1931-1939: Кучвада, Мадхья-Прадеш, Индия
1931-1939: Кучвада, Мадхья-Прадеш, Индия
Я хорошо помню крошечную деревушку, где родился. Почему жизнь выбрала именно эту деревню, объяснить невозможно. Но так и должно было быть. Там было чудесно. Я объездил весь мир, но никогда не видел такой красоты. Впрочем, на свете нет ничего одинакового. Все рождается и гибнет, но в природе нет ничего совершенно одинакового.
Я закрываю глаза и ясно вижу ту тихую маленькую деревню: хижины у пруда и высокие деревья, где я играл. Школы там не было. Это нужно подчеркнуть, потому что я не получал никакого образования вплоть до девяти лет, а это важнейший период формирования личности. В определенном смысле я до сих пор необразован, хотя теперь у меня полно званий — и не просто званий, а ученых степеней. Но это по силам любому дураку. Ученые звания ежегодно получает столько дураков, что все эти степени ничего не значат. Для меня важно другое: первые годы жизни я был в стороне от образования. У нас не было ни школы, ни почты, ни вокзала, даже обычной дороги не было. Какое счастье! Наша деревушка была крохотным миром в себе. И я оставался в этом мире необразованности даже потом, когда покинул ту деревню.
Я видел миллионы людей, но жители той деревни были самыми невинными, ведь их жизнь была такой примитивной. Они ничего не знали о большом мире. В той деревне даже газет никогда не видели — теперь вам, наверное, понятно, почему там не было школы. Не было даже начальной школы — какой подарок судьбы! Нынешним детям такое счастье редко выпадает.
В прошлом детей женили прежде, чем им исполнялось десять лет. Иногда их женили еще до того, как они появлялись на свет. Два приятеля просто решали: «Наши жены беременны, так что если у одного родится мальчик, а у другого — девочка, они поженятся» — и по рукам. Никому и в голову не приходило спрашивать согласия у детей, тем более что дети эти еще не родились! Но если рождались дети разного пола, их женили. Люди держали свое слово.
Мою маму выдали замуж в семь лет, а отцу было тогда не больше десяти, и он вообще не понимал, что происходит. Я как-то спросил его: «Что в вашей свадьбе тебе больше всего понравилось?»
А он сказал: «Как я ехал на лошади». Ну естественно! Его ведь впервые нарядили как царя, повесили на пояс кинжал, и он восседал на коне, а все остальные шли рядом пешком. Конечно, это ему страшно понравилось. И это все, что он помнил о свадьбе. О медовом месяце тогда и не думали. О каком медовом месяце можно говорить, если мальчику десять лет, а девочке всего семь? В Индии никогда не было традиции медового месяца. Впрочем, в прошлом этого не было нигде на свете.
Когда папе было десять, а маме — семь, умерла мать моего отца. И уже через год-два после свадьбы вся ответственность легла на плечи моей мамы, а ей было тогда всего девять лет. У матери отца были еще маленькие дети: две девочки и два мальчика. Четверо детей, и заботиться о них должны были девятилетняя девочка и двенадцатилетний мальчик. Отец моего отца никогда не любил жить в городе, где он держал лавку. Он любил сельскую жизнь, и после смерти жены у него была полная свобода выбора. Государство в те времена раздавало землю бесплатно, потому что земли было много, а крестьян — не очень. Мой дед взял у государства участок в пятьдесят акров, а лавку отдал своим детям, моим родителям. Отцу было двенадцать, а маме — девять. Деду нравилось возиться в огороде, он хотел устроить ферму. Он вообще любил жить под открытым небом, а городскую жизнь терпеть не мог.
В общем, мой отец так и не познал свободы, которой наслаждаются нынешние молодые люди. В каком-то смысле, у него вообще не было детства. Он стал взрослым, так и не успев побыть молодым, потому что ему нужно было работать в лавке и заботиться о младших братьях и сестрах. А к тому времени, когда ему исполнилось двадцать, пора было выдавать замуж младших сестер, устраивать свадьбы для братьев, платить за их образование...
Я никогда не называл маму «мамой», потому что еще до моего рождения она стала матерью для четверых детей, которые называли ее бхабхи. Это означает «жена брата». Все четверо обращались к ней «бхабхи», и я тоже так ее называл. Ведь я с самого рождения слышал, как четверо детей называют ее «бхабхи».
Но воспитали меня дед и бабушка по матери. Одинокие старики, они очень хотели, чтобы рядом был ребенок, на закате жизни им нужна была радость. Мои родители подумали и согласились. Я был старшим ребенком, первенцем. И они отправили меня к бабушке и деду.
У меня не осталось ранних воспоминаний о жизни с родителями. Детство мое прошло среди стариков — бабушка, дед и их давний слуга, человек замечательный. Эти трое... но разница в возрасте была так велика, что я жил в полном одиночестве. Они не смогли стать мне компанией, да и не могли бы при всем желании. И никого другого рядом не было, потому что в той маленькой деревушке моя семья была самой обеспеченной. А деревня наша была такой крошечной — всего-то человек двести — и такой бедной, что бабушка и дедушка не разрешали мне водить дружбу с сельской детворой. Дети там были грязные — оно и понятно, они ведь были совсем нищие. В общем, завести друзей я просто не мог, и это оказало на меня огромное влияние. За всю жизнь у меня не было настоящих друзей. Приятели, знакомые — да, их было много.
В первые годы жизни я был так одинок, что одиночество начало приносить мне наслаждение. И это действительно наслаждение. Для меня оно не стало проклятьем, позже выяснилось, что это, наоборот, подарок судьбы. И я начал наслаждаться им, я с радостью довольствовался собой, я ни от кого не зависел.
Игры меня никогда не интересовали по той простой причине, что в детстве я никогда не играл — играть было просто не с кем. Как сейчас, вижу себя в том возрасте — я просто сидел. У нас возле дома было чудесное место, прямо на берегу озера. Большое озеро, вода — на долгие мили вдаль... очень красиво, все такое спокойное... Лишь изредка над головой пролетает стая белых журавлей или раздаются редкие крики птиц. В остальные минуты это было практически идеальное место для медитации. И даже если тишину нарушал крик влюбленной птицы... после этого тишина становилась только глубже.
