*9*
*9*
Я пошел своим излюбленным путем по самому краю руин. Я спустился с холма и пересек террасы, похожие на ступеньки гигантской лестницы. Как Гулливер в стране Бробдингнегов, я спрыгивал с одной шестифутовой ступеньки на другую, пока не очутился в самом низу, у подножия наружных стен юго-западной стороны, как раз там, где заканчивается склон холма. Я пошел вокруг руин по часовой стрелке, то с трудом пробираясь через каменоломню, то размашисто шагая вдоль террас под Главным Храмом и Интихуатаной — окруженной стенами скалой, «местом стоянки Солнца», — и, наконец, взобрался по еще одному каскаду террас к северному концу Длинной центральной площади. Я оказался почти в том месте, где мой приятель исчез за гребнем холма. Я заглянул вниз; красновато-коричневый склон, усеянный серыми камнями, кустами сhilcа, амарантом и выжженой травой, спускался на 2000 вертикальных футов к излучине Урубамбы; там кипела Мутная быстрина. Мой спутник давно ушел. Я притаился за верхней ступенькой террасы, уровень которой совпадал с уровнем площади, и стал следить за надзирателем. Я набрался терпения, зная, что здесь найдется добрая сотня уголков, куда он может заглянуть во время своего неспешного обхода, давно рассчитанного так, чтобы закончиться до темноты. Я уже переваливался через край ступеньки, когда он показался среди развалин возле Храма Кондора с юго-восточной стороны, направляясь к ритуальным купальням, к лестнице, ведущей к сухому рву, и далее к своему домику на холме по ту сторону Камня Смерти. Я быстро взглянул на левую сторону, на луг, где стоит Камень Пачамама, пересек площадь и скрылся среди полуразрушенных зданий северо-восточного сектора. Я влез на небольшую стену, перевалился через нее и спрыгнул на другую сторону; здесь я был невидим, а для верности спрятался за небольшое деревце, которое приютилось в разломе упавшей стены.
Я не знаю, суеверны ли здешние надзиратели или просто уважают ночную магию разрушенного города, но они обычно не появляются в руинах после захода Солнца, предпочитая оставаться в своих хижинах, подальше от центра города, и вести свой надзор оттуда, с безопасного расстояния. Оставаться в развалинах после наступления темноты строго запрещено, и хотя я давно знаком со всеми надзирателями, археологами и другими государственными служащими, которые охраняют, изучают и возглавляют «Затерянный Город Инков», и мне разрешено проводить в руинах ночные занятия — некоторые из них даже участвовали в подобных мероприятиях, — я стараюсь никогда не пользоваться этими связями. Сегодня, когда я был один, мне особенно не хотелось быть замеченным. Я знал, что, конечно, увижусь с ними утром. Мы будем пить кофе, потолкуем о последних находках, и они будут меня спрашивать, как прошла ночь. Запрятавшись в своем гранитном укрытии, я доел то, что у меня оставалось, — немного орехов и ореховых крошек, затвердевший обрезок колбасы и остатки арахисового масла, которое я выгреб из банки последним черствым блином quiпоа. Завтра я спущусь вниз к реке, позавтракаю на железнодорожной станции и поездом вернусь в Куско, а пока я подчищаю все свои запасы, оставлю лишь немного воды на ночь. А ночь уже окружила меня. Как хорошо, что я один. Как здорово, что я совершил этот поход. Я столько пересмотрел в своем прошлом, я обновил источники моего энтузиазма, очистил грязные закоулки тела и сознания; я даже сбросил лишний вес: сползая ниже, чтобы положить голову на рюкзак, я почувствовал, что мои брюки свободно болтаются на поясе. Я сложил руки на груди, закрыл глаза и задремал, каким-то образом зная, что сегодня ночью мне предстоит общаться с Антонио.
