. — Рин выпустил слой лилового дыма и задумался. Затем заговорил медленно и негромко: — Дольше всего я прожил в Индии, как уже упоминал. Тяжелая для физического выживания — от удушливой жары и многодневных ливней до изобилия экзотических болезней, эта страна удивительно легла на душу. И древней культурой, и добродушием и жизнелюбием, что излучают даже бездомные нищие, и полным отсутствием страха смерти. Чего бояться, о чем печалиться? Крутится-вертится колесо сансары, и если очень постараться, можно выпрыгнуть из него прямо сейчас, а если стараться лень, то отчего бы не отложить освобождение еще на сотню или тысячу оборотов?..

С ледяных вершин я спускался в джунгли, бродил по берегам океана. В горах хорошо не думать и просто быть, на побережье — общаться со стихиалями и наблюдать за людьми, в джунглях — творить. Жаркое солнце выжгло немало узоров на моей душе, и я воплощал их в окружавшей меня густой и пестрой реальности. Разрисовывал слонов во все цвета радуги, творил крылатых обезьян, поющих ящериц и саблезубых попугаев…

Вспоминая это время, могу сказать, что оно было самым безмятежным, самым блаженным в моей жизни. Рана, нанесенная самолюбию злосчастной выставкой, затянулась и не напоминала о себе даже во снах. Творчество, став полностью бескорыстным — я ведь уже никого не хотел поразить, завлечь или повести за собой, — приносило столь же чистую и невинную радость, как ребенку его мазня новыми яркими красками, или дельфину — его причудливые прыжки. Если что-то в окружающем мире и царапало (тот же закон взаимопожирания или неэстетичный финал всего живого), то все слабее: мало-помалу я научился абстрагироваться, взирая на несовершенства земного творения с надмирной прохладной высоты.

Я уже стал подумывать, что хорошо бы избавиться от эго — докучного источника желаний и обид, раздражения и тоски. Растворить в окружающем, словно кристаллик соли в воде. Долгие медитации на вершине горы или в сердце пустыни немало продвинули по этому пути, классическому пути буддийских странников. Лишившись самости, заодно затыкаешь рот назойливому рассудку, долбящему изнутри темя бесконечными «почему?», «за что?», «с какой стати?».

Если что и останавливало от столь радикального шага, то лишь опасение вместе с эго потерять способность выдумывать и творить. Творчество и святость исключают друг друга. Наивные мыслители — Бердяев и другие, мечтали о святом гении. Это утопия. Творить — преодолевать сопротивление материала, инертной материи. Творец упорен, неистов — до бешенства, если что-то не получается или кто-то ему мешает. А уж самолюбие, что толпа называет гордыней… Впрочем, когда-то я уже высказывался на эту тему.

Перестать творить? Но эта игрушка мне пока не наскучила…

Странствуя вне туристских дорог и тропинок, однажды я набрел на замечательное местечко: развалины индуистского храма на берегу озера, в сорока километрах от ближайшего селения. Знаешь, с этими барельефами, что выглядят для западного ума порнографией, замшелыми колоннами и гнездами змей во всех углах. Змей я, правда, боялся лишь поначалу, а потом лишь внимательно смотрел под ноги: эти красивые твари не нападают без явной агрессии.

Нижний ярус храма с широкими мраморными ступенями был затоплен прозрачной зеленоватой водой. Барельефы богов и богинь, занятых любовными играми, выглядывали из нее по пояс, по чресла, а те, кого накрыло с макушкой, сквозь переливы и блики смотрелись живыми — веселыми и насмешливыми, как и полагается божествам, создающим и разрушающим миры, играя и танцуя.

В самую жару, с полудня до пяти, я обычно дремал в прохладе зала с сохранившимся сводом, стараясь не ворочаться, дабы не задеть ненароком соседей-кобр. А на закате купался.

И в тот раз я купался. Помню, вынырнув подле божественной парочки с флегматичными ухмылками и гимнастически ловкими телами, не удержался и звонко щелкнул по носу пухлощекого Вишну (или то был Индра?) и что-то пошутил на тему вечного каменного кайфа. И тут же вздрогнул и обернулся, заслышав короткий звонкий смешок.

Она сидела на плече одной из фигур, свесив босую ступню в воду, а вторую уперев в идеально круглую, как апельсин, мраморную грудь. Золотистое сари, орехово-смуглая кожа, черные глаза. Поселянка? Но что ей делать в такой дали от деревни? На туристку тем более не похожа… Мне хватило пяти секунд, чтобы понять, кто она такая.

Я замер в воде, завороженный и испуганный.

— Влюбился с первого взгляда?

— При чем тут любовь? Она была настолько иная, настолько больше всех и всего, что я знал…

— Очень красивая?

— Не знаю. Тебе, наверное, обидно, Рэна, что я не могу ее показать. Весь истратился вчера — на краснозадых обезьян и бойцовых хомячков. Но ее внешность тебя бы не впечатлила, поверь. Не Анжелина Джоли и не Мила Йовович. Дело не в красоте. Чтобы понять, что она — иная, единственная в своем роде, тоже надо быть иным. Она была обыкновенной с виду, как индийская крестьянка, и в то же время величественной, как богиня Лакшми. Грозной, как Кали, и нежной, как Парвати. Она была совершенна и гармонична — как сфера или круг. Или андрогин, столь любимый древними мудрецами.

— Помнится, когда-то ты не жаловал круги и сферы. Но что это, если не влюбленность? Не думала, что ты способен к романтическим чувствам: в молодости обходился без этого, даже в период гормонального буйства.

— Как тривиально ты мыслишь, сестренка. Когда я вынырнул у ее ног и меня озарило, кто она такая, я до смерти испугался. Она была не просто подобна мне, но — сильнее. Мудрее, старше, могущественней.

«Завидно?» Она кивнула на барельеф, с которым я так непочтительно обошелся. Я промолчал, еще не справившись с голосовыми связками, парализованными шоком. Кивнул, стараясь, чтобы вышло дружелюбно, вышел из воды, набросил на бедра клочок светлой ткани, служившей мне в жару одеянием, и присел в тени колонны.

