ВДОХНОВЕНИЕ ОТ СИНИЛЬГИ, ИЛИ ОТКУДА РОДОМ ТАЛАНТЫ

ВДОХНОВЕНИЕ ОТ СИНИЛЬГИ, ИЛИ ОТКУДА РОДОМ ТАЛАНТЫ

"...На двух врытых высоких столбах лежала колода. Она сверху была прикрыта широкими кусками бересты. Береста голубела и, казалось, вздрагивала, словно лежавший под ней мертвец тяжко вздыхал.

"Это ветром", — одинаково подумали оба, но голубой тихий воздух не колебался. Месяц привстал на цыпочки и никак не мог подняться над тайгой, только лениво поводил серыми бровями. В щель колоды свисал плетью черный жгут.

— Это ее коса... Шаманки-то...

— Черная какая!

Голоса их казались чужими, словно звучали из-под корней тайги. Взглянули друг на друга: лица бледно-зеленые, как у мертвых. Прохор ощутил в груди щемящий холодок. Вдруг, внезапно вскрикнув, они кинулись прочь. Жуткий страх мчал их через тьму и непролазную трущобу, как белым днем по широкой степи...

— Бойе...Проснись, бойе...

Прохор открыл глаза. Склонившись над ним, сидела девушка. Маленькие яркие губы ее улыбались, а прекрасные глаза были полны слез.

— Значит, хочешь уйти, покинуть?

— Да, хочу... — сказал Прохор, и ему стало жаль девушку. — А может быть, останусь. Поплывем с нами.

— Нет, нельзя... Я в тайге лежу. Меня караулят.

— Что значит — лежу? Кто тебя караулит?

— Шайтаны, — сказала она и засмеялась печальным смехом. — Еще караулит отец. — Она совсем, совсем хорошо говорила по-русски, и голос ее был нежный, воркующий.

Прохор взял ее маленькую руку и погладил.

— Как тебя звать?

— Синильга. Когда я родилась, отец вышел из чума и увидел снег. Так и назвали Синильга, значит — снег... Такая у тунгусов вера...

Звезд на небе было много. Но самоцветных бусинок на костюме девушки еще больше. Прохор ласково провел рукой по нагруднику-халми. Грудь девушки всколыхнулась. Девушка откинула бисерный халми и прижала руку юноши к зыбкой своей груди:

— Слушай, как бьется птичка: тук-тук! — Она совсем близко заглянула в его глаза. Нашла его губы, поцеловала. — Бойе, милый мой! — В голосе ее укорчивая тоска, молящий стон.

Прохору стало холодно, словно метнуло на него ветром их мрачного ущелья.

— Вот лягу возле тебя... Обними... Крепче, бойе, крепче!... Согрей меня... Сердце мое без тебя остынет, кровь остановится, глаза превратятся в лед. Не ветер сорвет с моих щек густоцвет шиповника, не ночь погасит огонь моих глаз. Ты, бойе, ты! Неужели не жаль меня?.. Оставайся здесь, оставайся! Я научу тебя многому. Любишь ли ты сказки страшные-страшные? Я — сказка. Любишь ли ты песни грустные-грустные? Я — песня, а мое сердце — волшебный бубен. Встану, ударю в бубен, поведу тебя над лесом, по вольному бездорожному воздуху, а лес в куржаке, в снегу, а сугробы глубокие, а мороз лютый, и возле месяца круг. Ха-ха-ха! Ой, горько мне, душно!

И она заплакала и стала срывать с себя одежду, но не могла этого сделать: словно холодное железо, пристыла одежда к ее телу...

— Бойе! Поцелуй меня жарко-жарко. Брось в костер своего сердца, утопи меня в горячей своей крови, тогда я оживу. Ох, тяжко мне в гробу лежать одной и хо-о-лодно...

Прохору стало жутко.

— Значит, ты шаманка? Та самая, что...

— Та самая.

Словно льдина прокатилась по спине его..." Когда перед глазами пробегают эти строки из "Угрюм-реки" Вячеслава Шишкова, думаю, озноб охватывает любого, читающего книгу. Во всяком случае, лично на меня в юности из всего романа едва ли ни самое большое впечатление произвели именно моменты таинственных видений Прохора Громова, его мистических свиданий с Синильгой. Может быть, случилось это еще и потому, что в "Угрюм-реке" я впервые встретил шаманку в литературном произведении.

Да к тому же не в виде примитивной атеистической карикатуры, а полноценного художественного образа, потрясающего своей пронзительностью, смертельной таинственностью и, как ни странно, ощущением абсолютной достоверности. Не случайно позже подобный метод письма стали называть мистическим реализмом.