Я спал урывками, судорожно вздрагивая. Я нуждался в отдыхе и хорошем самообладании. Я понимал, что обессилен дневным переходом, но не забывал и о своей цели; мысль о том, что я могу проспать полнолуние, подстегивала меня, и я каждые пятнадцать минут просыпался, чтобы взглянуть на светящийся циферблат часов. Это тянулось бесконечно: я был слишком измотан, чтобы прогнать сон, и слишком взвинчен, чтобы поддаться ему. В конце концов я умылся водой из фляги, и ко мне вернулась бодрость; я выпил остатки чая из второй фляги и, оставив рюкзак под деревом, перебрался через стену и снова очутился на центральной площади.
Освещенный луной город был великолепен. Идеально круглый медно-белый диск Луны сиял среди черного, как уголь, неба над полосой облаков, укрывших соседнюю долину. Немного влажный воздух перемещался с востока на запад. Туман уже закрыл Интипунку — сейчас это выглядело так, словно наша тропа вместе с опоясанной ею горой растворилась в ночи. На город надвигалась непогода, но черное небо все еще сияло яркими звездами; заросшая травой длинная — во весь город — площадь выглядела серо-зеленой, а стены, храмы и гранитные лестницы отливали потускневшим серебром.
Если бы я не знал душу этого места и не был в самых близких отношениях с ночью и со всеми таящимися в ней возможностями — демонами, которых она приютила, как преступников, духами, для которых ночь есть день, — я ни за что никуда из своего убежища не двинулся бы. Мы ведь и вправду Дети Солнца, мы живем в роскоши его сияния и видим все собственными двумя глазами благодаря его свету. Стоит исчезнуть свету, и мы становимся беспомощны и зависимы от остальных, менее совершенных чувств. Мы различаем, где верх и низ, мы ориентируемся по солнечному освещению или его имитации. То, что мы видим собственными глазами, и есть граница нашего мира. Ночью эта граница становится неразличимой, и наши чувства напряжены: мы не уверены, потому что никогда не учились доверять чему бы то ни было, если не видим его собственными глазами. Поэтому в ночи живет и страх.
У меня с ночью давно установилось взаимопонимание. Гоняясь сорок лет за вещами, о которых мы почти ничего не знаем, которые живут вне диапазона восприятия наших двух глаз, я привык к темноте и чувствую себя вполне уютно в ночное время. Словом, эта жуть была мне знакома. Я призвал к себе на помощь всю свою выдержку и терпение и направился к северу, туда, где кончаются развалины и где в серебристой темноте видны неясные очертания громады Хуайна Пикчу, Молодой Вершины, которую называют также Вершиной-Бабушкой; возвышаясь на сотни метров над развалинами, она словно охраняет их своим вечным присутствием.
Камень Пачамама — это поставленная вертикально гранитная плита размерами десять на двадцать футов; она стоит на лугу за развалинами, недалеко от узкого гребня, ведущего к Хуайна Пикчу. Крапчатый гранит лицевой стороны камня покрыт пятнами лишайника, но срез его представляет на редкость точную и гладкую плоскость, в отличие от верхней грани, явно нетронутой и неровной, хотя ее очертания совпадают с далекой линией горизонта. Это место Матери-Земли, Пачамамы; здесь много лет назад я провел ночь, раскинувшись навзничь на лугу, и пришла девушка-индианка, и я почувствовал на себе и в себе ее распростертое тело, и я погрузился в Землю и видел удивительные вещи. А потом она ушла от меня; она была в одно и то же время старой каргой с уродливыми желтыми зубами и сморщенными остатками женских признаков и юной девственной индианкой, и она уходила в сторону камня, ступая по траве, и исчезла. Возможно, она вошла в камень. Этот мой опыт длился всю ночь, и всю ночь мой друг наблюдал за нашим любовным свиданием, укрывшись в каменной хижине под тростниковой крышей на краю поляны.
