Глава 24 Рисуя солнце
Глава 24
Рисуя солнце
Свет не только великолепен и священен, он еще жаден, хищен и безжалостен. Он беспристрастно пожирает весь мир целиком, не делая различий.
Дж. М. У. Тернер, заметки к “Ангелу, стоящему на солнце”, 1846 год
Важная вещь по поводу живописи Матисса – ее можно оценивать только глазами. Нужно смотреть на картины, как вы смотрите в окно на солнечный свет.
Жюль Фландрен, 1871–1947 годы
В западном искусстве прошло довольно много времени, прежде чем художники стали проявлять к солнцу сколько-нибудь конкретный интерес. Веками они освещали свои холсты светом неопределенного направления, все предметы, и далекие, и близкие, были при это одинаково детально проработаны и ярки, так что без дополнительных указаний определить время дня было почти невозможно. Солнечный свет во всех смыслах в картинах не присутствовал. Сияние свечи было освоено художниками раньше, чем они обратились к феномену дневного освещения. В Средние века живописцы изображали пейзажи как своего рода идеальные декорации, символизирующие божественное изобилие и создающие фон для главного сюжета. Как правило, они игнорировали мир облаков, бурь, дождя и солнца, за исключением необычных природных явлений – землетрясения, извержения вулкана или вспышки молнии, – которые можно было использовать для изображения божественного недовольства или иллюстрации библейских событий. Солнце часто возникает на небе, но оно просто висит там, как некий талисман или приспособление. Солнце Микеланджело в Сикстинской капелле – это пятнистый желтый шар, отправленный в небо указующим перстом Всемогущего, и оно определенно не несет никакого собственного величия.
Впрочем, между 1300 и 1650 годами, по мере того как человек Возрождения начинал анализировать окружающий его мир, солнце постепенно утрачивало силу своей религиозной и астрологической сущности. Все стало предметом исследования: из чего состоит свет, как он функционирует, в чем его воздействие. Такие же изменения произошли и в мире искусства, когда художники той эпохи начали сами по себе проявлять интерес к природе. К середине XVII века пейзаж (слово возникло как раз в это время) сам стал подходящей темой для искусства[727]. Солнечные лучи часто использовались Рембрандтом (1606–1669) в его портретах для усиления эффекта, а с 1650-х такие художники, как Якоб ван Рейсдал (1628–1682) и Клод Лоррен (1600– 1682), начали интересоваться изображением собственно солнечного света. Внимание Рейсдала к погодным условиям было чрезвычайным: например, его “Зимний пейзаж с двумя мельницами” очень убедительно изображает столб света, исходящего от солнца, возникающий от ледяных кристаликов в морозном воздухе[728]. Клод (один из последних художников, известных просто по имени) был другом Николя Пуссена, они вместе путешествовали по римским campagna, делая наброски, но там, где Пуссен подчинял пейзаж библейским и аллегорическим фигурам, Клод поступал обратным образом – его героями были земля, море и воздух. Свет, главная черта его морских пейзажей, поступает от солнца, едва поднявшегося над горизонтом, – эту особенность он впервые ввел в “Сцене в порту” (1634), и впервые в истории живописи солнце явным образом осветило всю картину[729]. Он настолько мало интересовался чем-либо, кроме природного мира, что приглашал других художников рисовать небольшие человеческие фигуры на своих полотнах, а однажды заметил покупателю, что продает пейзажи, а фигуры идут в дополнение.
Художники едва ли не повсеместно начинали изображать природные явления с почти научной точностью. Так, в начале XVIII века немецкий портретист Эгид Квирин Азам был нанят бенедиктинским монастырем Вельтенбурга. Орден хотел, чтобы художник написал портрет основателя ордена Св. Бенедикта, и тот гонялся за затмением по всей Европе, поскольку, по преданию, святой был вдохновлен на свой Устав во время солнечного затмения. Портрет Азама изображал святого стоящим на высокой башне, в то время как от солнца исходит только один тонкий луч. Ни один другой живописец не прилагал столько усилий, чтобы правильно передать детали затмения.
Обоих, Клода и Рейсдала, объединяло то, что их необычайно высоко ценил художник, который чаще, чем кто-либо другой, делал солнце главным героем своих полотен, – Джозеф Мэллорд Уильям Тернер (1775–1851). Джон Рескин упоминает, что за несколько недель до смерти старый художник произнес: “Солнце есть Бог”. Эта ремарка настолько точно передает суть его живописи, что при всей возможной апокрифичности этого рассказа он почти не вызывает сомнений.
Наша звезда стала главным источником вдохновения для Тернера с самого раннего возраста. На вечерних курсах по перспективе, которые он посещал с 1783 по 1789 год, он настоял на изображении отражений на окнах, нарисованных архитектором на наброске здания. Когда архитектор согласно устоявшейся практике велел ему закрашивать стекла темно-серым, а рамы – белым, Тернер возмутился: “Это испортит мой рисунок”. Альманах Annual Register позднее отметит, что молодой художник “всегда обращал внимание на любые заметные природные явления. Он не мог пройти по лондонским улицам, не отметив световых, теневых и композиционных эффектов, будь то дым, поднимающийся из печной трубы, или тени на кирпичной стене, и не отложив это в памяти для будущего использования”. Разменяв второй десяток, Тернер вместо имитации старших художников, что делали все начинающие, превращал собственные полотна в видения, сотканные из воздуха и света.