«Страшно?» — в глазах была насмешка, на губах — улыбка сытого хищника. Она выглядела стопроцентной индианкой, но говорила не на хинди и не на английском, а на русском. Без акцента. Позже я узнал, что она могла изменять внешность — совсем как Незнакомка с моей давней картины. Правда, черты лица меняла не кардинально, ограничиваясь оттенком кожи, цветом глаз и волос, прической.

«Страшно». Хорохориться и кидать понты в данной ситуации было бессмысленно.

«Страшно подчиниться чужой воле, потерять собственную индивидуальность? Или вдребезги разбить представление о самом себе?» Усмешка стала язвительнее и тоньше.

«Страшно не найти нужного языка с такой, как ты. А потом грызть локти в бессильной досаде, что упустил небывалый случай».

Она рассмеялась. Покачала ступней, вызвав гроздь хризолитовых брызг. Прозвенела ожерельем из старых монет на смуглой шее. «Знаешь, кто ты?»

Я не ответил, посчитав вопрос риторическим.

«Ты подросток. Отовсюду углы торчат, куда ни ткни — локоть или коленка. Мальчишка, возомнивший себя могучим творцом, демиургом. Не рано ли?»

Я пожал плечами, стараясь хранить невозмутимую мину. «Даже если и так — разве этот мир творился не такими же неопытными подростками? Вот и вышло местами неумело и кособоко, а местами — классно».

«Неумело и кособоко? В чем именно кособокость?»

«О, сколько угодно! Особенно это касается людей. Еще лет в пятнадцать я задумался: отчего человек устроен так некрасиво, нерационально и унизительно? Системы пищеварения, выделения и размножения — хуже некуда. Двадцать метров осклизлых кишок, плотно упакованных в живот, необходимость несколько раз в день выпускать из себя некрасивые субстанции. Если б я конструировал гомо сапиенс, мое творение питалось бы водой и солнцем, чистейшим белым песком и голубой глиной, а на выходе поставляло бы самоцветы или фарфоровые безделушки. Размножение перестало бы походить на судорогу агонии, я сделал бы этот акт красивым — вроде танца, или пантомимы, или художественной гимнастики».

«Фарфоровые безделушки — дивно! — рассмеялась она. — Но сложно: нужен обжиг».

«Согласен на пластилиновые. Но телесные недоработки — мелочь в сравнении с психикой. Только юные недоумки могли состряпать столь противоречивое создание: ненависть и садизм — доброта и самоотдача, грязная похоть — благоговение, животная тупость — гениальность… Лучше б они ограничились минеральным и растительным мирами. Там удачные находки и остроумные решения встречаются чаще».

«Осенние листья, горные пики…»

«Папортники и озера, снежинки и друзы хрусталя… Долго перечислять. Но все это я к тому, что для творчества нужно дерзание, нужно быть крези, а эти качества проходят с возрастом. Мудрые старцы не творят, а лишь занудно учат, тряся бородами и шамкая беззубыми деснами».

«Не видишь разницы между беззубым старцем и зрелым мужчиной, опытным мастером? Творить набело — а не эскизно, можно лишь повзрослев. Иначе вы бы наворотили такого!»

«Ты, видимо, и есть такая взрослая тетенька, опытная мастерица? Потому и выбрала назидательный тон? Предупреждаю: даже в сопливом детстве терпеть не мог, когда со мной говорили свысока. Об этом знали и гувернеры, и учителя, и родители. Чревато!..»

Она вновь рассмеялась, искренне и заливисто. «Какой забавный! Ершистый, огрызается… Ты чуть не ошпарил меня самолюбивой злостью. В смеси со страхом. Вот уж поистине красная, импульсивная ворона!»

Я и вправду разозлился — ты же знаешь, как меня задевает снисходительный тон. Но посчитал, что сумел спрятать злость и обиду за иронией. Оказывается, не сумел. «Ворона давно не красная. Она радужная. Порой напоминает жар-птицу — когда меня искрит от вдохновения. Может быть белой или даже прозрачной, как воздух. А может — зеленой, голубой, лиловой. На выбор!»

«И давно она была прозрачной?»

«Месяц назад. Я обитал тогда на вершине пятитысячника, к северо-западу отсюда. В горах всегда становишься прозрачным. Эго умирает…»

Она бросила на меня внимательный взгляд, пригасив улыбку, и я продолжил: «…Охватывает свобода, та самая — совершенная и невесомая, когда уже не хочется никого удивлять, эпатировать или ударять. Когда нетрудно следовать фразе «подставь правую щеку» — и не так, как поступают считающие себя христианами: сжав зубы, пересиливая свою натуру и в глубине души желая обидчику «раскаленных углей на голову», как выразился апостол Павел…»

Я говорил и говорил — меня понесло. Она слушала, опустив лицо, прикрыв глаза длинными и жесткими, как у всех индианок, ресницами. Ни зрачков, ни губ я не видел и потому мог льстить себе, что она серьезна, что насмешливая улыбка не вернулась.

«…Без насилия над собой, без ответной злобы. Чужая агрессия проходит насквозь — как в одной песенке: «дождь проходит сквозь меня», «свет проходит сквозь меня» — и, не встречая сопротивления, сходит на нет, утекает в песок. Там, на вершине, собственные резкие и страстные поступки кажутся глупыми детскими выходками…»

«Вроде сожжения дома?»

«Да. Его сжигал глупый и самовлюбленный подросток. Запалила своим пером огненно-красная уязвленная ворона».

«А на вершине пятитысячника восседал мудрец в белоснежных одеждах. Парила чистая до прозрачности птица. Но отчего тогда прозрачная птица снова обрела яркое оперение и резкий голос, спустившись с высот сюда, на эти развалины?» Она подняла глаза: вместо сочувственного понимания, что я ждал — та же насмешка!..