Тогда я воспринял этот опыт как архетипное столкновение с царством Севера: это обитель мудрости и, согласно шаманской традиции, источник женственного. Существуют легенды, в которых рассказывается, что Хуайна Пикчу — это полая гора, огромный сотовый лабиринт, и в нем живет та самая старуха. Это хозяйка горы. Ей сто лет, и она питается энергией Земли, текущей по подземным туннелям и трещинам точно так же, как течет вода минеральных источников, из которых она пьет. Говорят, что существуют такие места, где свет Солнца проникает внутрь горы, и там стоят большие полированные диски из золота, которые отражают и фокусируют этот свет и таким образом освещают ее жилище. Она — шаманка, одновременно дух и смотрительница горы, в которой обитает.
Камень Пачамама является как бы воротами к горе, и мой Друг был так воодушевлен чудом, свидетелем которого оказался, что с уверенностью заявил: это дух Хуайна Пикчу любил меня в ту ночь. Я никогда ни в чем не бываю уверенным, но опыт и персональные уроки экологии, тончайшим путем усвоенные мною во время погружения в Землю, сомнения у меня не вызывают.
Это глубокая древняя память, уже рассказанная когда-то сказка. И теперь, стоя посреди залитого лунным светом луга, лицом к камню, я чувствовал удовлетворение от того, что добрался в эту даль, возвратился в любимое место. Я был один; что-то позвало меня в это путешествие, и я решил служить каждой минуте моего времени с наибольшим умением и наименьшими ожиданиями, на какие только был способен.
И вот я стоял в середине луга и вызывал духов Четырех Ветров. Мое приветствие первичным духам Природы усовершенствовалось многолетней практикой; я расширил импровизационный и образный арсенал четырех направлений, чтобы возбуждать внимание и воображение слушателей. Но в эту ночь, один на лугу, я с глубоким и нежным чувством повторял простую драматичную молитву к Природе — приветствие, которому научил меня Антонио во время первой нашей совместной работы.
Я обратился к югу и призвал Южную Змею, Сачамаму, я просил ее обвиться вокруг меня, завернуть меня в ее великие кольца света. Я обратился к западу и призвал Мать-Сестру Ягуара, золотого ягуара, который видел рождения и смерть галактик, я просил ягуара гибко и грациозно обходить луг по кругу и наблюдать за мной. Я призвал мудрость Севера, место древних предков; я просил праотцов и праматерей принять меня, быть добрыми со мной, позволить мне участвовать в их совете.
Обратившись к Востоку, я позвал Орла, я просил его прилететь ко мне с горных вершин и научить меня смотреть так, чтобы мой взор проникал в Землю и в небеса, и летать со мной, чтобы я мог парить крыло-в-крыло рядом с Великим Духом. Я опустился на колени и прикоснулся рукой к земле рядом с кустиком травы, и я запел мою молитву к Пачамаме, Матери-Земле, которая питает и взращивает меня от своей груди, и я просил научить меня, как ходить по ее чреву во всей красе и милосердии.
Я поднял лицо к бездонной черноте между двумя звездами надо мной и приветствовал Солнце и Виракочу, Великий Дух. Я торжественно заявлял, что все, что я делаю, я делаю в честь моей Матери Земли и Отца Солнца.
А затем я сел скрестив ноги на траву среди луга и закрыл глаза; я вводил себя в спокойное состояние. Мои призывы, молитва, которую я обращал к ветрам, несомненно, мобилизовали мою волю, прояснили намерение и определили цель: освободить восприятие настолько, чтобы я мог объединиться, сжиться с этим местом, дать ему спеть мне свою песню. Я слушал.
Место может обладать собственной вибрацией. Эту фантазию умеют воспринимать и выражать только поэты, которые научились даже правила логики использовать для метафорического описания того, как действует на человеческую душу кафедральный собор, лесная полянка или куча камней на мысу. Клинические мудрецы вполне способны читать такие описания и признавать подобные чувства; подобно каждому из нас, они тоже чувствуют что-то без всякой видимой причины при посещении места, у которого есть своя история, неважно — персональная или общественная; но особенностью этих мудрецов является то, что если причина чувств невидима или не может быть измерена, то весь опыт не принимается во внимание.