Гладь озера усыпали цветы лотоса, и я мог часами сидеть на берегу, такой самодостаточный, словно в мире нет ничего, кроме лотосов, белых журавлей и тишины...
А бабушка с дедом быстро поняли, что я наслаждаюсь одиночеством. Они видели, что у меня нет никакого желания идти в деревню, с кем-то знакомиться, о чем-то говорить. Я даже с ними говорил очень скупо: да или нет. Разговаривать я тоже не любил. И они заметили это, они понимали, что я наслаждаюсь одиночеством, и старались меня не тревожить, это стало для них священным долгом.
Итак, семь лет напролет никто не пытался нарушить мою невинную жизнь, потому что рядом никого не было. Три старика, что жили со мной в одном доме — бабушка, дед и слуга, — прилагали все силы, чтобы меня никто не потревожил. Честно говоря, когда я стал старше, мне было неловко оттого, что ради меня они даже между собой редко говорили, что они отказались от нормальной жизни. С детьми обычно наоборот бывает, им говорят: «Не шуми! Папа работает, дедушка отдыхает. Не шуми. Сиди тихо». Но у меня все было наоборот. Я не могу сказать, почему и как это получилось. Так уж вышло. Моей заслуги тут нет.
Три старика постоянно подавали друг другу знаки, жестами показывали: «Не мешай, ему ведь так хорошо». Они тоже полюбили мое молчание.
У молчания есть свои вибрации. Оно заразительно — особенно молчание ребенка. Не навязанное молчание, когда ему говорят: «Будешь шуметь — накажу». Такое молчание не создает радостных вибраций, о которых я говорю. Молчание благостно, когда ребенок молчит сам по себе и радуется тишине просто так, без причины. Это беспричинное счастье, и от него во все стороны расходятся мощные круги.
В общем, так уж сложились обстоятельства, что мне целых семь лет никто не мешал — никто от меня ничего не требовал, никто не пытался подготовить к миру бизнеса, политики и дипломатии. Моим старикам хотелось сберечь мою естественность. Особенно бабушке, она и была главной причиной. Знаете, подобные мелочи сказываются позже на всем отношении к жизни, так что именно бабушка была причиной моего глубокого уважения к женщинам и женственности в целом. Она была женщина простая, неграмотная, но невероятно чувствительная. Она деду и слуге так прямо и говорила: «Тот образ жизни, который мы с вами выбрали, ничего нам не дал. Мы такие же пустые, какими были, а смерть уже близко». «Давайте не будем мешать мальчику, — настаивала она. — Что мы можем ему дать? Мы только и можем, что сделать его похожим на нас, а мы — ничто. Так пусть лучше он останется самим собой».
Мой дед... Я ночами слышал их разговоры. Они думали, что я сплю, и дед говорил: «Ты говоришь, что так лучше, и я с тобой согласен. Но у него есть родители, рано или поздно они его заберут. И что они скажут? Мы не научили его манерам, он настоящий дикарь...»
А бабушка отвечала: «Не волнуйся. В нашем мире все такие цивилизованные, воспитанные — и что проку? Ты вот у нас тоже образованный, и что с того? Что это дает? В худшем случае его родители на нас обидятся. Ну и что? Пусть себе обижаются. Ничего страшного, а малыш к тому времени станет сильным, и они уже не смогут сбить его с толку».
Я невероятно благодарен своей бабушке. Дед часто тревожился, что рано или поздно во всех грехах начнут обвинять его, что ему скажут: «Мы доверили тебе ребенка, а ты ничему его не научил».
Бабушка не хотела даже брать мне частного учителя. В деревне был один такой человек, он мог бы научить хотя бы основам чтения, математики и географии. Он сам закончил всего четыре класса — четыре класса начальной школы, — но считался в селе самым образованным. Мой дед изо всех сил бабушку упрашивал: «Пусть он приходит и учит малыша. Мальчик хотя бы азбуку будет знать и арифметику. Тогда его родители не скажут, что мы потратили семь лет впустую».
Но бабушка говорила: «Вот когда заберут его, пусть делают что хотят. А тут он все семь лет будет самим собой, и мы ему мешать не станем». У нее был один ответ: «Ты ведь умеешь читать, ну и что? Математику знаешь — и что? Денег у тебя от этого не прибавилось. Ты хочешь, чтобы он тоже мало зарабатывал и жил так же, как ты?»
Этого было достаточно, чтобы дед умолкал. А что он мог поделать? Трудно ему приходилось: спорить он не мог, но прекрасно понимал, что отвечать ему самому придется. Это его мой отец спросит: «Что ты сделал для малыша?» Так бы оно и было, если бы дед не умер.
Впоследствии мой отец заявил как-то: «Это старик виноват, испортил мне мальчишку». Но тогда я уже был сильнее духом и сразу расставил все по местам. Я сказал: «Не смей говорить ни единого плохого слова о дедушке. Он меня спас, он не допустил, чтобы ты меня испортил, — вот почему ты злишься. У тебя есть другие дети, можешь их калечить. Время покажет, кого на самом деле испортили».
Детей ему и вправду хватало, они все рождались и рождались. Я даже подшучивал над отцом: «Тебе еще одного нужно для ровного счета, пусть будет дюжина. Нас ведь одиннадцать! Люди спрашивают: „Сколько у вас детей?“ „Одиннадцать“ как-то не звучит, а вот „Дюжина“ — это впечатляет!» Став еще постарше, я говорил: «Ты детей по-прежнему калечишь. Но я дикарь и останусь дикарем». Мне каким-то чудом удалось ускользнуть от тисков цивилизованности.
Мой дедушка по матери был человек очень щедрый. Он был беден, но богат в своей щедрости. Тем, что у него было, он делился со всеми. У него я научился искусству делать подарки. Я никогда не видел, чтобы дедушка отказал нищему, да и вообще кому бы то ни было.