«Странно, что ты спрашиваешь! Оттого, что без эго — страстного, бьющего через край — невозможно творить. Никогда не мечтал стать святым или просветленным. Но творил и выдумывал, сколько себя помню».

«Имела счастье видеть твои творения: слонов в ярких разводах, от которых шарахаются их жены и дети, клыкастых птиц, чьи огромные зубы мешают им ловить насекомых, кувыркающихся в воздухе мартышек. Ты знаешь, что через три-пять дней слоны линяли, мартышки теряли крылья, а попугаи с облегчением переставали клацать зубами?»

«Да. Именно поэтому я позволял себе шалить, не просчитывая последствия».

«А сколько жили твои дожки или лесная нечисть — как только ты переставал о них вспоминать?»

«Не знаю. Но думаю, дольше, чем держались крылья у обезьян и зубы у попугаев. Ведь в их сотворение я вложил не в пример больше».

«А что сталось с героями твоих картин, после того как огонь пожрал полотна?»

Ее вопросы врезались в меня, и каждый следующий — чувствительнее и больнее. И каждый ответ давался все тяжелее.

«Я думал об этом. Полной уверенности у меня нет, но надеюсь, они благополучно живут в тех мирах, что я для них сотворил».

«Ах, ты надеешься, но полной уверенности нет! А ты знаешь, перед кем ответственен творец — в первую очередь? Не перед потребителями его творений, не перед идиотами-критиками или снобами-искусствоведами. И даже не перед Господом Богом!» Она возвысила голос, и снова, к стыду своему, я ощутил укол страха.

«Знаю. Перед своими детьми».

«Так что же тогда ведешь себя, как глупый вздорный мальчишка?!»

Она спрыгнула с изваяния, вызвав фонтан брызг. Черные глаза метали молнии, ноздри раздувались. Ей-богу, если б не знал, что подобные ей не могут испытывать сокрушительных страстей, решил бы, что сейчас буду испепелен. Впрочем, полной уверенности, что это игра, а не истинный гнев, у меня не было. Да и сейчас нет.

Я тоже вскочил и подался к ней. Страх можно задушить только встречной атакой.

«Я не опытный зрелый мастер, но и не мальчишка! Да, я многого еще не знаю и потому не умею. Но я хочу узнать, я прилагаю усилия, чтобы понимать и ведать, черт побери!.. И ты возникла здесь не просто так, по прихоти южного ветра или велению дамского каприза. Ты явилась, расслышав мой голодный зов, мой одинокий вой. Явилась, чтобы рассказать, чтобы восполнить мое незнание. Ведь так?!»

Она презрительно сощурилась. «Раскатал губу, как говорят в твоем мире! Не знаешь даже такой простой и очевидной вещи, что у подобных тебе нет и не может быть учителей».

Этого я не ждал и на миг растерялся. А потом меня затрясло.

Как чумовой вцепился ей в плечи — она вскрикнула от боли и неожиданности.

«Нет учителей?! Прекрасно! Мне все равно, каким назвать это словом и в какие отношения воплотить! Ты будешь моей возлюбленной, или сестрой, или матерью, или духовницей — да хоть личным демоном за левым плечом! Я не отпущу тебя, пока ты не поделишься со мной всем, что знаешь и можешь!..»

Она вырывалась — я не отпускал. Яростный драйв удесятерил силы. Я чувствовал ее испуг, и это вдохновляло, словно сто боевых грамм или музыка для атаки, сочиненная самим Пифагором. Она испугалась, я ясно видел. Но при этом в глазах оставался покой. Странное ощущение…

«Не вырвешься, не пытайся! Я сильнее тебя — путь только физически, этого довольно! Жар-птичке не выпорхнуть из моей грубой хватки!..»

Я демонически хохотал. Я прочувствовал до мозга костей, что ощущает насильник и отчего он лишь распаляется от сопротивления жертвы. При этом не то что изнасиловать, даже ударить или порвать ее одеяние для меня было немыслимо. Я почти боготворил ее. Но при этом вцепился в нежные плечи, как изголодавшийся зверь, не давая уйти. И рычал от злобного торжества…

Одеяние порвала она — чтобы выскользнуть, оставив его в моих руках. Резкий треск ткани отрезвил. Только что она билась, тяжело дыша, исходя гневом и страхом — и вот уже спокойна, как светская дама на рауте. Покой, обитавший на дне зрачков, обрел тотальность.

Не стесняясь наготы, она подняла руки и поправила растрепавшиеся волосы. Тело было смуглым, как желтоватый мрамор, светлее лица. Маленькая округлая грудь напомнила античность с ее канонами красоты, но талия была слишком тонкой — и для Афродиты, и для индусской девушки.

Я был ошеломлен, но вряд ли в этом присутствовал эрос. Разве что самую малость. (С учетом тесного соседства с мраморными божествами, предающимися изощренным ласкам, это может показаться особенно странным. Будь это сценой из фильма, она обязательно кульминировала бы в красивое соитие — где боги улыбались бы нам, советуя самые сладкие позы.)

Она протянула руку, взяла у меня оторванный лоскут сари и скрепила на плече и поясе с тем, что соскользнул к ее ступням. Присев на корточки у воды, сполоснула порозовевшее от борьбы лицо. И все без звука.

Только перед тем как исчезнуть в зеленых зарослях, оглянулась и бросила насмешливо: «Если хочешь еще увидеться и поговорить — отыщи меня. Только огненно-красных и диких ворон я больше не потерплю. Когти и клювы будут обламываться безжалостно. И еще учти: не ты, а я буду задавать вопросы. Собственно, я их уже задала — о судьбе твоих творений. Подумай и ответь — если сможешь!»

Не один час я восстанавливал душевное равновесие, покачиваясь в воде на спине и уперев зрачки в закатную синь, а потом в звездную россыпь. Чтобы успокоиться, нырял и всматривался в каменные лица — покуда хватало дыхания — четырехголового Брамы, что восседал в одиночестве у самого дна. Бог-творец, коллега, можно сказать — значит, должен мне покровительствовать. По крайней мере, дать добрый совет. Но Брама был глух к моим вопрошаниям.