Но ему все еще было далеко до мастеров. В 1800 году владелец картины Клода “Высадка царицы Савской” пригласил художника посмотреть на этот шедевр и оставил его одного. Когда хозяин вернулся, нарушив уединение художника, Тернер разразился слезами: “Я никогда не смогу написать ничего подобного!” К тому времени он написал три сотни акварелей и уже обладал невероятным тактильным чувством: кончики пальцев были для него таким же инструментом, как кисть. Когда годами спустя к нему явился молодой человек, подающий надежды художник, Тернер попросил его показать руки. Тот показал чистые руки. “Проводите юношу, – приказал Тернер лакею, – он не художник”.
В 1802 году он впервые оказался на континенте. В краткий мирный промежуток между наполеоновскими войнами Париж был переполнен, “трепетал всеми веселыми красками радуги, пребывал в гармонии и покое благодаря светящимся тонам заходящего солнца”. Тернер вернулся домой и написал целую серию превосходных картин акварелью и маслом. На выставке Королевской академии в 1807 году он продемонстрировал “Солнце, встающее в тумане. Рыбаки торгуют рыбой”. Как отметил один историк искусства, первая часть названия “вполне могла бы обозначать половину его творчества”[730].
Надалтарная роспись в бенедиктинском монастыре в Вельтенбурге, в южной Германии, изображающая св. Бенедикта, основателя ордена, в тот момент, когда он вдохновился на создание монастырского устава во время солнечного затмения (фото автора)
Каким образом можно передать на холсте подлинную природу света и тени? Блокнот за 1806–1808 годы передает размышления Тернера: “Отражение на воде [:] хотя настоящая тень имеет почти тот же размер, что и сами предметы на уровне горизонта, но в случае, когда все освещение расположено позади них, они часто отбрасывают тень, троекратно превышающую их высоту”. В 1808 году, разглядывая предмет, плывущий по реке Ди, он замечает: “Отражение белого объекта не содержит никакого света или белого отражения, напротив, оно имеет темное отражение”. Многократно он с грустью отмечает, что “живопись тщетно стремится приблизиться к истине”[731].
В 1810 году Тернер купил дом в Твикенхэме, к юго-западу от Лондона, на расстоянии пешеходной прогулки от Темзы. Подгоняемый желанием постигнуть искусство изображения таких сил стихии, как воздух и вода, он посвятил время изучению солнечного света и его отражению на холсте. Тернер внимательно читал Гете, который утверждал, что цвет является результатом сложения света и тьмы, а желтый и красный цвета несут активные и положительные символические ассоциации. Он и сам позднее напишет несколько эссе о природе света, воспользовавшись последними исследованиями, чтобы показать, что “свет есть цвет”. Около 1817 года художник перешел на более светлую палитру, чему способствовал ряд новых пигментов, в частности оттенков желтого.
Тернер безвыездно оставался в Британии до 1819 года, а затем начал часто ездить на континент, особенно в Италию. Свет, который он находил там, изменил его манеру. Он начал писать “золотые видения, великолепные и прекрасные”, как сказал Констебл[732]. Примерно в этот период его друг, художник-любитель Джеймс Скин, написал статью для “Эдинбургской энциклопедии”, где были такие строки:
Живопись может только приблизительно передать все тонкости, сочетания и хитросплетения прямого и отраженного света… дополнительно изменяемые почти не ощутимым различием в интенсивности для глаза… наблюдательный гений [Тернера] словно трепещет на грани нового цветового открытия[733].
Однако были не одни только похвалы. В 1826 году газета British Press выступила с придирками к картинам Forum Romanum и “Вечером в Кельне. Прибытие пакетбота”: “Желтый, желтый, один сплошной желтый цвет, резко контрастирующий с синим”. Другой рецензент писал, что он был “поражен тем, что можно назвать “желтой лихорадкой”. Тернер добродушно сносил критику, отправлялся на свадьбу друга в желтых чулках и цитировал Мальволио (описанного в шекспировской “Двенадцатой ночи” в “подвязках накрест” и “желтых чулках”), возможно, фразу несчастного: “Я отомщу еще всей вашей шайке”[734]. Как бы то ни было, желтый стал известен как его любимый цвет, и художнику нравилось (так он говорил друзьям) прозвище Желтый Гном.
Осенью 1828 года он оказался в Риме, который вдохновил его на великое полотно “Регул”. Как и во многих его поздних работах, солнце поглотило здесь все остальные составляющие, включая людей. Сюжет полотна отсылает к мрачной истории о том, как карфагеняне истязали своего непримиримого противника, римского консула Марка Атиллия Регула, – его продержали несколько дней в темном помещении, затем отрезали веки и повернули лицом к солнцу. По словам одного критика, звезда стала “белым сгустком, выступающим подобно шишке в центре щита”, а другой замечал, что на картину невозможно смотреть вблизи, приходится отступить на несколько шагов, и даже тогда зрителю бросается в глаза “вспышка солнечного света”. Зрители обнаруживают, что не могут обойтись без слов “блистающий”, “жгучий” и “ослепительный”.