Я называл дедушку «нана» — так в Индии обращаются к отцу матери. А мать матери называют «нани». Я дедушку спрашивал: «Нана, как ты нашел себе такую красивую жену?» У нее лицо было совсем не индийским, она была больше похожа на гречанку. И еще она была женщина сильная, очень сильная. Мой Нана умер рано, ему не было еще пятидесяти, а бабушка дожила до восьмидесяти, у нее было крепкое здоровье. И, несмотря на ее возраст, никто и не думал, что она скоро умрет. Я ей однажды обещал, что обязательно приеду на похороны. В 70-м году, когда она умерла, я приехал и в последний раз видел свою родню. Я должен был исполнить свое обещание.
В детстве моя Нани была для меня матерью. Это были те самые годы жизни, когда человек растет. Родная мать появилась потом, когда я уже вырос, и у меня выработались определенные взгляды на жизнь. Бабушка мне очень помогла. Дед меня тоже любил, но большого влияния не оказал. Он любил меня так сильно... но приносить пользу намного важнее, для этого нужна особая сила. Дед всегда побаивался бабушку. В каком-то смысле он был у нее под каблуком. Но он любил меня, он тоже мне помогал... что поделаешь, если он действительно был подкаблучником? Таких мужей — девяносто девять и девять десятых процентов, ничего в этом необычного нет.
Вообще-то, я понимаю, что чувствовал мой дедушка, ведь своим озорством я доставлял старику большие неприятности. Он целыми днями сидел на своем гадди — так в Индии называют кресла богатых, — и жалобы выслушивал намного чаще, чем заказы! Но отвечал он обычно так: «Я готов заплатить за любой ущерб, но наказывать мальчика не стану».
Я был большим озорником, но он терпел все... Честно говоря, даже я такого не вытерпел бы. Если бы мне поручили несколько лет воспитывать такого ребенка... Упаси Бог! Да я бы уже через пару минут выгнал его за порог. Возможно, те годы были для моего деда свое рода чудом, потому что терпение всегда вознаграждается. Он сам становился все более молчаливым. Я видел, что с каждым днем он становится все спокойнее. Я однажды даже спросил его: «Дедушка, почему ты меня не наказываешь? Как ты можешь это терпеть?» Вы не поверите, но он заплакал! На его глаза навернулись слезы, и он сказал: «Наказать тебя? Я просто не могу. Себя могу, а тебя — нет».
Я никогда, ни разу не видел в его взгляде даже мимолетной тени раздражения, хотя, поверьте, я вытворял такое, что не под силу даже тысяче детей. Озорничать я начинал рано утром, еще до завтрака, — и так до глубокой ночи. Домой я возвращался очень поздно, порой часа в три ночи, но... Каким же замечательным был мой дед! Он мне ни разу не сказал: «Уже очень поздно. Дети в такое время уже спят». Ни разу! Наоборот, он при этом даже старался не смотреть на часы.
И он ни разу не водил меня в свой храм. Я, правда, туда сам заглядывал, но вечерами, когда служба заканчивалась. Я там воровал пирамидки, там было много подсвечников с чудесными пирамидками. Думаю, я вот так, потихонечку, все до единой оттуда вынес. Когда дедушке сказали об этом, он ответил: «Ну и что? Я сам подарил храму эти подсвечники и, если надо, еще подарю. Он ничего не ворует, потому что это собственность его наны. Этот храм на мои деньги построен». И священник перестал ходить с жалобами. Какой смысл? Он ведь сам был просто слугой моего Наны.
Нана ходил в храм каждое утро, но ни разу не сказал мне: «Пойдем со мной». Он не пытался внушать мне какие-то взгляды. И это просто здорово — никому ничего не навязывать. Заставить невинного малыша разделять твои собственные убеждения — это ведь так естественно, это в природе человека, но мой дед никогда не поддавался такому искушению. Да, это действительно искушение! Когда ты замечаешь, что кто-то от тебя зависит, ты тут же начинаешь навязывать ему свои взгляды. Но дед ни разу не сказал мне: «Я — джайн и ты — джайн».
Я очень хорошо запомнил один случай. В стране шла перепись населения, и в наш дом явился какой-то чиновник. У него были анкеты, и он задавал много разных вопросов. Помимо прочего, он спросил, какую религию исповедует мой дедушка, и Нана ответил: «Джайнизм». Затем чиновник спросил о религии моей бабушки, а дед сказал: «Пусть она сама ответит. Религия — это личное дело каждого. Лично я никогда ее об этом не спрашивал». Какой был человек!
А бабушка вот что ответила: «Я вообще не религиозна. Мне все эти религии кажутся ребячеством». Чиновник был потрясен. Это даже меня поразило. Она вообще не относила себя к какой-то религии! В Индии практически невозможно найти нерелигиозную женщину. Но она родилась в Кхаджурахо, скорее всего в семье тантристов, а они никогда не признавали религий. Они медитировали, но оставались нерелигиозными.
Жителю Запада это может показаться нелогичным: медитация без веры? Да-да... Вообще говоря, исповедуя какую-то религию, ты не сможешь медитировать. Религия будет мешать. Для медитации не нужен Бог, не нужен ни рай, ни ад, ни страх наказания, ни обещания вечной радости. Медитация не имеет ничего общего с разумом, медитация — за его пределами, а любая религия идет от ума, она гнездится в разуме.
Нани никогда не ходила в храм. Но она все-таки научила меня одной мантре. Я, кстати, впервые об этом рассказываю. Это джайнистская мантра, хотя к джайнизму как таковому она никакого отношения не имеет. То, что она связана с джайнизмом, — чистая случайность...