Поначалу решил, что не стану ее разыскивать. Но, прополоскав в прохладной ночной воде злость, досаду и страх, снизив градус бешенства, понял, что это решение может стать самой большой глупостью моей жизни.

Не знаю, как тебе объяснить, Рэна. Отчего-то я четко понимал, что ее осведомленность о моей жизни (тут и красная ворона, и детские чудеса, и сожженный дом) — не банальная телепатия. Она не считывала мою суть, глядя в мои испуганные зрачки, она знала ее еще до нашей встречи в развалинах храма. Возможно, знала даже больше, чем я сам о себе.

И еще — одиночество. Наверное, тебе обидно это слышать, сестренка: знаю, ты всегда любила меня и продолжаешь любить, но это так. Я всегда остро ощущал его. И ребенком, не нужным своим родителям, и подростком, несмотря на школьную популярность. В период нашего дружного квартета — то бишь, прости, квинтета — оно поутихло, глодало не так безжалостно. Но стоило послать все в топку и улететь в неизвестность — накинулось с небывалой силой и яростью.

В пору моих первых странствий, когда я бросил Гарвард и юным повесой слонялся по Штатам и Европе, у меня случались подружки, приятели, спутники. Сейчас же — ни одного. (Редкая болтовня с подвозившими меня в авто или на яхтах не в счет.) Что джунгли, что степи, что пустыня — везде и всегда моим единственным собеседником была моя усталая, истасканная душа.

Скажу сейчас банальность: предельное одиночество — обычная участь творцов. Одиночество приводит к отчаянью, но и к адской гордыне тоже: один — как перст, как луна в ночи, как Бог. Приступы гордыни помогают не сломаться, не спиться, но они уходят и приходят, а в промежутках — волчий вой в душе. Неизбывный вой…

— Погоди-погоди, Рин! Какой такой волчий вой? Разве ты не говорил десять минут назад, что пребывал в блаженстве, какого не испытывал прежде?

— Вот ты меня и подловила! — Брат коротко хохотнул и помолчал. — Да, блаженство, отрада, ощущение отмирающего эго, дуновение близкой свободы — все это было. Где-то на третий год странствий я смирил все бури в душе и окунулся в подобие нирваны. Но, как оказалось, это было флером, легким радужным покрывалом — а в глубине, в тайниках подсознания жили всё те же монстры. Стоило встретить в глуши джунглей подобное мне существо, как выяснилось, что эго со своим списком желаний и не думало умирать, и неутоленное одиночество взвыло с новой силой.

Потому я и ринулся на ее поиски на следующее же утро.

Двигался, как ищейка, на запах — не тела, а дара, души и ума. Уникальный и тонкий аромат, ни с чем не спутаешь. Запах или зов? Честно сказать, не знаю. Я ощущал его ночами, перед тем как заснуть, и утром, сразу после пробуждения. В остальное время двигался наугад.

Периодически запах пропадал, зов стихал — как ни вслушивался, продрав глаза, как ни медитировал на звездную россыпь. Она словно выскальзывала из общего со мной пространства, ныряла в иное мироздание. Отсутствие могло длиться от трех дней до нескольких недель. В зависимости от срока ввергало то в нетерпеливую досаду, то в отчаянье.

В хорошие дни ощущал себя самцом бабочки, что чует фермент подруги за сотню километров. В плохие приказывал себе, стиснув клыки: «Ждать. Просто ждать».

Оттого, что днем двигался во многом наугад, путь вышел зигзагообразным. Когда понял, что направление — северо-запад — совпадает с курсом на родные места, обрадовался. Поскольку к тому времени устал от странствий и подумывал о возвращении.

Мы встретились через четыре месяца, в Греции, в придорожной забегаловке под Салониками. В последние дня, когда зов (он же запах) стал особенно внятным и я понял, что нагоняю, почти перестал спать. Точнее, засыпал на час-полтора раза три в сутки, чтобы увеличить периоды прислушивания и принюхивания. Старался продвигаться вперед и днем, и ночью. Каждая задержка на пути, каждая остановка вызывала взрыв раздражения.

Так и в тот день, когда подвозивший меня дальнобойщик — добродушный пузатый грек, не владевший английским, но буйно и внятно жестикулировавший — остановился, чтобы пообедать, едва сдержал вопль досады. Запах не пропал, как обычно, после рассвета, он витал надо мной, усиливаясь, и самец бабочки вибрировал — всеми крыльями и всеми фибрами.

Я узнал ее сразу, как только вошел. Со спины. В душной и шумной закусочной, среди потных горластых шоферов и крепко сбитых официанток она смотрелась миражем, фантомом. Я застыл возле ее столика у окошка — в ушах гудело от волнения и недосыпа, потрясение сковало язык. Не меньше минуты пялился, как аквариумная рыба, на сошедшую с моего полотна Незнакомку.

Лиловый шелк длинного платья. Черная шляпка под вуалью. Медные волосы убраны в строгую прическу. Глаза прозрачные (не зеленые, серые — единственное отличие) и холодные. Шею вблизи ключиц пересекал длинный шрам. Еще один небольшой шрамик приподымал краешек верхней губы, отчего казалось, что она постоянно усмехается.

Я помнил эту шею смуглой и гладкой, шрам же был старый, заживший. Оттого и пялился дурак дураком так долго. Потом дошло, что это шутка. Намек на голую Гелу, надо понимать. Две дамы в одном лице, и обе не совсем живые.

«Ну, здравствуй! — Обретя дар речи, я уселся рядом, с шумом отодвинув стул. — Мне лестно, честно сказать, что ты столь детально изучила мое творчество».

Она подняла голову, словно только что меня заметила. «И тебе не болеть. Мальчик созрел для общения?»