“Последний рейс корабля “Отважный” – картина, которую сам Тернер называл “моей дорогой” (National Gallery, London / Art Resource, N. Y)
Городские виды Каналетто смогли передать особое освещение, присущее Венеции. В живописи последних лет жизни Тернер смог уловить другое свойство города – то, как свет ложится на воду. Некоторые зрители, видевшие эти произведения, оставались встревожены и озадачены такими цветными взрывами: “Изображенное на картине не имеет ничего общего с природой, самое близкое – это яйца и шпинат”. Марк Твен описывал одно из полотен так: “Рыжий кот, пристроившийся в миске с помидорами”. Но Рескин, наиболее компетентный почитатель Тернера, утверждал, что его работы отличала особая интенсивность света,
которую он проливает в каждом оттенке и которая в значительно большей степени, чем яркие цвета, ответственна за это ошеломительное воздействие на глаз зрителя… и будто солнце, изображенное на них, – это спокойное, смиренное, мягкое и управляемое светило, которое никогда никого ни при каких обстоятельствах не слепило[735].
Особенно великолепным воплощением солнечного света, даже по тернеровским меркам, оказалось его полотно 1839 года “Последний рейс корабля “Отважный”, одно из самых популярных и любимейших полотен всех времен. Позади старого боевого корабля заходящее солнце озаряет небо и своим отражением – реку. Энтони Бейли отмечает, что для этого солнца Тернер использовал “самые жгучие краски: лимонно-желтый, желтый хром, оранж, алый, киноварь, сурик; горячие цвета, которые он нанес поверх уже теплого грунта природных пигментов”[736].
“Отважный”, который был героем Трафальгарской битвы, выступил здесь не только как символ печали, его образ имел еще и политическую окраску. Вот как описывает картину Джеймс Гамильтон, другой значительный биограф Тернера:
Картина сводит и уравновешивает разные вещи – паруса и пар, воздух и воду, прошлое и настоящее, заходящее солнце и новую луну; она сопоставляет свойства и черты – старый век и новый, достоинство и наглость, тишину и шум, твердость и поспешность, временное и вечное; сопоставляются и геометрические формы – горизонтальные, вертикальные и диагональные. Там, где эти линии устремляются к садящемуся солнцу, черный буксир и его призрачно-белый груз неумолимо выдвигаются в наше пространство[737].
Тернер называл картину “Последний рейс…” “моей дорогой” и отказывался ее продавать. По мере старения его одержимость солнцем росла, он вставал рано утром, чтобы наблюдать восход над рекой со своего балкона: чем темнее был день, тем больше художник жаждал света. В одно такое утро с ним на балконе оказался друг, который заметил, что хозяин неподвижно смотрит на полностью вставшее светило. В ответ на его удивление Тернер ответил: “Это вредит моим глазам не более, чем свечка вредит вашим”. Но теперь его желтые цвета становились белыми: он стремился уловить чистый свет и, видимо, интуитивно понял то, что космонавты и космические камеры подтвердили лишь сравнительно недавно, – хотя полуденное солнце и выглядит желтым, на самом деле оно белое. Однажды он безуспешно попытался зарисовать затмение.
Через двенадцать лет после написания последнего пути “Отважного” Тернер тоже стал приближаться к смертному одру. В декабре 1851 года была записана его фраза: “Я хотел бы увидеть солнце вновь”, – именно эту просьбу Рескин (сам не присутствовавший) трансформировал в заявление “Солнце есть Бог”[738].
Тернер, разумеется, был не единственным известным художником, интересовавшимся Солнцем. Многие художники, например Жан Батист Камиль Коро (1796–1875), особенно любили восходы и закаты, богатые цветовой гармонией и символизмом. Так, восход склонны соотносить с надеждой, а интенсивный закат может символизировать такие чувства, как мука или страсть. Закат также подразумевает быстротечность этого мира или вечную жизнь за порогом смерти, портретисты иногда использовали его для сообщения большей возвышенности своим героям: например, “Миссис Шеридан” Гейнсборо изображает на закате, чтобы подчеркнуть созерцательную сторону, а “Сэр Джон и леди Клерк” (1792) Генри Рейберн пишет на фоне вечереющего неба, что придает потустороннее свечение.
Эти тенденции достигли пика в романтической натурной живописи Европы и Америки XIX века. В противоположность головокружительному солнечному сиянию у Тернера немецкие романтики предпочитали безмолвные виды, где сияние заполняет необозримое пространство. Под влиянием пантеистических учений, популярных тогда в Германии, Каспар Давид Фридрих (1774–1840) и его соратники стремились передать трансцендентное посредством свойств солнечного, а также лунного света. Пейзажи американских люминистов середины XIX века тоже наполнены атмосферными явлениями, передающими чудо природы, правда, совершенно в другом ключе. Хотя они и не придерживались никакой философии, их живопись, изображающая огромные, залитые светом горы, выражала оптимизм молодой страны, ощущение того, что Америка есть “новый рай”, сильная нация, благословленная Богом[739].