То, что произошло со мной на лугу в эту ночь, не было результатом только моих приготовлений, как и не было исключительным действием магии, присущей этому месту. В шаманском понимании, приготовление должно быть и внешним; необходимо обладать личной силой, чтобы вызвать силу, дремлющую в камнях. Подобно тому как струнный инструмент всем своим аккордом отвечает на музыку окружающего оркестра, я просто отвечал на то, что здесь происходило. Место снова пело мне свою песню.
Началось тогда, когда я меньше всего ожидал этого. Я продолжаю сидеть все там же и фокусирую свое сознание на лбу, в области третьего глаза, который повидал уже значительно больше, чем два другие. Я спокойно дышу животом, я открываю себя месту, в котором нахожусь среди ночи. И когда я собираю слюну с десен и внутренней поверхности щек и глотаю ее, я ощущаю горечь чая из коки. Я прикасаюсь к грунту и ощущаю его прохладу, я поднимаю руку с прилипшей к пальцам землей. Во время вдоха я ощущаю запах горящего розмарина и душистой травы; влага в воздухе приправлена пряностями пахучих растений. Когда я вслушиваюсь, то слышу погремушку и еле различимое ритмичное гудение; когда я всматриваюсь, я вижу молодых мужчин и женщин в национальном праздничном убранстве с вышитыми бисером поясами, с которых свисают тяжелые кожаные плетки, хлопающие при движении; на лодыжках у них браслеты из сушеных бобовых стручков и пустых ореховых скорлупок, они стучат на босых ступнях, отливающих темной медью в неровном свете пламени, которое вспыхивает и бросает снопы искр вверх из каменной жаровни — огромной гранитной ступы в центре круга. Сколько их там? Шесть, семь… восемь… Я сбиваюсь со счета, потому что они танцуют, кружатся в тесном хороводе вокруг огня.
Некоторые одеты в пончо или длинные сорочки с широкими рукавами из плотной, богато расшитой ткани желтого, черного, оранжевого и красного цвета; на груди у них золотые пластины, отполированные лаймовым соком (откуда-то я это знаю), а у некоторых — золотые браслеты или дужки над локтями. Я замечаю, что они не босиком; на их ногах мягкие кожаные сандалии, кожа подобрана и стянута ниже лодыжек. На лбу у каждой женщины — тончайшая золотая лента. И еще — красные, зеленые, желтые и коричневые накидки, украшения-оборки из перьев тропических птиц… Мужчины и женщины движутся вокруг огня по ходу часовой стрелки и бросают свои жертвоприношения — дикие цветы и крохотные связки листьев и трав — в костер, единственный здесь источник света, от которого на поверхность Камня Пачамамы падают фантастические пляшущие тени.
Прошел час, может быть два, моей медитации на лугу; здесь происходит что-то величественное, и я знаю, что являюсь частью его, потому что вдыхаю острые и нежные благовония и ощущаю брызги воды на лбу и на лице. Черноволосая девочка в ярких заплетенных в косички лентах идет против часовой стрелки; время от времени она погружает маленькую ручку в керамическую чашу и неумело встряхивает кистью, и брызги слетают с безукоризненных крохотных пальчиков и благословляют танцующих и меня. Я наблюдаю за ней; она движется встречно остальным участникам; она робеет, и все улыбаются ее робости.
Сверху тоже падают легкие капли — начинается дождь. Я совершенно поглощен ритмикой танца — два шага — полшага — два шага — и звонким перестуком пустых орехов и стручков с бобами, заворожен погремушкой, ритмичным гудением, широкими улыбками, блеском золота, вспышками и выстрелами костра, запахом розмарина.