На столике лежал изящный блокнотик, в который она что-то записывала тонким серебристым карандашом. Пустая чашечка из-под кофе. Эпатажная поэтесса? Светская львица, обдумывающая состав элитной вечеринки?.. Жизнелюбивые греки, коренастые ловцы кайфа, пожирали ее горячими взорами, причмокивали губами. Правда, вожделение в ласковых бараньих глазах перекрывалось изумлением.

Взгляды и вздохи отскакивали от ледяного лица, не задевая.

«Созрел. Больше того, проделал немалый путь ради беседы с тобой».

«Ценю. — Она церемонно кивнула. — Ты нашел ответы на мои вопросы?»

Подошла официантка в несвежем фартучке, которым обмахивалась от духоты, и я заказал апельсиновый сок со льдом.

«Да. Только прежде давай познакомимся. Мое имя, думаю, ты знаешь. А как тебя величать?»

Она подняла глаза к плетеному из веток потолку, сложила губы трубочкой и выдала нечто по-птичьи звонкое и по-рыбьи невнятное. Больше всего череда звуков напоминала английское слово «еллоу».

«Как-как?..»

«Не старайся: все равно твои голосовые связки не справятся. Не обижусь, если никак не будешь меня величать. Так что насчет ответов?»

«Мои творения — и дожки, и птица Гаадри, и Зеленый Океан — всё, во что я вложил больше, чем душу, больше, чем ум и фантазию — существуют где-то во вселенной. И я обязательно увижу их и пообщаюсь с ними, лишь только сброшу груз плоти и обрету полную свободу передвижений».

Она рассмеялась: «Блажен, кто верует!» Смеялись губы, тихонько звенели сережки с сапфирами в оправе из платины или серебра. Лишь глаза оставались холодными. Опустив ресницы, принялась рисовать что-то в блокнотике. Личико стало острым — такие называют лисьими. Пять-шесть штрихов — и передо мной лег рисунок: ручки-ножки-огуречик, три вздыбленные волосины и подпись «Рин дурак». Полюбоваться на свой портрет мне не дали — листок был вырван и подожжен от зажигалки в пустом блюдце.

«Как думаешь, это творение обрело жизнь где-то во вселенной?»

Я неуверенно пожал плечами и глотнул ледяного сока. Почему-то он отдавал инбирем.

«Несомненно! — ответила она себе. — Где-то и в каком-то виде. Но я вряд ли захочу когда-нибудь посетить его и пообщаться».

«Сравнение некорректно».

«Ах, ну конечно! — она усмехнулась, дернув шрамиком. — Я же не вложила в это «больше, чем душу» и «больше, чем ум и фантазию». Кстати, что может быть больше души? Просвети меня, малоумную».

Я задумался, подбирая слова. Она продолжала что-то чертить в блокнотике.

«Искра. Дух… Ты же сама прекрасно знаешь, как это называется. Дыхание Творца».

«Вот так?» Она подняла на меня прозрачные глаза и подула. Ветерок пробежал по лицу, всколыхнул волосы надо лбом. Кожа, которой он коснулся, завибрировала, стала горячей. Сердце застучало громко и часто, тело налилось буйной силой, рвущейся выплеснуться вовне.

Потрясенный метаморфозой, я уставился на нее, уже не владея лицом. Что происходит?.. Пальцы обеих рук забарабанили по столу. Их ритм убыстрялся, достигнув бешеного. Стакан с недопитым соком опрокинулся и покатился, залив блокнотик. Я с хрустом сжал кулаки — пальцы стихли, но бурлившая в них сила переместилась в ступни, и ноги под столом принялись отбивать чечетку.

На меня оглядывались, хихикая и перешептываясь. Проходившая мимо официантка едва не выронила поднос с тарелками и вином и звонко выругалась.

«Прекрати!!!..»

«Я давно прекратила». Что-то еще читалось в ее взгляде, помимо насмешки — чересчур пристальном, чересчур прозрачном, но что именно, определить я не мог: был не в том состоянии.

Следовало выскочить прочь, на улицу, трястись и стучать ногами подальше от чужих, выпученных от изумления глаз. Но я боялся, что не справлюсь с этим простым действием: грохнусь на пол и забьюсь в припадке вроде эпилептического. Или примусь танцевать мумбу-юмбу, опрокидывая столы и стулья.

«Перестань! Пожалуйста!..»

Потихоньку безумие тела стало стихать. Видимо, она сжалилась. Ноги уже не барабанили в пол, но лишь подрагивали. Сердце забилось медленнее, стук стал ровным, как маятник. Я перевел дух и смахнул со лба испарину. Оглядевшись, покивал мужикам за соседними столиками с извиняющейся улыбкой. Те покивали в ответ, а один — кажется, подвозивший меня дядька, сочувственно пошлепал тяжелой лапищей по спине. Мол, бывает, все мы с тараканами, а кое-кто даже с клопами…

«И что ты всем этим хочешь мне доказать? Прости, я, видимо, туповат: не врубаюсь».

Сердце билось ровно, но подозрительно громко. Я представил, что в груди у меня часы с кукушкой, которая сейчас выскочит и вместо «ку-ку» язвительно поинтересуется: «И что? И что?..»

«Просто подула, без какого-либо дальнего прицела. Но подуть мало, ты же знаешь. Не можешь не знать».

Она подняла ладони и пошевелила пальцами — словно лепила что-то. Но не из глины или пластилина, а более легкой и тонкой субстанции. В груди у меня защекотало, засвербило. Из горла против воли вырвалось: «Ку-ку!» — не моим голосом, а кукушечьим, тонко и звонко. «И что?.. Ку-ку! Ты мне?.. Ку-ку! Опять?!..»

От ужаса я закашлялся. Она засмеялась, откинув голову. Шляпка с вуалью съехала на затылок и упала на пол. Она перегнулась через спинку стула, чтобы ее поднять. Улучив короткий миг передышки, я вскочил, опрокинув стул, и ринулся прочь. Врезался в официантку (грохот рушащейся посуды), влепился в живот входящей глыбы под два метра (гортанная ругань на красивом чужом языке), едва не вышиб лбом стекло двери…

Отбежав от кафе метров на сто, плюхнулся на лавочку.