Похожие школы обнаруживаются и в Британии. Сэмюель Палмер (1805–1881) лучше всех современников мог передавать солнечный свет; этот живописец, хотя и не был последователем Тернера ни в стиле, ни в сюжетах, определенно вдохновлялся его творчеством. Он жил в Шорхэме, на побережье Западного Сассекса, и в свои двадцать – тридцать лет входил в группу “Древних” (the Ancients) вместе с Блейком и Эдвардом Калвертом (1799–1883), чьи ночные похождения вызывали реакцию местных жителей, отразившуюся в прозвании молодых людей “экстолагерами”, своего рода язвительный вариант “астрологов”. Палмер написал самые известные полотна еще до тридцати лет, большинство изображало людей в лунном свете. Но его привлекал и солнечный свет, особенно на исходе дня: “Поздние сумерки” (1825), где солнце уже село, но его смеркшийся свет еще заливает небо; “Желтые сумерки” (ок. 1830), “Золотая долина” (ок. 1833) и “Пейзаж в сумерках” (ок. 1824).
Отталкиваясь от этого стиля, импрессионисты в 1860–1890-е двигались совершенно в другом направлении изображения света как природного явления. Из научных исследований они поняли, что белый свет следует рассматривать как сочетание всех цветов спектра, а также, зная, что свет и его отблески освещают даже самые темные места, они изгнали черный цвет со своих палитр. Солнце также было нечастым гостем их полотен – импрессионистов скорее интересовало отражение того, как свет меняется в течение дня и в разные времена года. Они ходили на пленэр рисовать на открытом воздухе, что до того было не принято: раньше живописцы набрасывали пейзажи на натуре, а завершали холсты уже в мастерских. Когда в 1876 году Пьер Огюст Ренуар (1841–1919) выставил свой шедевр “Мулен де ля Галетт на Монмартре”, критики идентифицировали главную цель художника – передать “эффект яркого солнечного света, падающего сквозь листву на человеческие фигуры”.
Более всех из импрессионистов был озабочен свойствами солнечного света Клод Моне (1840–1926): именно его картина “Впечатление. Восходящее солнце” (Impression: Soleil levant), выставленная в 1874 году, дала ему и его кругу их прозвище. На полотне Моне, изображающем море в Гавре, почти не видно самого солнца, но его свет заполняет все пространство. Художник обнаружил, что ему требуется целая серия сеансов, чтобы отразить все оттенки света. Он работал над каждым оттенком по полчаса в день, но даже это не помогало уловить его мимолетные изменения. В отчаянии Моне писал: “Солнце опускается так быстро, что я не успеваю за ним”. У него было две серии картин – “Стог сена” и “Руанский собор” (соответственно двадцать семь рисунков и тридцать, все сделаны между осенью 1890-го и летом 1891-го), где он скрупулезнейшим образом изучал почти неразличимые сдвиги в свойствах света – час за часом, от рассвета до сумерек, в разные времена года. Когда в 1879 году умирала его первая жена Камилла, Моне часами сидел рядом с ее постелью, пока однажды с ужасом не осознал, что его больше волнует свет на покрывале, чем здоровье больной, и он с мукой покинул комнату. Но его самобичевание было несправедливым – он лишь следовал за страстью всей своей жизни. Его некролог в лондонской Times гласил: “Будучи первопроходцем в открытии “цвета в тени”, он рисовал цвет ради света, а не наоборот”[740].
Свет был главной темой и для Поля Сезанна (1839–1906) – не само солнце, а его действие. “Меня устраивала моя работа с того дня, когда я понял, что солнце нельзя изобразить, его можно только представить другим способом, через цвет”[741]. Когда в 1876 году он отправлялся на Ривьеру, в городок Эстак, он просил своего друга Камиля Писсарро (1830–1903) поехать с ним[742]. “Там поразительное солнце, в его свете все предметы будто поднимаются над своими очертаниями, которые очерчиваются не черным и белым, а синим, красным, коричневым, пурпурным”. Писсарро тогда не поехал, но любовь Сезанна к этим местам – красным крышам и синему морю, зелени сосен и маслин, свету средиземноморского солнца – продлила его эксперименты. Изучая солнечный свет в разных вариациях, он изображал его проходящим через листву, на воде, в тенях, отбрасываемых полуденным солнцем, а также фоном для работников, возвращающихся домой на закате, или рыбаков, разговаривающих в тени.
“Впечатление. Восходящее солнце”. Картина Клода Моне 1872 года была выставлена на первой выставке импрессионистов (как впоследствии станут называть ее участников) в 1874 году. Название именно этой картины дало одному французскому критику повод для пренебрежительного наименования, которое немедленно и с энтузиазмом было подхвачено последователями самого течения. (Erich Lessing / Art Resource, N. Y)
Историк искусства Валери Флетчер в своем эссе о художниках и их отношении к солнцу утверждает, что импрессионисты исчерпали возможности солнечного света. Наступило время неоимпрессионистов (название принадлежит критику Феликсу Фенеону), которых неформально возглавил Жорж Сера (1859–1891). Восхищение принципами оптики и стремление изобразить свет как можно более точно привели его к экспериментам со смешиванием цветов. Сначала Сера работал только с рисунком, вообще не используя цветов, специально оставляя незакрашенными участки бумаги. Перепады между темными и светлыми участками создавали вокруг фигуры своего рода свечение, или гало, этот эффект художник называл иррадиацией. Но полноценное исследование света было достигнуто им посредством радикального использования цвета. Сера полагал, что его предшественники, наблюдая прибрежный восход или горный закат, упускали из виду тот факт, что цвет – лишь интерпретация мозгом волн различной длины. Он решил, что сделает живопись объективнее, если опять завлечет ее в помещение. В своем шедевре “Воскресный день на острове Гранд-Жатт”, полностью написанном в студии, художник имитировал яркий послеполуденный солнечный свет посредством тщательно разбросанных крошечных точек ярко-оранжевого цвета. Эти точки располагались среди других цветов и создавали мерцающий эффект с преобладанием оранжевого в освещенных областях и недостатком его в тени (Констебл делал нечто похожее с маленькими красными точками, но у него это были центры подсознания, а не подчеркивание солнечного света). Его цели были не сразу поняты. Когда его “Модели” выставили в 1868 году, один критик писал, что у Сера фигуры “вымазаны всеми цветами радуги… как будто они страдают какой-то жуткой кожной болезнью”.