Я во власти опыта, он забирает меня всего, и я охотно иду, хотя в какой-то момент мелькает жуткая мысль, что я никогда не выйду из этого круга, никогда не проснусь от этого сна, — вот откуда я знаю, что я в его власти. Я уже на ногах, двигаюсь вместе со всеми вокруг огня, мой шаг легок, никаких усилий не нужно, и я продолжаю кружить, а затем оказываюсь вне круга, возле самого Камня Пачамамы; дождь продолжается, и танец продолжается, и я следую за девочкой с косичками. На ней белая mаnta, платье, которому придает форму яркий домотканный пояс, подчеркивающий тоненькую фигурку. Она идет дальше, дальше, и звуки танца и стук ореховых скорлупок и стручков стихают, удаляются, отражаются от Камня Пачамамы. Мы миновали Камень и по грунтовой тропе, освещенные лунным сиянием, движемся к седловине, к Хуайна Пикчу. Мне хочется вспомнить смысл ритуала, который остался позади, но — не суждено.
Кроме Луны нет других источников света, а она окрашивает все в серые тона — все, кроме серебристо-белого платьица, которое двигается впереди меня. Мой взгляд прикован к его бестелесному силуэту, и я ловлю себя на том, что продолжаю карабкаться только благодаря этому яркому ориентиру, который уверенно ведет меня все дальше и дальше. Я смотрю вниз под ноги и вижу, как ступают мои башмаки по узкому желобу — это тропа, она поднимается по заросшему склону круто, вертикально, безжалостно, не оставляя никакого права на ошибку. Я знаю, что в дневное время путь, ведущий к гранитному пику Хуайна Пикчу, представляет серьезное испытание, временами здесь приходится работать всеми четырьмя, это уже не прогулка, а скорее скалолазание; ночью же это просто опасно. Я не мог видеть, куда ведет тропа, но продолжал подниматься.
Еще, еще выше — и тут я заметил, что белая фигурка исчезла, ее больше не видно на фоне сложных очертаний тяжелой, темной массы горы. Я один в темноте, нет ничего, только запах мокрой земли и ощущение мокрой ветки, за которую я держусь, чтобы сохранить равновесие на крутом склоне. И тихое шипение дождя, сеющегося на склон горы и руины Мачу Пикчу далеко внизу. Я понял, что взбирался долго и без передышки и что сейчас я на высоте двух третей дороги до вершины. Я не могу идти назад, дорога вниз слишком опасна. Что ж, иду дальше вверх, будь что будет.
Я прижимаюсь к скользкой неровной поверхности огромной гранитной глыбы, торчащей из склона горы, и продвигаюсь дальше по тропе, которая принимает V-образную форму, вклиниваясь между двумя валунами. Я окружен со всех сторон недвижным мокрым гранитом, я вспоминаю, что здесь где-то должен быть проход, естественный туннель, да, в одной трети пути до вершины; есть, я вижу его, косое щелевидное отверстие впереди, среди мокрой серой ночи. Я сгибаюсь и в то же время вытягиваюсь, чтобы протиснуться сквозь эту странную щель в камне, и вот я уже на противоположной стороне, на ровной площадке. Прямо передо мною вершина горы, огромная груда сваленных в беспорядочную кучу мегалитических глыб.
И тут же я вижу ее. Она уже не надо мной, а справа от меня, стоит рядом с выступающим из земли валуном. Она делает движение — и исчезает из виду; я иду за ней, перелезаю через скалу и оказываюсь над крутым обрывом — пути нет. Я поворачиваюсь лицом к склону и вытягиваюсь всем телом, чтобы ступить на узкую террасу.
Впереди еще одна скала, дождь льет как из ведра, а она снова исчезла. Я догадываюсь, что ее платье стало не так заметно, потому что намокло, она вся промокла до нитки, и я знаю наверняка, что она ведет меня к укрытию.