Вокруг все цвело: разгар весны, апрель, дивное время. В ветвях белой акации щебетали птицы. Моя внутренняя кукушка, заткнувшаяся было, пока я бежал, заверещала им в унисон. Теперь она куковала не посредством моей гортани, а сама по себе. «Тихо!!!» Птица не послушалась. «Пожалуйста, птичка, — я попытался сконцентрироваться на своей грудине. — Очень тебя прошу: убавь звук». Щебетание стало тише. В общем-то, оно не было противным, даже успокаивало. И я смирился.

Долго сидеть на лавочке, приводя себя в чувство, под бодрый аккомпанемент свежесотворенного из меня создания, не рискнул. Станет ли она дожидаться?

Не стала. Когда я вернулся в кафе (и пяти минут не прошло), столик был пуст.

Лужица апельсинового сока, листок из блокнота, колечко. Поколебавшись — мне ли этот дар, или оставлен в счет заказанного, я взял его и покрутил, рассматривая. Колечко было простенькое, витое, как косичка, из трех металлов — золота, серебра и меди. Ни на один палец оно не налезло, и я положил подарок в карман.

Намокшая от сока записка лаконично гласила: «Проснись и пой!»…

Тяжелая лапища затрясла меня за плечо, и я не сразу сообразил, что мой миляга-дальнобойщик предлагает двигаться дальше. Славный мужик, истинный Аякс: мое публичное сумасшествие ничуть его не смутило. А может, он принял меня за клоуна-самородка и предвкушал веселье на долгом пути по вьющемуся меж гор серпантину.

Сердечно потискав длань со словами международной благодарности, я выбежал, пока кукушкины песни не успели стать центром оживленных бесед.

Проснуться, как велела записка, не получилось. Зато запел нон-стоп. Точнее, пела во мне проклятая птичка.

Я быстро привык к кукованию — как к стуку сердца, к ритму дыхания — и перестал замечать. Но переварить случившееся и смириться с ним, ясное дело, не мог. Ночь провел на берегу моря в двухстах метрах от проклятой закусочной, то зарываясь в сырой и холодный песок, то бегая трусцой по кругу, чтобы согреться.

Да, ты жестока, моя Богиня… Мой творец. Есть ли у этого слова женский род? Творец, лжец, певец, жнец — лгунья, певунья, жница. Творунья, творица. Творица, дьявол тебя побери!.. Мастерица. Белошвейка, вышивальщица по живому.

Душа не хотела смириться с таким выводом, ей требовалось иное рациональное объяснение — не столь унизительное и страшное. И я отыскал его, нарыл, к исходу бессонной ночи.

Нет, не творунья — лгунья! Я ошибся. Лоханулся, как сопливый мальчишка. Принял ее, желтую, желтушную нечисть («Еллоу»!), за подобную мне. Конечно же, это голодный дух, и ничего больше.

Тут надо сделать небольшое отступление, Рэна. Ты знаешь, для меня не существует авторитетов. Нет ни одной идеи, ни одной догмы, которую я бы принял на веру, не проверив на собственной шкуре. Ни одного трактата, с которым был бы согласен на все сто. Но есть несколько дельных книг, чьи идеи во многом совпадают с моими. Одна из них — мистический визионерский трактат об устройстве мироздания. Среди прочих мыслей разной степени истинности или бредовости одна не вызывает сомнений, тем паче, что встречается и у других мистиков. Человек — не есть последнее звено в пищевой цепочке. Его тоже кушают. И не каннибалы с южных островов, нет-нет! — кушают духи. Существа иной материальности и для нас невидимые. Жуют они не плоть, а эмоции и страсти, причем, духи злобные и некрасивые питаются плохими страстями: страхом, тоской, яростью, отвращением. А духи светлые, соответственно, радостью, вдохновением, высокой любовью.

Ворочаясь на сыром песке, стуча зубами от холода и дергаясь от ползающих по ногам мокриц, я с упоением развивал свое озарение в стройную и красочную картину. Обычный, среднестатистический человек для этих несытых тварей — вроде столовой. Невкусно и скудно. Бедняга, склонный к депрессиям или фобиям, или неудачник, которого упорно бьет по башке судьба — ресторан. Ешь до отвала, да не простое, а остренькое и пряное. Должно быть, подле таких бедолаг кружится целый рой тварей с виртуальными ножами, вилками и зубочистками — как комары в летний вечер. Хорошо, что они невидимы, и нельзя заглянуть в глаза жадной мордочки, что присосалась к какой-нибудь чакре, чавкая и сыто отрыгивая — иначе жить было бы совсем невозможно…

У этих духов есть своя иерархия, свои вожди, лидеры, учителя и мастера. Есть умельцы, что для пользы дела могут смастерить себе тело, похожее на человеческое. (Совсем как моя Незнакомка!) Инкубы и суккубы, о которых написано немало трактатов в эпоху мрачного Средневековья и веселого Возрождения, — явно из этой компании. Мастерят себе псевдо-плоть в виде неотразимого парня или соблазнительной вамп и устраивают пиршество. Сексуальные страсти не просто вкусны — они чрезвычайно энергетичны. Не только насыщают, но и пьянят, а то и дарят кайфом не слабее наркотического. А поскольку инкубы-суккубы специализируются на монахах и монашках, в дополнение получают немалое чувство вины: все равно как остренькую подливку к мясу. А порою везет и с самоубийством жертвы (она же блюдо): радость и ликование истинных гурманов.

Для тебя не секрет, Рэна, что моя самооценка трезва и устойчива. Столь уникальная, сотворенная в единственном экземпляре личность, как я, и страсти имеет неповторимые.

— О да! — Не удержавшись, я фыркнула. — Узнаю любимого братца. Ты хочешь сказать, что вокруг тебя вьется не просто рой, но целая туча жадных несытей с вилками и зубочистками?