Задавшись целью перевести свет в научно определенные комбинации чистых цветов, Сера (умерший всего тридцати одного года от роду) бродил по бедным районам на окраине Парижа на рассвете и в сумерках. Он называл свой стиль хромолюминизмом, чтобы подчеркнуть намерение уловить солнечные цвета. Но, подходя к вопросу аналитически, Сера уводил себя прочь от непосредственного опыта.
Его близкий современник Винсент Ван Го г (1853–1890) избрал совершенно иной подход: изображения солнца, его главной темы, взрывались от интенсивности внутренней жизни. Хотя поначалу он, как и Сера, был энтузиастом серого “или, точнее, отсутствия цвета”, в феврале 1888 года Ван Го г отбыл из родной Голландии в возрасте тридцати четырех лет по направлению к южной Франции в поисках более “сильного солнца”. В дальнейшем это стало лейтмотивом его картин и писем. “Факт в том, что солнце никогда не проникало внутрь нас, северных людей… Природа и хорошая погода являются преимуществами юга… Разница между ярким светом и синим небом учит тебя видеть, особенно или даже только тогда, когда ты смотришь длительное время”.
Живя в Арле в своем маленьком, залитом солнцем домике (чьи стены снаружи он раскрасил желтым оттенка подсолнуха), художник рисовал серии золотых подсолнухов, как будто мог вобрать через них солнечные жизнетворные способности. Цветы, как и поля кукурузы, были транспортом для солнечной энергии, что проглядывает в его описании этих картин: “Оранжевые, желтые, красные пятна цветов приобретают под голубым небом необыкновенную яркость, а в прозрачном воздухе, в отличие от севера, щедро разлиты какие-то неуловимые блаженство и нега. Все это вибрирует…”[743] Он добавляет: “У Жаненна пионы, у Квоста штокрозы, у меня подсолнечники” (Жаннен и Квост – художники, современники Ван Гога).
Одним из убеждений Ван Гога было то, что художник должен “преувеличивать основное”. В соответствии с этим на его рисунках солнечные жар и свет подчеркиваются концентрическими пунктирными кругами. Сходными условностями являются его нарисованные солнца, например, в “Пшеничном поле со жнецом на закате солнца” (1889), где диск интенсивно-золотого, желтого цвета главенствует над горизонтом. Приписывая сильное оптимистическое значение золотому цвету солнца, художник продолжал бесконечно экспериментировать с сочетаниями цветов. В письме к Эмилю Бернару он уточнял: “Поле зрелой пшеницы в желтом охряном тоне с добавлением темно-красного. Небо желтого хрома (1) почти такое же яркое, как само солнце, которое передается смесью желтого хрома (1 и 2), то есть очень желтым”. В погоне “за самым живым желтым” цветом солнечного света он начал принимать стимулирующие средства, в основном экстракт листьев наперстянки, который в те времена служил лекарством от приступов эпилепсии (среди многих болезней Ван Го г страдал также спорадическими острыми приступами порфирии), камфору и терпены – опасные химикаты, содержащиеся в красках. Он усиливал эффект абсентом, содержащим туйон – вещество, про которое уже тогда было известно, что оно отравляет нервную систему. Некоторые врачи считали, что эта стряпня развила у художника ксантопсию (желтовидение), которое заставляет видеть все будто сквозь желтый фильтр. Но поздние рисунки Ван Гога – результат страсти, а не болезни.
Подобно большинству романтиков художник отошел от традиционного христианства (некогда он даже был протестантским проповедником), и, хотя он все еще вдохновлялся верой во всемогущее божество, его полотна не несли религиозного послания. Он писал солнце, лишенное аллегорий и олицетворений, чтобы уловить, как он сам говорил, чувство его силы. Как замечает Роберт Мигал, “даже Тернер, открытый солнцепоклонник, облекал свое божество в туманы и облака, придающие величественности, обращался к нему с приличествующей почитанию поэтической аллюзией и никогда не позволял себе разорвать завесу его храма”[744]. Но если солнце и было для Ван Гога источником жизни, он не являлся идолопоклонником и понимал угрозу, исходящую от этой гигантской горящей массы, безжалостность вселенной, мимолетность нашего бытия. В письме к брату Тео Винсент объясняет, чего пытается добиться (его мольберт закреплен железными колышками, чтобы не сдували мистрали):
Сейчас мучаюсь над одной вещью – начато еще до приступа, – над “Жнецом”. Этюд выполнен целиком в желтом и густыми мазками, но мотив прост и красив. Я задумал “жнеца”, неясную, дьявольски надрывающуюся под раскаленным солнцем над нескончаемой работой фигуру, как воплощение смерти в том смысле, что человечество – это хлеб, который предстоит сжать. Следовательно, “жнец” является, так сказать, противоположностью “сеятелю”, которого я пробовал написать раньше. Но в этом олицетворении смерти нет ничего печального – все происходит на ярком свету, под солнцем, заливающим все своими лучами цвета червонного золота.