Я прижимаюсь к склону горы и пытаюсь ориентироваться. Я знаю, что Храм Луны находится в углублении горы на полпути к Хуайна Пикчу по северному склону. Тропа к этому спрятанному храму ответвляется от главного пути влево, я же пошел вправо и сейчас нахожусь слишком высоко — вершина находится едва в ста футах надо мной. Я смотрю снова в ту сторону, где она исчезла, но валун плохо виден сквозь дождь, а облака наползают на Луну, и серебристо-серая ночь сменяется черной, и я снова иду вперед, обнимая руками склон и тщательно выбирая место для каждого шага, чтобы не потерять трения между моим телом и горным склоном. А вот и комната, вход в нее замаскирован гранитной складкой у самого края террасы, которую никогда не обрабатывал ни один фермер. Большая комната, я насчитал двадцать шагов в глубину при свете спички. Когда спичка догорела и упала на пол, темнота стала темнее ночи, еле видной по тусклым очертаниям входа в мою маленькую пещеру.
Никаких признаков девочки. Снаружи льет дождь, и мрак перекликается с его шумом, похожим на шум отдаленного водопада. Я вытираю влагу с лица и сажусь на пол, спиной к каменной стене. И закрываю глаза.
В снегах стояла хижина. Это было жилище, построенное из земли, рядом с острым гранитным утесом, проткнувшим ледяной слой. Я увидел хижину с дерева, высокого, тонкого дерева без листьев — стояла зима. На одной из веток висел пучок сухих трав, хрупких коричневых и серых стебельков с крошечными высохшими желтыми цветами. Воздух был совершенно неподвижен, потому что дым, выходивший сквозь отверстие в крыше хижины, поднимался ровно вверх.
Вдыхая воздух, я обонял его сухость.
Слева начинался пологий белый склон, поднимавшийся не более чем на сотню футов в сторону ровного черного горизонта, резко очерченного и хоршо видимого в этом чистом, прозрачном и недвижном воздухе. Справа обнаженный гранит горы круто уходил в темную долину. Я знал, что линия снегов проходит двумястами футами ниже. Позади меня тянулись снежные пики и зеленые долины, серые ночью, чередование белого и серого, вершин и долин, так далеко, как только я мог… чувствовать.
Я описываю эти признаки в порядке их расположения, но сам я видел все это сразу. Я осознавал одновременно все, что находилось вокруг меня — впереди, сзади, слева, справа, вверху и внизу. Все мои пять чувств утратили свою различность.
Можно сказать, что я обонял сухость воздуха, что я чувствовал горы и долины, чередующиеся вдали, и это будут литературные фокусы, но это лучшее, что я могу найти для описания всеобщего ощущения. Этот же феномен я испытывал в хижине: там были цвета, которые можно слушать, и ткани, текстура которых воспринимается на вкус.
Не стоит возиться с этими метафорами. Лучше вообразите себя сферой, вроде пузырька в бокале с шампанским, и ваша поверхность отражает все; ведь и вправду все отражается на поверхности идеальной сферы. Ваш опыт не связан с вашей пространственной ориентацией — вы испытываете одновременно все, что есть; и вы воспринимаете все всеми чувствами, то есть текстура, аромат, вкус, звуки и цвета осязаются, обоняются, воспринимаются на вкус, слышатся и видятся одновременно.
Я проник в хижину и ощутил запах оранжевого тепла, пылавшего в глиняной печи. На деревянном столе стояла толстая свеча, меня тянуло к ней; и толстая разноцветная плетеная циновка на глинобитном полу, и стены, увешанные растениями и высушенными насекомыми и частями животных, и брызги пламени оплывающей свечи, и жемчужный отблеск лужицы горячего воска, и женщина — все отражалось в совершенной сфере моего осознания.