— Наоборот, сестренка. С возрастом в тебе не взросло такое качество, как проницательность. Вокруг меня не вьется туча, но крепко присосалась, прилипла, как огромная пиявка, одна-единственная нечисть. Та, что назвала себя «желтенькой».

Если развить метафору со столовыми и ресторанами, то мой случай — личный повар-китаец. Изысканный кулинар, первоклассный мастер эксклюзивных блюд. Разве под силу еще кому-то столь удивительное варево, как смесь ярости, зависти и досады по отношению к демиургу Йалдабаофу? А я ведь научился стряпать такое еще подростком. А дьявольское честолюбие?.. А тотальное одиночество?.. Конечно же, она учуяла меня еще в детстве, эта тварь. И выбрала из всех, и прилипла намертво, отгоняя остальных жаждущих, что в сравнении с ней — моськи перед слоном. Именно потому она так хорошо меня знает: все мои срывы и победы, радости и болячки. Никакой телепатии, никакого чуда…

Тварь! Желтая прожорливая нечисть!.. Ярость подхватила меня с песка, я донесся до моря и швырнул в мелкий бриз витое колечко.

Что за толстокожим кретином я был! Ни разу не почувствовал ее присутствия, не заподозрил, что меня элементарно доят. О, эта элегантная суккубиха, бесспорно, обладает даром внушения: тем критикам и снобам, что явились на мою выставку, было явно что-то нашептано, чтобы насладиться вкусом и градусом моего отчаянья, моей ярости и кромешной боли, когда в огне, корчась и сворачиваясь, превращались в пепел мои дети…

Хитрая до гениальности тварь ничем не напоминала о себе, пока обильно и вкусно питалась. Но стоило мне обрести несколько месяцев назад маленькое подобие нирваны, придушив честолюбие, растворив на вершине горы все жалкие и смешные страсти, — примчалась, забеспокоившись и оголодав. Она потрудилась создать убедительную оболочку, фантом, который можно потрогать руками, смазливое личико, что имитирует насмешку и страх, любопытство и загадочность. И все для того, чтобы растоптать слабенькую доморощенную нирвану, чтобы ввергнуть в отчаянье, по сравнению с которым все прежние горести меркнут: отчаянье твари, которой убедительно доказали, что она тварь. Биологическая кукла. Марионетка…

Я то рычал, катаясь по песку, то вакхически хохотал. Хорошо, в округе не оказалось любителей предрассветного весеннего купания, иначе меня непременно загребла бы полиция…

Успокоение пришло внезапно — от ясной и прохладной мысли, что сейчас Желтенькая пирует безудержно, причмокивая от удовольствия, а то и приплясывая. Праздник гурмана! Фейерверк оголтелых страстей, чьей энергии хватило бы на маленькую электростанцию.

Я выключил свои вопли разом, как радио. Поднялся и отряхнул себя от песка. Сел в позу лотоса и заставил внутренние бури утихнуть, пусть и не до штиля. Кукушечка сменила заполошные звонкие выкрики на ровный стук метронома.

Итак: чтобы ничем и никогда больше не радовать сообразительную и жадную нечисть по кличке Еллоу, нужно культивировать спокойствие. Но этого мало: хорошо бы побеседовать с ней в последний раз и убедить (запугать?) отлипнуть от меня на веки вечные. Да, придется еще раз встретиться, как ни противно.

Солнце уже встало, когда я приступил к поискам колечка. Они оказались на удивление недолгими: дар нечисти блестел в прозрачной воде среди разноцветной гальки всего в двух метрах от берега. Помнится, я швырял — в слепой ярости, намного дальше. Услужливые волны принесли кольцо прямо под нос, или об этом позаботилась Еллоу, не столь важно. Я повесил колечко на шею, найдя среди прибрежного мусора прочный шнурок. С тех пор оно здесь, со мной…

Следовать за ней с колечком над сердцем оказалось просто: оно вело, словно живой компас. Я уже не плутал зигзагами, как убегающий от выстрелов в спину, а двигался прямо. Путь лежал на северо-восток. Она по-прежнему периодически пропадала, и приходилось зависать днями и неделями в какой-нибудь деревушке или разбивать палатку вдали от жилых мест.

В первый такой «завис» я изошел нетерпением и досадой. Я ведь гнался за ней, чтобы доказать, что отныне спокоен и бесстрастен и никакие фокусы не выведут меня из этого состояния. Совсем как в сказке «Обыкновенное чудо», помнишь: «Я скакала за вами три дня и три ночи, чтобы сказать, как вы мне безразличны!..» К счастью, до меня вовремя дошел юмор ситуации, и все последующие заминки в пути прошли без беснования и зубовного скрежета.

Внутреннюю птичку я сумел приручить. Она уже не только куковала, но могла имитировать и других пернатых: пела то иволгой, то соловьем, то дроздом, и только в двух случаях: по моей просьбе и в приступах злобы или тоски. Теперь я мог не развлекать разговорами подвозивших меня водителей, а, прикинувшись чревовещателем, предоставить эту роль птичке. Что значительно облегчило мне жизнь. Я назвал ее Пыжик: здесь и легендарный чижик с Фонтанки, и стремление изо всех силенок, самонадеянно пыжась, скрасить мое существование.

Догнал я ее в августе, в крохотном городишке Вилково, что в устье Дуная.

Сидел на дощатых мостках, отдыхая от тряски по исключительно гнусной, даже по малороссийским меркам, дороге, а она проплыла мимо на длинной черной лодке.

В Вилково мало ходят пешком и много плавают, поскольку городок состоит из каналов и протоков, рукотворных насыпей под дома и сады и густых зарослей камыша. Она притормозила веслом, ткнулась носом лодки в мостки соседнего двора. Пока я прошел до них десять метров, едва не оглох: Пыжик, птичка в груди, неистово защебетала, заверещала, как вспугнутая стая воробьев, заглушая мое угрюмое: «Ну, здравствуй».

Она рассеянно кивнула вместо приветствия. Поморщилась от гама и шума. В темном платке и длинной юбке, ничем не отличаясь от местной жительницы — правоверной старообрядки, чьи предки когда-то основали это поселение. Резиновые сапоги и старый плащ дополняли картину. На корме стояла пара корзин, доверху набитых белым наливом.