И затем: “Уф! “Жнец” завершен. Мне думается, это одна из вещей, которые ты повесишь у себя дома. Это образ смерти в том виде, в каком нам являет его великая книга природы, но я попробовал сообщить картине “почти улыбающееся” настроение. <…> Это кажется мне довольно забавным – я-то ведь смотрел на пейзаж сквозь зарешеченное окно одиночки”[745].
Из-за того, что нам известно о его приступах помешательства и содержании в санатории (где научный подход к его излечению сводился к тому, что Ван Гога оставляли часами мокнуть в ванне), легко упустить из виду, что в письмах (он маниакально писал письма, его “Собрание писем” занимает более 1,5 тыс. страниц) он предстает идеальным и совершенно ясным для понимания корреспондентом. Остроумный, до крайности любознательный, сочувствующий, тонко рассуждающий о литературе наравне с живописью (“Нет другого такого писателя, как Диккенс, по моему мнению, кто был бы в такой степени художником и мастером черно-белого рисунка: его фигуры как живые”), да и вообще об искусствах; в письмах он был удивительно здоровым. Его письма нестерпимо берут за душу – во многом благодаря ясности письма. В последние годы Ван Го г написал несколько своих величайших картин, он словно знал, что его дни сочтены, и отвечал на это взрывом творчества. Наконец жарким летним днем 29 июля 1890 года сияние солнца над кукурузным полем близ Овера окончательно поглотило волю художника к жизни. Под рубашкой у застрелившегося Ван Гога нашли предсмертную записку: “Истина в том, что наши картины могут только говорить… А моя работа, ради которой я рискую жизнью, мой разум повредился от нее, – с ней все в порядке”. Многие произведения художников ХХ века фокусируются на солнце – “Распятие” Жоржа Руо, в котором солнце символизирует кровь Голгофы; картины Пауля Клее “Лист из Книги городов” и Ad Marginem; “Солнца дада” Макса Эрнста; яростные зарисовки Пола Нэша с Западного фронта в 1918 году “Мы создаем новый мир”[746]; некоторые произведения Василия Кандинского и австралийского импрессиониста Ллойда Рииса (1895–1988); “Восход солнца между двумя изгородями” Грэхема Сазерленда и “Люди и собака на солнце” Хуана Миро – ограничимся этими примерами. Но один художник действительно заметно расширил наше представление о том, чего может достичь живопись с помощью солнца, – это Анри Матисс (1869–1954). Его детство прошло в холодном свете Нормандии, и только после переезда в Ниццу в 1917 году цвет в полном объеме вошел в его работы. Но корни творчества Матисса находились там, в этом облачном детстве. Вся история развития его творчества состоит в том, как под длительным воздействием яркого солнца изначальная коричневато-серая палитра разреженного северного света преобразилась в совершенно иной способ запечатлевать свет.
Матисс и Ван Го г были не первыми художниками с севера, которые пережили прозрение на буйном красками юге, – точно так же за восемьдесят лет до них полностью перекроил свое видение Делакруа, оказавшись под пылкими небесами Марокко. Но, пожалуй, самое сильное влияние это оказало на Матисса. Рассказывая о своем переезде на юг Франции, он писал: “Я решил остаться из-за цветных отблесков января, из-за ясности дней”. Переезжая на юг, Матисс соединял свою северную культуру с новой, совершенно ему неизвестной, и реакцией на это стало до того неведомое в живописи употребление цвета.
Даже в поздние годы своей зрелости художник продолжал постоянно открывать новые стороны. В письме от дочери Маргариты (написано в 1925 году, Матиссу уже исполнилось пятьдесят пять) видна ее реакция на последние работы: “Утонченность тона на новых полотнах в сочетании с цветом мальвы и розовым поразительна, свет будто скользит поверх, едва касаясь предметов… это не перестает удивлять”. В начале 1930 года Матисс ездил на Таити и другие тихоокеанские острова, где “обнаружил рассвет и тьму, не похожие ни на что виденное им прежде”. На атолле Факарава он занялся нырянием и обнаружил “подводный свет, похожий на второе небо”. Художник экспериментировал в этом новом мире, доступном через стекло маски, с фокусом, глубиной и углами зрения, вглядываясь в зеленое дно лагуны или в водный потолок, непрозрачный и волнистый, как средневековое стекло. Он постоянно нырял и выныривал, приучая свою сетчатку сравнивать различающееся освещение.
По возвращении Матисса во Францию его живопись начала становиться все более абстрактной, его холсты умножали и делили свет, он мерцал и светился в композициях, сведенных к полосам, лентам, лоскутам, широким полотнам и наклонным плоскостям чистых цветов. Однажды Пьер Боннар, разглядывая в мастерской Матисса пространства плоского, неизменного цвета, поинтересовался: “Как у вас выходит так положить цвета, чтобы они соединялись?” У него получалось.