Это была старая индианка с необычайно морщинистым лицом, серыми глазами и седыми волосами, разделенными посередине; одна сторона заплетена в косу вместе с матерчатой лентой. Ее рот и руки двигались, она говорила обо мне; она не смотрела на меня непосредственно, но явно воспринимала мое присутствие, потому что не одобряла его. Она шевелила губами; её брови, несколько чахлых седых волосков над опущенными веками, стянулись к переносице, она хмурилась. Непрерывно шевелились и ее руки, пальцы с желтыми ногтями лоснились от животного жира, из которого она делала свечи.
Всю эту картину, каждую ее мельчайшую деталь, какая только может быть описана, я воспринял без единой мысли. Первая моя мысль была — что я сплю; да, это так и было, это был сон, и я осознавал, что вижу сон.
А потом комната свернулась, схлопнулась, как будто лопнул сферический пузырь, который был мною и парил над пламенем свечи, и во сне я увидел себя сидящим у Камня Пачамамы, увидел хоровод под теплым дождем и оранжевый свет костра. Я знал, что нахожусь где-то в собственном теле и сновижу себя, следящего за танцующими и за музыкой их ореховых скорлупок и бобовых стручков. И то было мое сновидение. А это? Я снова оказался в хижине, и женщина была так близко, что я различал поры ее носа, все ее безобразное и сердитое лицо, она сосала костяной наконечник трубки из твердого дерева и выпускала едкий вонючий дым на мою поверхность. Она явно смирилась с тем, что я здесь; и хотя я не мог слышать ее слов, я видел, как шевелятся ее губы, и я знал, что она велит мне следовать за ней.
Я двигался рядом с ней, у ее правого плеча, покрытого черной альпаковой шалью. Ей трудно было идти, ее ноги с хрустом проваливались сквозь наст и утопали в глубоком снегу, истрепанные полы длинного и тяжелого шерстяного плаща волочились по насту, подметая снег.
Ее дыхание пахло кокой, оно поднималось клубами пара, скользило по щекам и рассеивалось за плечами, когда она наклонялась, кряхтя, чтобы преодолеть трудный участок. Наконец мы пришли к неприветливому каменистому месту за большой скалой ниже линии снегов.
Среди острых торчащих камней там была небольшая V-образная площадка, а на ней небольшое дерево с несколькими засохшими листьями. Под деревом я увидел двух птиц, отвратительных во всех отношениях; я полностью ощущал их — я, шар, совершенно осознающий и испытывающий каждую вещь всеми органами чувств; и я возмущен и зачарован собственным восприятием этих кондоров [Кондор. Кuntur — на кечуа. Vultur gryphus — по-латыни. ], которые скачут и отталкивают друг друга от лежащей перед ними на земле груды — красного месива из мяса, шерсти, костей и внутренностей.
Они были величиной с собаку, один немного крупнее другого, сплошной черный и серый цвет, крылья полуприподняты — каждое шесть футов в раскрытом виде, — а головы казались слегка деформированным продолжением шей, торчавших из серого пуха, как из жабо. Удлиненные морщинистые розовые щеки заканчивались крючковатым желтым клювом, похожим на загнутый вниз желтушный ноготь. Глаза напоминали черные блестящие бусинки. Ударяя друг друга крыльями, роняя перья, они танцевали вокруг убитого животного и с бессмысленной яростью долбили клювами его плоть. И хотя я знал, что это какое-то извращение сна, что я где-то на самом деле сплю и вижу во сне танцующих на Мачу Пикчу, — я знал также и то, что сейчас не время производить опыты. Здесь должно совершиться что-то важное.
Я знал, как овладеть ими. Старуха закрыла глаза, затем открыла их, и научила меня там и тогда, с подветренной стороны от намеченных нами птиц, как мне перейти в животное. Они были осторожны; одни животные более чутки, другие меньше. Когда они почувствовали нагну энергию, заподозрили, что их дурачат, они забеспокоились, стали дергать головами, — у моего кусок кровавого мяса забавно свисал с правой стороны клюва.