Мысленно прикрикнув на Пыжика, я залез в лодку и оттолкнулся от мостков. Усмехнулся, дав понять, что оценил изощренный юмор. Когда я мчал на встречу с ней, благоговея и придыхая, она перекинулась нежитью: помесью ведьмы Гелы с покойницей Незнакомкой. А теперь, когда готовлюсь выплеснуть сквозь зубы: «Отвянь от меня навсегда, голодная нелюдь», передо мной сама кротость и смирение, потупленные долу очи и запавшие от постов и молитв восковые щеки…

Она уже не гребла, опустила узкие весла вдоль бортов, и нас несло течением. Мимо деревянных домов, где с мостков свисали одинокие, справляющиеся без хозяев удочки, мимо таких же лодок — мужчины проносились на тарахтящих моторках, женщины предпочитали грести, — мимо зеленых шуршащих зарослей, из которых взлетали серые цапли и пестрые бакланы, мимо флегматичных коров, жующих мяту.

Пахло свежей водой, яблоками, виноградом «изабелла».

Медленная мутно-зеленая вода завораживала, наполняла покоем.

Я несколько раз пытался заговорить, но каждая попытка срывалась — словно глох мотор. То ли благостно-кроткий монашеский лик напротив так действовал, то ли окружающая идиллия. Скорее, и то и другое. Окончательно заткнулся, поняв, что ничего не смогу выплеснуть, пока она не заговорит первая и не разозлит, — когда нас вынесло в широкую протоку Дуная.

Вдали курчавилось гребешками Черное море. Цепочка белых лебедей, один за одним отрываясь от воды, взлетала в воздух. Далеко, потому неслышно. Пеликаны, достопримечательность здешних краев, отдыхали на узком вытянутом мысу, уткнув клювы подмышку.

Лодка ткнулась обшарпанным носом в берег песчаной косы, усыпанной ракушками, испещренной следами кабанов и птиц.

«На свете счастья нет, но есть покой и воля», — негромко пробормотала она. То были первые слова за все время. — Как перебивают друг друга голоса ваших великих, не правда ли? «Я б хотел свободы и покоя», «Покой нам только снится»…

«Я спокоен, как пульс покойника», — внес я свой вклад.

Она коротко, по-птичьи, вздохнула и поднялась. Легко выпрыгнула из лодки. Скрипнул мокрый песок, хрустнула под подошвой ракушка мидии. Когда я собрался сделать то же, предупредительно воздела ладонь.

Я тупо смотрел, как она уходит вдоль пустынного берега, увязая сапогами в песке. Не мог понять: что я сказал не так, чем разочаровал до такой степени?..

Потом была еще одна встреча, последняя. В городе-призраке Припяти.

Прошедший после Вилково месяц проплыл в каком-то тумане. Помню только, что Пыжик уже не пел и не свистел. Зачах в грудной клетке, тихо скончался?.. И та, за кем я гнался, не выпадала больше из мироздания — только запах-зов стал слабее.

Но мое метафизическое обоняние, как видно, усилилось, и я отыскал желтоперое создание уже без труда. Мне везло на попутчиков, и даже в «зону» был доставлен с комфортом: в компании трех молодых людей с фотоаппаратами, потеснившихся ради моего худощавого туловища в скромном «жигуленке». Признаться, не ожидал, что Припять так популярна у туристов.

Зов доносился из бывшей спальни бывшего детского сада.

По грязному окну стекал осенний дождь. Слой бежевой пыли на подоконнике, в котором нежились дохлые мухи и осы, достигал нескольких сантиметров. Влага и муть на оконном стекле придавали окрестным пятиэтажкам вид еще более щемящий и ирреальный. Дома, не достигнув стадии окончательного разрушения, еще не обрели ностальгическую красоту руин, но приближались к этому. Особенно хороши были тонкие, начинающие желтеть березки, что пробивались сквозь щели в фундаментах и венчали крыши.

Она сидела на подоконнике, опершись ногами на остов проржавевшей детской кроватки. Короткие неухоженные волосы, джинсы, туристские ботинки. Старый рюкзак защитного цвета небрежно брошен на пол. Рядом на газете немудреный завтрак: термос с чаем, надкушенный бутерброд, два яблока.

Если в Индии она была оживленной и смешливой, в Греции — ледяной и инфернальной, в Вилково — отрешенной, то теперь в лице и интонациях сквозила усталость.

«Жаль, что мы не на тех развалинах сейчас, правда?» — голос был вежливым и безжизненным.

«О да! — горячо откликнулся я. Слишком горячо — словно надеялся встряхнуть, оживить, заразить воодушевлением. — Это мое любимое место на земле. А индуизм — любимая религия. Он рисует самую радостную и безбашенную картину мира — не юдоль скорби, как в христианстве, а театр, карнавал, феерия. Боги создают мироздание от нечего делать, поддерживают, резвясь и играя, и уничтожают, танцуя».

Она слабо улыбнулась. «Неплохо сказано. Если бы люди тоже танцевали, уходя на тот свет и разрушая собственные маленькие мирки, было бы не в пример веселее. И еще: можно от души веселиться на карнавале, но не стоит воспринимать его всерьез, верно?»

«Да, так! — Меня обрадовала нарисованная ею картинка. — Приплясывать на смертном одре, круша накопленное за жизнь добро и отрясая с босых ступней все лишнее — что может быть веселее? Танцор Шива это бы одобрил».

«И даже пригласил бы на танец».

«Предпочитаю приглашать сам! Кстати, именно восприятие бытия как игры богов мешает мне поверить в незыблемость его законов. Главным образом, в пресловутый закон кармы. Законы — это рацио, это железобетон, это сухость и строгость. А играющие боги — смешливы, беспечны и непредсказуемы. Если мироздание — лила, следствие игры, то какие могут быть законы? Разве что эстетические».