Это очень красивая мантра. Перевести ее будет нелегко, но я постараюсь... не знаю, правда, что получится. Но сначала послушайте ее в ее оригинальной красоте:
Намо арихантанам намо намо
Намо сиддханам намо намо
Намо увадджхайянам намо намо
Намо лойе савва сахунам намо намо
Аэсо панч наммукаро
Савва паваппанасано
Мангалам ча саввесам падхамам хавай мангалам
Апиханте саранам павадджхами
Сиддхе саранам павадджхами
Саху саранам павадджхами
Намо арихантанам намо намо
Намо сиддханам намо намо
Намо увадджхайянам намо намо
Ом шанти, шанти, шанти...
Попробую перевести. «Я склоняюсь к стопам... припадаю к ногам ариханты...» Ариханта — так в джайнизме называют того, кого в буддизме зовут архатом. Это тот, кто достиг окончательной цели, но ни о чем больше не заботится. Он вернулся домой и отвернулся от этого мира. Он не создает религию, он даже не молится, он ни о чем не говорит. Конечно, таких запоминают прежде всего. Лучше всего запоминают тех, кто знает, но сохраняет безмолвие. Уважают, прежде всего, за молчание, а не за слова. Почитают не за служение другим, а за сам подвиг, за обретение собственного Я. Помогает он другим или нет — это неважно, это вторичное, побочное. Главное, что он обрел собственное Я, ведь в нашем мире так трудно познать себя...
Джайны называют такого человека ариханта — он обрел себя и утонул в себе, он так опьянен великолепием своего прозрения, что забыл обо всем на свете. В буквальном переводе слово ариханта означает «убивший врага», и этот враг — эго. Итак, первая строка мантры означает: «Я касаюсь стоп того, кто обрел себя».
Вторая строка: Намо сиддханам намо намо. Эта мантра, кстати, не на санскрите, а на пракрите. Пракрит — это язык джайнов, он еще древнее санскрита. Само слово санскрит означает «очищенный». Легко понять, что раз он очищенный, должно было быть что-то более раннее, иначе, что именно очищалось? Пракрит означает «неочищенный, природный, сырой», и джайны совершенно правы, когда говорят, что это самый древний в мире язык. Их религия, между прочим, тоже самая древняя. Так вот, эта мантра на пракрите, сыром и неочищенном языке. Вторая строка так переводится: «Я касаюсь стоп того, кто стал своей сущностью». В чем же разница между первыми и вторыми? Ариханта никогда не оглядывается, он не занимается служением — ни в христианском смысле, ни в любом другом. Но сиддха иногда протягивает руку помощи захлебывающемуся человечеству — не всегда, только время от времени. Это не долг и не обязанность, это просто его выбор. Он может помочь, а может не помогать.
Вот третья строка: Намо увадджхайянам намо намо... — «Прикасаюсь к стопам Учителей, увадджхайя». Они достигли того же, но обращены лицом к миру и служат миру. Они одновременно пребывают и в этом мире, и вне него... и все же они здесь.
Четвертая строчка: Намо лойе савва сахунам намо намо — «Я касаюсь стоп учителей». Знаете, в чем разница между Учителем с большой буквы и учителем? Великий Учитель познал и делится тем, что знает. Обычный учитель получил знания от того, кто познал, и передает их миру в неискаженном виде, но сам он еще не познал. Создатели этой мантры были гениальными: они припадали даже к стопам тех, кто не познал себя, но все же несет людям провозвестия от Великих Учителей.
Пятая строка — одна из самых глубоких по содержанию. Я за всю жизнь встречал очень мало таких глубоких строк. Странно, что бабушка передала мне эту мантру, ведь я был тогда совсем маленький. Сейчас я ее переведу, и вы сами ощутите, как красива эта строка. Такое могла подарить мне только бабушка. Не знаю, кому еще хватило бы духу открыто провозглашать эту строчку... хотя все джайны произносят ее в своих храмах. Но одно дело повторять самим и совсем другое — передавать тому, кого ты любишь.
«Я прикасаюсь к стопам всех, кто познал себя»... никаких различий, будь то индуист, джайн, буддист, христианин или мусульманин. В мантре так и говорится: «Прикасаюсь к стопам всех, кто познал себя». Насколько мне известно, это единственная мантра, никак не связанная с какой-то отдельной религией.
Те четыре строки мало чем отличаются от пятой, они повторяют примерно то же самое, но она превосходит их по всеохватности. Пятую строчку следует начертать во всех храмах, во всех церквях, кому бы там ни молились, потому что в ней сказано: «Я прикасаюсь к стопам всех, кто познал истину». Тут не говорится: «... кто познал Бога». Даже слово «истина» можно опустить, я сам добавил его в переводе. В оригинале сказано: «прикасаюсь к стопам всех, кто познал» — никакого упоминания об истине. Я добавил это слово лишь потому, что того требует грамматика вашего языка, ведь иначе можно спросить: «Познал что? Что именно стало объектом познания?» На самом-то деле нет никакого объекта познания — нечего познавать, есть только познающий.
Вот эта мантра и была единственной религиозной — если, конечно, ее можно назвать чем-то религиозным — доктриной, которую преподала мне бабушка. Именно бабушка, а не дед. Однажды ночью она сказала: «Ты что не спишь? Заснуть не можешь? Строишь планы насчет завтрашних проделок?»
«Нет, — ответил я, — просто думаю кое о чем. У всех есть своя религия, а когда меня спрашивают, во что я верю, я просто пожимаю плечами. Но пожимать плечами — это ведь ничего не значит. Вот я и хочу спросить, как мне следует отвечать?»
И она сказала: «Лично я не верю ни в какую религию, но я знаю одну мантру, и это единственное, чему я могу тебя научить, — и совсем не потому, что она считается джайнской. Я люблю эту мантру за ее красоту. Я повторяла ее миллионы раз, и эта мантра всегда приносила мне поразительный покой... я сама чувствовала, будто припадаю к стопам всех, кто познал. Я могу научить тебя только этой мантре, больше ничему».
Теперь я могу утверждать, что она была великой женщиной, ведь когда дело касается религии, все вокруг начинают лгать. Христиане, иудеи, джайны, мусульмане... Лгут все. Они говорят про Бога, про рай, ад, ангелов и все такое прочее, хотя на самом деле ничего не знают. Но моя бабушка была великой женщиной — она тоже ничего не знала, но не могла лгать ребенку.