Я учился быстро; я уже знал, что с их нехитрым сознанием можно слиться и обитать в их существе как угодно долго.
Это произошло мгновенно, когда он повернул голову и я ухватил его взгляд. Я уже был с ним; он испугался. Рефлекс «драться или убегать» у птиц означает убегать, улетать; и вот я с ним уже на краю скалы, мы взмываем в ночь и парим, я дрожу в экстазе полета; высота, головокружительная скорость свободного падения со сложенными за спиной крыльями, свободный, без малейших усилий, подъем, бесшумные круги в темноте ночи над долиной, — я мог бы летать так до смерти, вперив глаза во мрак и кружась в ночи, как ошалевшая ракета. Я мог убить птицу или измотать ее совершенно, но вместо этого я повел ее над оврагом, прорезавшим ари от вершины до реки внизу, затем обратно к хижине в снегах, где старуха уже ожидала меня. Я оставил птицу, выпрыгнув прямо на наст, и снова подобрался поближе к свече; старуха грелась возле печки, и губы шевелились, она давала мне понять, что мне пора уходить. Я пришел без приглашения, и если я приду в другой раз, то должен сообщить о своем появлении, подергав пучок травы, висящий на дереве у входа.
Я попытался вернуться в свой сон. Я знал, что я снова должен находиться в состоянии сна, чтобы проснуться. И видя себя спящим на лугу перед Камнем Пачамамы, я старался проснуться. Участники хоровода исчезли, начинается рассвет, а я сплю в траве, еще мокрой от ночного дождя, и не могу очнуться. И только когда я вижу, как я шевелюсь и как открываются мои глаза, я осознаю, что сплю, что мне снится сон о том, как я просыпаюсь на лугу. Я наблюдаю, как я на локтях приподнимаюсь с земли, как смотрю на растоптанную грязь, следы кожаных сандалий танцоров, примятую траву… Нет, говорю я себе, я все еще сплю. Я застрял между сном и пробуждением, я застрял в этом сне и должен из него выбраться.
Я, конечно, выбрался из сна; зрелище меня самого, просыпающегося на лугу и изучающего следы ночных танцев, оказалось сновидением, из которого я проснулся. Но когда я, наконец, избавился от него, то оказался вовсе не на лугу.
Я находился в пещере на склоне Хуайна Пикчу. Я окоченел и чувствовал, что заболеваю. Я поднялся на ноги и попробовал потянуться; мышцы напряглись, захрустели суставы, волна тошноты наполнила пустой желудок. Я вспомнил свое всеобщее ощущение минувшей ночью; удивительным образом воспоминание о том дезориентированном восприятии, о неопределенном ощущении той старухи, ее спины, лица, одежды, запаха, вкуса и осязания, вызвало у меня содрогание, похожее на тошноту при морской болезни. Было еще очень рано, около половины седьмого; я осторожно выбрался на узкую террасу и посмотрел вниз. Подо мной была головокружительная крутизна почти ровной гранитной поверхности — северный склон горы. Я оторвал взгляд от речки и железнодорожной станции в 2000 футов ниже меня и стал зрительно подниматься по зигзагообразной дороге к Мачу Пикчу; дорога семь раз меняла направление и наконец достигла руин.
Все было закрыто утренним туманом и облаками — все, кроме руин. Мачу Пикчу раскинулся внизу подо мной в своем совершенном покое; сверху на него падал неравномерный свет, и освещенные участки города вспыхивали яркими цветами. Источником этого странного освещения был разрыв в облаках, рваная прореха, сияющая белым золотом на сером облачном небе, и рвущиеся сквозь нее лучи Солнца овеществлялись утренним туманом и падали на остатки стен и храмов и на длинную полосу главной площади. Я знал, что трещина в небе будет расширяться, через час или около того тучи разойдутся, туман исчезнет и город согреется в лучах апрельского Солнца.