Иногда самому Матиссу требовалось время, чтобы осознать последствия своих действий. В “Интерьере с полосами света” (1942) модель почти полностью удалена, это пятна незакрашенного холста с формами молодой женщины, составленные в композицию из полосок и прямоугольников. Он держал явно незаконченное полотно рядом с собой, время от времени вглядываясь в него, “будто размышляя над проблемой”, пока наконец не подписал его в 1945 году. “Эта картина словно капсула времени, – комментирует Хилари Сперлинг, лучший биограф Матисса, – чье содержание наполнится смыслом значительно позже, в свете оптических экспериментов, проведенных поколением абстракционистов, которые еще не появились”[747]. Матисс оставил послание будущим владельцам картины, требуя от них не закрашивать пустую фигуру в кресле в нижнем правом углу холста: “Эта фигура в том виде, в котором есть, обладает своим цветом, выбранным мною цветом, образованном оптическим эффектом сочетания всех прочих цветов”. Подобно Тернеру, который вытравливал радугу в картинах Kilchurn Castle, Scotland, with a Rainbow (1802) и Crichton Castle, with a Rainbow (1818), стирая краски и оставляя чистый холст создавать эффект их броской яркости, Матисс тоже знал, что белый зачастую оказывается самым ярким оттенком солнца.
Его окулист в Ницце (который также лечил Моне) объяснял, что глаз не может синтезировать цвет достаточно быстро, чтобы успевать за скоростью и интенсивностью реакции Матисса на цвета. Последние картины художника, тридцать видов его мастерской в Вансе, под Ниццей, чередуют свет и цвета с такой интенсивной энергией, будто не зависят от своей физической природы.
В 1991 году, когда я работал в издательской сфере, я обратился к Хилари Сперлинг с предложением написать биографию Матисса. Получившиеся два тома содержали результаты ее усилий более чем за пятнадцать лет. В мае 2003 года Хилари пригласила меня в Нью-Йорк на открытие выставки Матисса и Пикассо. Она была идеальным гидом, указывала то на лесную сцену у Пикассо, то на ту же тему у Матисса – большие блоки черного, сгущающиеся и образующие деревья, каким-то образом фокусирующие взгляд зрителя на столбах света, освещающих лесную подстилку. То же самое было и с интерьерами Матисса: фрагменты мебели – стол, кровать, стул, черный штрих вместо карниза занавесок – передавали то, как солнечный свет освещал комнату. Потом она рассказала мне такую историю. В конце декабря 1917 года Матисс, которому вот-вот должно было сравняться сорок восемь, переехал в Ниццу с небольшим багажом (чемодан, картины и скрипка), оставив жену и троих детей в Париже. Ему было известно, что Пьер Огюст Ренуар жил чуть выше на побережье в Кань-сюр-Мер, и в первую же неделю после переезда он решил навестить мастера. Но, подойдя к дому Ренуара с рулоном холстов под мышкой, он обнаружил, что не может собраться с духом, и стал ходить взад-вперед по улице. Наконец он бросил монетку, которая решила вопрос, и через минуту он стучал в дверь великого художника. Оказавшись в доме, Матисс обнаружил, что хозяин был не очень рад гостям. Ренуару было к восьмидесяти, он был вдов и так изнурен болезнями, что его приходилось переносить из кровати в студию на специальном кресле. Он жил ради живописи – слабый, изможденный и настолько пораженный артритом, что почти не мог держать кисть, и каждый день ему приходилось вставлять специальную подушечку между большим и указательным пальцами правой руки. Умирающий художник был не склонен разыгрывать гостеприимство перед мощным соперником в расвете сил. Тем не менее разговор состоялся, и вскоре Матисс уже раскладывал свои холсты для осмотра. Старик прошелся вдоль полотен, бормоча что-то про себя, затем поднял взгляд и сказал: “Я понял из разговора, что вы никудышный художник, у вас нет таланта”. Матисс был поражен. Затем Ренуар повернулся к паре холстов, лежащих рядом, тем самым – лесной сцене и интерьеру, выставленным много лет спустя на выставке в Нью-Йорке. “Пока я не увидел это, – добавил он. – Вы используете черный, чтобы передать свойства цвета. Мне это так и не удалось. Вы настоящий художник”[748].