Никто не должен лгать — особенно ребенку, вот это вообще простить нельзя. Взрослые веками пользовались доверчивостью детей, ведь дети верят всему. Их очень легко обманывать, они всегда всему верят. Если папа или мама что-то говорит, ребенок не станет сомневаться, потому что мама и папа всегда правы. Именно поэтому все человечество испорчено, оно живет по колено в липкой и грязной лжи, которую столетиями внушают детям. Но если все мы перестанем врать детям и сознаемся им в собственном невежестве — а это ведь так просто! — вот тогда мы станем по-настоящему религиозными и им укажем путь к религии. Дети совершенно невинны. Не нужно подсовывать им свои так называемые знания. Прежде мы сами должны стать невинными, правдивыми, настоящими.
Джайнизм — самая аскетичная религия на свете. Иными словами, это самая мазохистская и садистская религия. Монахи так себя мучают, что остается лишь удивляться, как они с ума не сходят! Но они каким-то чудом умудряются избегать безумия. Они, кстати, торговцы, и все последователи монахов-джайнов — тоже торговцы. Это кажется странным — все члены джайнских общин занимаются торговлей, но на самом деле все не так уж странно, потому что сама эта религия нацелена, прежде всего, на выгоду в ином мире. Джайны терзают себя, чтобы взамен получить в ином мире то, чего в этом никогда не получишь.
Мне было лет пять, когда я впервые увидел голого монаха-джайна, которого пригласили в дом моей бабушки. Я не мог удержаться от смеха. Дед мне сказал: «Потише! Я знаю, что ты озорник. Я еще могу простить, когда ты соседям пакостишь, но не прощу, если ты обидишь моего гуру. Это мой учитель, он посвятил меня во внутренние тайны религии».
«Какие еще внутренние тайны? — сказал я. — Меня интересуют внешние тайны, а он не стесняется выставлять их напоказ. Почему он голый? Трудно было хотя бы трусы надеть?»
Тут мой дед сам рассмеялся. Он сказал: «Ты просто ничего не понимаешь».
«Ладно, — сказал я. — Тогда я его самого спрошу».
Все жители деревни собрались на даршан, который проводил тот монах. И в самый разгар этой так называемой проповеди я встал и задал вопрос. Это было больше сорока лет назад, и с тех пор мне постоянно приходится воевать со всякими идиотами. Война началась в тот самый день, а закончится, боюсь, только когда меня уже тут не будет. А может быть, и вообще не закончится, ее продолжат мои ученики.
Я задавал очень простые вопросы, но он не мог на них ответить. Это меня озадачило. Дед был очень смущен, а бабушка потрепала меня по голове и сказала: «Молодчина! Я знала, что ты молодец».
О чем же я спрашивал? Вопросы были очень простые. Я спросил, например: «Почему вы не хотите рождаться еще раз?» Для джайна это вполне естественный вопрос, потому что джайнизм именно это собой и представляет — попытку больше не перерождаться. Это целая наука о том, как остановить круг перерождений. Так что я задал ему совершенно простой и естественный вопрос: «Неужели вы не хотите родиться еще раз?»
«Нет, ни в коем случае», — ответил он.
Тогда я спросил: «А почему вы не покончите с собой? Зачем вы еще живете? Зачем пьете воду? Можно ведь все это прекратить, просто покончить с собой. Зачем так мучиться, дело ведь пустячное». А ему было на вид не больше сорока лет... Я ему так и сказал: «Если будете тянуть, рискуете прожить еще лет сорок, а то и больше». Это ведь научный факт: кто мало ест, живет долго...
В общем, я тогда подобных фактов не знал, но спросил монаха: «Если вы не хотите рождаться снова, то зачем продолжаете жить? Почему не покончите с собой?» Сомневаюсь, что его когда-нибудь о таком спрашивали. В нашем вежливом обществе никто не задает по-настоящему важных вопросов, а вопрос о самоубийстве... что может быть серьезнее?
Марсель говорит, что самоубийство — единственный настоящий философский вопрос. Но я тогда и не знал, кто такой Марсель. Возможно, ни его самого, ни его книг тогда еще не было. Но именно об этом я спросил монаха: «Если вы не хотите перерождаться — а вы сами говорите, что не хотите, — то зачем живете? Ради чего! Убейте себя! Если надо, я вам кучу способов расскажу. Я еще мало знаю о жизни, но в том, что касается самоубийства, готов помочь советом. Вы можете, например, спрыгнуть со скалы на окраине нашей деревни, можете в реке утонуть...»
Я тому монаху сказал: «В сезон дождей мы можем вместе искупаться в реке. Поплаваем немного, а потом вы можете спокойненько тонуть, а я поплыву себе на тот берег. Я хорошо плаваю».
Он смотрел на меня с такой злобой, с такой ненавистью, что мне пришлось добавить: «Помните, если будете злиться, то родитесь снова. От мира страданий не так нужно избавляться. Почему у вас такой сердитый взгляд? Вы ведь можете ответить на мой вопрос без злости, тихо и спокойно. Радостно! Если не можете ответить, просто скажите, что не можете, но зачем же сердиться?»
Монах сказал: «Самоубийство — это грех. Я не могу покончить с собой. Но я действительно не хочу больше рождаться в этом мире. И я достигну этого состояния, постепенно отказываясь от всего, что у меня есть».
Тогда я сказал: «Пожалуйста, покажите мне хоть что-то из того, что у вас есть. Знаете, я вот смотрю на вас — вы голый и в руках у вас ничего. Что же у вас есть?»
Дед пытался меня остановить, но я показал на бабушку и сказал ему: «Не забывай, Нани мне разрешила, и никто мне не запретит, даже ты. Я у нее заранее спросил разрешения, я боялся, что, если прерву твоего гуру и его дурацкую проповедь, ты на меня разозлишься». А бабушка сказала: «если что, скажи — я разрешила. Ничего не бойся, просто покажи на меня, и дедушка замолчит». Знаете, после этого он, как ни странно, действительно замолчал, хотя даже не посмотрел в сторону Нани!
Позже мы с Нани ужасно долго смеялись. Я ей сказал, что дедушка даже не стал проверять, правда ли, что она мне все это разрешила. А бабушка ответила: «Знаешь почему? Он боялся, что я скажу ему: „Замолчи и не мешай ребенку!“ Он просто решил не связываться со мной и не стал тебя перебивать».
Вообще-то дед закрыл глаза, как будто медитировал. И я ему сказал: «Нана, ты молодец! Ты злишься, ты весь кипишь, и все равно сидишь с закрытыми глазами, словно просто медитируешь. Твой гуру злится на меня, потому что мои вопросы его бесят, а ты злишься, потому что он не может на них ответить. Но, поверь мне, этот тип, который тут проповеди читает, — просто придурок». А мне было тогда всего пять лет!
С тех пор я и начал называть все своими именами. Я идиотов сразу замечаю, как бы они ни маскировались. У меня взгляд — что твой рентген, никто не ускользнет.
Я позабыл имя того монаха... Кажется, его звали Шанти Сагар — «Океан Покоя». Надо сказать, имя на редкость неподходящее, потому я его и позабыл. Честно говоря, это была какая-то грязная лужица, а не океан. И спокойным человеком его тоже нельзя было назвать, так он умел злиться.
Слово «шанти» очень многозначное. Два основных значения: «покой» и «тишина», но тот монах не был ни спокойным, ни тихим. Ни того, ни другого в нем не было ни капли. Безмятежным его тоже нельзя было назвать, ведь он так взбесился, что наорал на меня и велел заткнуться.
А я сказал: «В моем доме никто не заставит меня замолчать. Это я могу заставить вас уйти, но вы не имеете права мне приказывать. Однако я не стану вас прогонять, потому что у меня есть еще вопросы. Прошу вас, не сердитесь. Помните, что вас зовут Шанти Сагар, Океан Покоя и Тишины. Постарайтесь стать похожим хотя бы на крошечный пруд. Разве можно так волноваться, когда говоришь с ребенком?»
Меня мало интересовало, спокоен он или нет, и я тут же обратился к бабушке, которая к тому времени просто каталась от смеха. Я спросил ее: «Что скажешь, Нани? Спросить его еще о чем-нибудь или просто выгнать?»
Деда я, конечно, не мог спросить, потому что это был его гуру. И бабушка ответила: «Спрашивай, о чем хочешь, а если он не сможет ответить — вон дверь, она открыта».
Я обожал эту женщину. Именно она сделала из меня бунтаря. Даже дед был потрясен тем, что она поддержала меня в те минуты. А так называемый Шанти замолчал как рыба, стоило ему понять, что бабушка на моей стороне. И не только она — к тому времени на моей стороне была уже вся деревня. Бедный монах остался в полном одиночестве.
Я задал ему еще пару вопросов. Я сказал: «Вы вот говорили, что нельзя верить тому, в чем не убедился на личном опыте. Мне кажется, это очень правильно, но у меня есть вопрос...»
Знаете, джайны верят, что есть семь кругов ада. С шестого круга еще можно вернуться, но если ты попал в седьмой, то останешься там навсегда. Возможно, это христианский ад, потому что с ним та же история — стоит там оказаться, и тебе уже никогда не вырваться. И я сказал: «Вы говорили про семь кругов ада, и у меня такой вопрос возник: вы были на седьмом круге? Если да, то как смогли вернуться сюда? Если же нет, то на каком основании утверждаете, будто он существует? Вы можете говорить, что есть только шесть кругов, а не семь. Прошу вас, будьте поточнее в своих проповедях: можете рассказывать о шести кругах, но если настаиваете на существовании седьмого, то должны доказать, что, по меньшей мере, один человек — по имени Шанти Сагар — оттуда вернулся».
Он был огорошен. Он не мог поверить, что такой вопрос задал ему ребенок. Честно говоря, сейчас мне тоже трудно в это поверить! Неужели я задал такой вопрос? У меня есть только одно объяснение: я был неграмотен и не знал совершенно ничего. Знания делают людей хитрыми, но я был простодушен. Я просто задал тот вопрос, какой возник бы у любого неграмотного ребенка. Образование — величайшее преступление, какое совершают против несчастных детей. Вероятно, окончательным освобождением мира станет освобождение малышей.
Я был простодушен и не обладал никакими познаниями. Я не умел ни читать, ни писать, даже считал только на пальцах. Я и сейчас, если пропущу палец, когда что-то подсчитываю, тут же сбиваюсь. Но монах не мог ответить на мой вопрос. Тогда моя бабушка поднялась и сказала: «Ты должен ответить. Не думай, что об этом спрашивает только малыш. Мне тоже интересно, а я — хозяйка этого дома».
Мне опять нужно пояснить тонкости джайнских обычаев. Когда монах-джайн приходит в чей-то дом и его там угощают, он после трапезы благословляет всю семью своей проповедью. Считается, что проповедь обращена к хозяйке дома. Потому моя бабушка и сказала: «Я здесь хозяйка, и я присоединяюсь к этому вопросу. Ты сам был в седьмом круге ада? Если нет, признайся, что не был, но тогда ты не имеешь права утверждать, что существует именно семь кругов».
Монах был настолько ошеломлен и сбит с толку — особенно после этого вызова, который бросила ему эта удивительная женщина, — что двинулся к дверям. Но моя Нани воскликнула: «Стой! Ты куда? А кто ответит на вопрос моего внука? Кстати, у него есть и другие вопросы. Что ты за человек? Как не стыдно увиливать от вопросов ребенка?»
Монах застыл на месте, а я продолжал: «Забудем про этот вопрос, он ведь явно не в силах на него ответить. Он и на первый мой вопрос не ответил, но я задам третий — возможно, ему хоть тут повезет».