Инсталляция Олафура Элиассона The Weather Project в Турбинном зале “Тейт модерн”, 2003 год. В рабочем состоянии батарея фонарей мощностью в 18 кВт, расположенная за полупрозрачным полукруглым экраном, давала странный, таинственный свет, а специальные генераторы выплевывали струи дыма. Огромное зеркало на потолке удваивало видимое пространство выставки, а также создавало впечатление гигантского круглого солнца. Посетители могли лежать в его лучах, как будто загорая. Элиассону принадлежит остроумное замечание по поводу белых стен в галереях: “Мел белого цвета, и мел использовали как дезинфицирующее средство, поэтому ранние модернисты взяли белый как символ очищения, чистого пространства. Но если бы мел был желтым, возможно, все наши галереи сегодня были бы желтыми, а мы воспринимали бы желтый как нейтральный цвет”[749] (Tate, London, 2010)
Ровно через двадцать лет после решительного переезда Матисса на юг в 1917 году в промышленном городе на севере Англии родился крупный британский художник и проделал похожее путешествие. Живи он век назад, Дэвид Хокни мог бы тоже переехать на юг Франции, но вместо этого в 1964 году он эмигрировал в Лос-Анджелес, добившись перелома в своем искусстве и репутации. “Я воспитывался в готической мрачности, – вспоминал он в 1993 году в интервью, которое проходило в его доме в Малибу под щедрым калифорнийским солнцем. – Все здания были абсолютно черными, дождь шел практически через день. Я немного как Ван Гог… он считал, что солнце приносит радость, и я к нему в этом склонен присоединиться”. “Солнце”, входящее в “Погодную серию” Хокни 1973 года, одно из самых знаменитых произведений художника, изображает подоконник и растение в горшке, играющие красками и купающиеся в потоке солнечного света. В процессе беседы Хокни расхаживает по своей спальне в зеленых и розовых тонах в стиле Матисса, его волосы выкрашены в его фирменный белокурый оттенок, он одет в вельветовые брюки с золотыми манжетами, желтый кардиган и желтую же рубашку, на шее повязан оливковый галстук в розовый горошек. Он добавляет, что “Ван Гог был одним из немногих художников, кто был очень хорош в умении пользоваться желтым цветом”[750].
Фотограф журнала Life Гьен Мили побывал в гостях у Пабло Пикассо и показал ему несколько фотографий конькобежцев с маленькими лампочками на коньках, подпрыгивающих в темноте. Вскоре Пикассо стал использовать небольшой фонарик в темной комнате (Gjon Mili / Time Life Pictures / Getty Images)
Перед отъездом на Западное побережье Хокни находился на переднем крае британского поп-арта (термин впервые был употреблен Лоуренсом Эллоуэем на страницах Architectural Digest в 1958 году). Это движение возникло из протеста против абстрактного экспрессионизма, который поп-артисты считали претенциозным и чересчур серьезным. В Калифорнии Хокни стал известен своими изображениями бассейнов, тропически пышных каньонов Лос-Анджелеса и красивых молодых людей. Он также создал декорации для нескольких опер, от Глайндборна до Метрополитен-Опера в Нью-Йорке, – печальная ирония, поскольку последние тридцать лет он боролся с наследственной глухотой. Но, подобно Александру Скрябину и сэру Артуру Блиссу, Хокни обладает способностью к синестезии, в его случае – воспринимая музыку визуально и переводя ее в каскады красок. Как говорит сам художник, его глухота развила компенсаторные чувства, изменив сам способ восприятия пространства и обострив чувство света и тени.
В конце 1990-х, чтобы присматривать за больной матерью, Хокни купил дом на старом морском курорте в Брайдлингтоне, неподалеку от тех мест, где провел детство. “Восточнойоркширский ответ Малибу” – так описал город журналист лондонского Observer, который брал у Хокни интервью[751]. Как раз перед этим интервью Хокни лежал на кровати, пытаясь запечатлеть солнце, встающее над заливом в раме его окна, с помощью программы для iPhone под названием Brushes и собственного пальца. Он рассказал Observer, что когда заканчивает такой рисунок, то обычно рассылает его паре десятков друзей. В удачные дни каждый адресат может получить пять-шесть рисунков еще задолго до завтрака. У гостящих в доме заведено подниматься до рассвета и вместе с хозяином наблюдать, как первые лучи встающего солнца касаются определенной рощицы, постоянной героини его последних работ.
Хокни получил предложение выставиться в галерее Королевской академии искусство во время олимпийского 2012 года и планировал шоу с “по-настоящему большим” восходом: “Я прекрасно знаю, что большинство изображений восходов – клише, но также мне известно, что сам восход отнюдь не является клише в природе. В этом и состоит вызов”. Художнику уже за семьдесят, но он находится в постоянном поиске вдохновения. Некоторое время назад он ездил на дальнюю оконечность Норвегии близ Тромсе, где “никогда не темнеет… Там есть место, где в полночь видно солнце, будто на краю света”. Он также ездил посмотреть на “Восход” Эдварда Мунка в Университет Осло и был восхищен техникой художника: “Он уловил линии, которые недоступны камерам, но мы их видим; и разумеется, в Осло в июне Мунк мог смотреть на солнце несколько дольше, чем Ван Гог в Арле”.
Как и многие художники до него, Хокни длительное время был до крайности заинтересован работой зрения, что привело его к увлечению фотографией в такой степени, что он на время вообще забросил живопись. Есть некая высшая справедливость в том, что художник, чья живопись настолько заполнена светом, обращается к инструменту, название которого буквально значит “писать светом”. Кумир Хокни (а также давний друг и великий соперник Матисса) Пикассо в один прекрасный день 1949 года сделал именно это. Он стал рисовать фонариком в воздухе, создавая замечательные, но эфемерные произведения искусства, которые можно было сохранить только с помощью фотопленки и большой экспозиции[752]. Преимущественно именно во время жизни Хокни возникли и утвердились две новые формы искусства, фотография и кино, каждая из которых предлагает художнику новые способы выражения силы солнца. У тех, кто стремится исследовать солнечные оптические явления, теперь в распоряжении есть новые инструменты.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.