Он уставился на меня, и я сказал: «Если вам так нравится меня рассматривать, глядите мне прямо в глаза». Наступила полная тишина, никто ни слова не промолвил. Монах опустил глаза, а я сказал: «Я не буду задавать третий вопрос. Первые два остались без ответа, а третий я не буду задавать, мне не хочется позорить нашего гостя. Я ухожу». Я действительно вышел и был ужасно рад, что бабушка вышла вслед за мной.
Дед остался, чтобы проститься с монахом, и, едва тот вышел за порог, вбежал в дом и спросил бабушку: «Ты с ума сошла? Сперва ты вступилась за этого мальчишку, от которого с самого рождения одни неприятности, а потом вышла, даже не попрощавшись с моим Учителем!»
Бабушка ответила: «Это не мой Учитель, так что мне все равно. А тот, кого ты считаешь источником неприятностей, — это семя, и никто не знает, что из него вырастет».
Теперь-то я знаю, что выросло из того семени. Тому, кто не нарушает спокойствия, никогда не стать буддой. Но я не тот будда, каким был Гаутама. Это было бы слишком традиционно. Я будда Зорба. Я — слияние Востока и Запада. Вообще-то, я не разделяю мир на Восток и Запад, высшее и низшее, мужское и женское, хорошее и плохое, Божественное и дьявольское. Нет, тысячу раз нет! Я не различаю всего этого. Напротив, я объединяю то, что прежде разделялось. Вот в чем моя работа.
Тот день невероятно важен для понимания всей моей последующей жизни, ведь, не познав семени, невозможно постичь дерево, его плоды и даже виднеющуюся сквозь ветви луну.
С того самого дня я восстал против всего, что отдает мазохизмом. Конечно, само это слово я узнал намного позже, но дело не в названиях. Я был против любого аскетизма, хотя в те годы не знал, что это называется именно так. Но мне достаточно было почуять неприятный душок. Знаете, у меня настоящая аллергия на любые самоистязания. Я хочу, чтобы все люди жили полнокровной жизнью. Довольствоваться малым — это не для меня. Живите во всю мощь, а если удастся подняться выше максимума, это вообще фантастика! Давайте! Чего ждать? Не стоит тратить время в ожидании рая...
... Кстати, я совсем не против самоубийства. Если кому-то хочется покончить с собой, ему, конечно, нельзя помешать. Но я определенно против того, чтобы превращать самоубийство в долгую пытку. Перед смертью тот человек, Шанти Сагар, сто десять дней ничего не ел. Обычный здоровый человек вполне может прожить без еды девяносто дней, а очень крепкий — и того больше.
Итак, запомните, по отношению к тому монаху я вел себя совсем не грубо. В том контексте мой вопрос был совершенно правильным — тем более что монах не смог на него ответить. Знаете, как ни странно, с этого случая я не только начал задавать свои вопросы. С того самого дня мне еще и перестали давать ответы. Я встречал так называемых духовных людей, но ни один из них не мог ответить на мои вопросы. В каком-то смысле тот день определил всю мою жизнь, ее особую изюминку.
Шанти Сагар ушел из нашего дома рассвирепевшим, но я был счастлив и не скрывал этого от деда. Я сказал ему: «Нана, пусть он рассердился, но я считаю, что поступил правильно. Твой гуру — серая личность. Ты должен выбрать себе более достойного учителя».
Дед не смог удержаться от смеха. Он сказал: «Возможно, ты прав, но в моем возрасте менять гуру не очень практично». И спросил у бабушки: «Правильно я говорю?»
Но бабушка оставалась верной себе и ответила: «Никогда не поздно что-то менять. Если видишь, что ошибся в выборе, сделай другой выбор. Только поторопись, потому что ты действительно стареешь. Не нужно говорить: „Я стар и мне трудно что-то менять“. Это молодой может позволить себе ждать, а старик — нет, можно опоздать».
Дедушка умер лишь несколько лет спустя, но так и не решился найти нового гуру. Все шло как прежде. Бабушка подтрунивала над ним, она говорила: «Так, когда ты собираешься сменить гуру и свои взгляды?»
А он отвечал: «Скоро, уже скоро».
В один прекрасный день бабушка сказала: «Перестань нести чушь! Если не меняешься прямо сейчас, то никогда не изменишься. Не нужно бесконечных обещаний. Ты либо меняешься, либо нет, но будь честен».
Моя бабушка могла бы стать невероятно влиятельным человеком. Роль домохозяйки была явно не для нее. Она не должна была жить в той крохотной деревушке. Она могла бы оставить след в мировой истории. Возможно, я — лишь ее продолжение. Может быть, она просто переродилась во мне. Она так сильно меня любила, что была мне роднее матери. Я всегда считал Нани своей родной мамой.
Когда мне приходилось сознаваться в каком-то дурном поступке, я шел только к ней и ни к кому другому. Я доверял ей полностью. Ей можно было рассказать о чем угодно. Я очень быстро понял, что она умеет понимать других.
... Мне кажется, что в тот день, когда я задавал джайнскому монаху странные, раздражающие, неприятные вопросы, я не делал ничего дурного. Вполне возможно, что я, наоборот, чем-то ему помог. Может быть, потом он все-таки что-то понял. Если бы ему хватило смелости, он понял бы что-то сразу же, но он оказался трусом и просто сбежал. И это отпечаталось в моей памяти: все так называемые махатмы и святые — просто трусы. Я ни разу не встречал махатму — индуистского, исламского, христианского или буддийского, про которого можно было бы сказать, что он по-настоящему мятежный дух. Но если в тебе не живет бунтарь, ты не религиозен. Мятеж — вот подлинная основа любой религии.
Нана был для меня не просто дедушкой, отцом матери. Мне очень трудно объяснить, кем он для меня был. Он называл меня Раджа — это означает «царь». Больше того, ему удалось устроить все так, что первые семь лет своей жизни я действительно жил по-царски. Ко дню рождения он обычно доставлял из соседнего городка слона... В те дни в Индии слоны были только у двух сословий — у царей и святых, потому что содержание слона, корм и уход стоили очень дорого. Святые могли себе это позволить, так как у них было множество последователей, которые ухаживали не только за самим святым, но и за его слоном. Неподалеку жил святой, у которого был слон. Дедушка договаривался, чтобы этого слона приводили к нам на мой день рождения. Нана усаживал меня сверху, а по бокам слона вешал два мешка с серебряными монетами...
Когда я был маленьким, в Индии еще не было бумажных денег. В ходу были серебряные рупии. Дед набивал ими два огромных мешка, закреплял их на боках слона, и я катался по деревне, разбрасывая монеты во все стороны. Вот так праздновали мои дни рождения. Я ехал впереди, а за мной катил дедушка в запряженной буйволами телеге. В телеге лежали мешки с деньгами про запас, а дед кричал мне: «Не жадничай, у меня тут хватит. Бросай, не жалей!»
Он всеми силами внушал мне мысль, будто я царского рода.
Знаете, в разлуке есть своя поэзия, нужно только познать ее язык и пережить расставание до самых глубин. Тогда в печали зарождается какое-то совершенно новое счастье... кажется невероятным, но это так. Я понял это, когда умер мой Нана. Это была окончательная разлука. Я знал, что мы никогда больше не увидимся, но в этом была своя красота. Он был стар, он болел и умер — скорее всего, от сердечного приступа. Мы так и не узнали от чего, ведь в деревне не было врача, не было ни аптеки, ни лекарств, и потому мы не знали, от чего он умер, но я думаю, это был сердечный приступ.
Я наклонился к его уху и спросил: «Нана, что ты скажешь мне на прощанье? Каким будет твое последнее слово? Дай мне что-то, чтобы я всегда о тебе помнил». Он снял с пальца кольцо и вложил мне в ладонь. Сейчас то кольцо у кого-то из моих санньясинов[1], я его кому-то подарил. Это было очень загадочное кольцо. Дед всю жизнь носил его на пальце и никому не позволял его рассматривать, хотя сам частенько в него заглядывал. Кольцо было с боковыми стеклышками, чтобы можно было заглянуть внутрь. Наверху был бриллиант, а по бокам — прозрачные стеклышки.
Он никому не позволял туда смотреть, даже не говорил, что именно он там разглядывает. Внутри была статуэтка Махавиры, джайнского тиртханкары, — совсем крошечная, но удивительно прекрасная фигурка. Стеклышки по бокам оказались увеличительными. Глядя сквозь них, ты видел огромную статую.
Со слезами на глазах мой дедушка сказал: «Мне нечего тебе больше дать, потому что когда-нибудь ты, как и я сейчас, все утратишь. Я могу оставить тебе только мою любовь к тому, кто познал себя».
Я не сберег его кольцо, но исполнил это желание. Я познал себя... я познал себя сам. Что проку в кольце? Но мой бедный дедушка любил своего Учителя, Махавиру, и передал мне свою любовь. Я с огромным почтением отношусь к его любви к Учителю и ко мне самому. Его последними словами было: «Не беспокойся, я ведь не умираю...»
Мы ждали продолжения, он словно хотел сказать что-то еще, но это были последние слова. Глаза его сомкнулись и больше не открылись.
Я хорошо помню, как тихо стало вокруг. Где-то вдалеке, по берегу реки катила запряженная буйволами телега. Я отчетливо запомнил каждую мелочь. Я молчал, мне не хотелось тревожить бабушку. Она тоже молчала. Так прошло несколько минут, и я начал немного волноваться за нее. Я попросил: «Скажи что-то, не молчи, эта тишина нестерпима».
Вы не поверите, но она запела! Так я и узнал, что смерть тоже можно праздновать. Она запела ту песню, какую пела, когда влюбилась в моего дедушку.
Это тоже очень примечательно: девяносто лет назад, в Индии, она осмелилась влюбиться. Она вышла замуж только в двадцать четыре года. Это большая редкость. Я однажды спросил ее, как ей удалось так долго не выходить замуж, она ведь была настоящей красавицей... Я в шутку сказал, что в нее мог бы влюбиться даже царь Чхаттерпура — страны, куда входила Кхаджурахо.
А бабушка ответила: «Странно, что ты это сказал, потому что так и было. Но я отказала ему, и не только ему, но и многим другим». В те времена индийских девушек выдавали замуж в девять, даже в семь лет. Это страх любви... если девушка станет старше, она может в кого-то влюбиться. Но отец моей бабушки был поэтом. Его песни до сих пор поют в Кхаджурахо и окрестностях. Он заявил, что выдаст ее замуж только по обоюдному согласию. И судьба устроила так, что она влюбилась в моего деда.
Я спросил ее «Это так странно! Ты отказала царю Чхаттерпура и вышла замуж за бедняка. Почему? Разве он был писаным красавцем? Чем он вообще выделялся среди других? Почему ты в него влюбилась?»
Бабушка ответила: «Это плохой вопрос. Влюбляются не „почему-то“. Я просто увидела его — и все. Я увидела его глаза, и в душе появилась вера, которая ни разу не пошатнулась».
Тогда я пошел к деду. Я сказал ему: «Нани говорит, что влюбилась в тебя. Я это понимаю, но почему ты решил на ней жениться?»
Он ответил: «Я не поэт и не мыслитель, но умею видеть красоту».
Я не встречал женщины прекраснее моей Нани. Я сам был влюблен в нее, я любил ее всю жизнь. Когда она умерла, я поспешил домой и увидел ее лежащей на постели, мертвой. Все ждали меня, — она велела не укладывать тело на погребальный костер, пока я не появлюсь. Она хотела, чтобы именно я зажег огонь, и потому все ждали меня. Я вошел, поднял простыню, прикрывавшую ее лицо... она была такая красивая! Прекраснее, чем когда-либо, потому что ее лицо было в полном покое, его неподвижность не нарушали ни дыхание, ни шевеление жизни. Ее красота стала неземной.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.