И еще. Сцены первых встреч с Синильгой и приведенное чуть дальше описание камлания свидетельствуют о том, что автор многое знал о шаманизме, наверняка не раз и не два воочию наблюдал древние ритуалы. Об этом говорит и его биография. Еще до революции почти двадцать лет Вячеслав Шишков провел в Сибири в качестве техника-изыскателя, забираясь в самые глухие ее места, проходя по местам будущих дорог и речных путей, в том числе исследуя Якутию и Алтай. Данью алтайскому шаманизму стала повесть "Страшный кам" (1920 год), где автор выступил в весьма своеобразной роли, охарактеризованной тогдашней литературной критикой тоже не совсем естественно для большевистскою менталитета: "Прежде всего, писатель не только подверг беспощадному разоблачению изуверство кулаков, учинивших расправу над алтайским шаманом, но и вскрыл всю пагубность религиозных суеверий, с одной стороны, а с другой — осудил позорные, исстари принятые мероприятия миссионеров, насаждавших христианство "крестом и бичом". К сожалению, мне пока не удалось прочитать этой повести, но выходит, что, по сути, Шишков встал тогда на защиту шамана. И в самом поэтичном и еще более раннем его произведении "Колдовской цветок" (1915 год) говорится о "самых страшных, самых могучих" тунгусских шаманах, таких, что "умирать будешь и то вспомнишь". Что же касается Угрюм-реки (в ней по воле автора соединились реальные реки Нижняя Тунгуска и Витим), то происшедшая там трагедия с юным Прохором Громовым, вполне возможно, практически отражает реальность. Дело в том, что в 1911 году сам Вячеслав Шишков едва не погиб в аналогичной ситуации на Нижней Тунгуске, застигнутый ранней зимой за тысячу километров от ближайшего жилья. Спасся он чудом и помощью "верных друзей-тунгусов", которым потом с благодарностью посвятил очерк, повествующий о трагической экспедиции. Может быть, и мистическое общение начинающего писателя с умершей красавицей-шаманкой тоже имело место? Уж больно точно в деталях, нюансах и ощущениях, больно изнутри сделаны эти страницы.

Понятно, что Вячеслав Шишков писал их в начале своей долгой работы над произведением, в двадцатые годы, еще не зажатый в шоры пресловутого "социалистического реализма", но вот как удавалось "шаманским" эпизодам избегать ножниц цензоров все последующие десятилетия яростной борьбы с "пережитками прошлого" — загадка да и только! Ведь у других авторов порой "вычищались" из книг даже простые безобидные упоминания шаманов. Ни сама ли Синильга приложила к этому руку?..

Так или иначе, она впрямь ожила — материализовалась в воображении множества читателей и даже в советском кино (там ей, правда, не повезло с воплощением), проникла в современный фольклор. В одной из любимых песен моих сокурсников-геологов 70-х годов, распеваемых возле вечерних таежных костров, были строчки:

Росу золотую склевала синица,

Над рыжим болотом струится рассвет.

Мы снова уходим, и снова Синильга

Березовой веточкой машет нам вслед

И когда рано утром вдруг доводилось впрямь шагать маршрутом по "рыжему болоту", глаза время от времени невольно начинали искать где-то на мысках березовых островков прекрасный и пугающий силуэт юной удаганки .

Конечно, Синильга была не первой шаманской музой сибирских писателей и Шишков — не первопроходцем темы. Другое дело, что он создал, как уже говорилось, один из наиболее ранних ярких образов.

Уже в повествовании так называемого Кунгурского летописца, датированном приблизительно 1620—1640 годами, но, к сожалению, полностью до нас не дошедшем, наряду с красочно поданными ратными подвигами Ермака упоминалось и о камлании шамана. Через полтора столетия внес было свой вклад в эту струю во время сибирского путешествия и мятежный Александр Радищев, также проехавший по "Угрюм-реке" и сообщивший в письме в столицу, что "составил описание религиозного обряда тунгусов", но само это описание бесследно исчезло.

Что же касается собственно художественной литературы и, в частности, поэзии, то тут наибольшую известность и в какой-то мере приоритет получила баллада "Саатырь", написанная в 1828 году декабристом Александром Бестужевым-Марлинским во время его ссылки в Якутск. Главной героиней сочинения по мотивам легенды хоть и является не властительница, а, скорее, жертва духов, но оно впервые для русскоязычного писателя так наполнено шаманскими приметами и терминологией, в которых автор хорошо осведомлен.

Молодая якутка по имени Саатырь, пытаясь ускользнуть от нелюбимого мужа к желанному князю Буйдукану, имитирует болезнь и смерть, а перед "уходом из жизни" по понятным соображениям просит, чтобы ее гроб "не вешали на лесной вышине" и не зарывали в землю, а поставили в некое подобие склепа и "кровлей замкнули величавой". Родные так и поступили.

Наутро, где Лена меж башнями гор

Течет под завесой туманов

И ветер, будя истлевающий бор,

Качает гробами шаманов,

При клике родных Саатырь принесли

В красивой колоде кедровой,

И тихо разверстое лоно земли

Сомкнулось над жертвою новой.

И вот на погост опустилась осенняя вечерняя темень с пугающими кладбищенскими приметами:

Что крикнул испуганный вран на скале,

Блюститель безмолвия ночи?

Что искрами сыплют и меркнут во мгле

Огнистые филина очи?

Не адский ли по лесу рыщет ездок

Заглохшей шаманскою тропкой?

Как бубен стуча, отражаемый скок

Гудит по окрестности робкой...

Вот кто-то примчался — он бледен лицом,

Как идол, стоит на холме гробовом.

Конечно же, это прискакал за возлюбленной князь Байдукан, спешащий побыстрее вызволить ее из страшного плена, торопливо взламывающий кровлю и спускающийся в склеп.

И вот поцелуев таинственный звук

Под кровом могильной святыни,

И сладкие речи...

Но вдруг и вокруг

Слетелися духи пустыни,

И трупы шаманов свились в хоровод,

Ударили в бубны и чаши...

Внимая, трепещут любовники. Вот

Им вопят: "Вы наши, вы наши!

Не выдаст могила схороненный клад;

Преступников духи карают, казнят!"

И падают звезды, и прыщет огонь...

Испуганный адскою ловлей,

Храпит и кидается бешеный конь

На кровлю — и рухнула кровля!

Вдали огласился раздавленных стон...

Погибли. Но тень Саатыри

Доныне пугает изменчивых жен

По тундрам Восточной Сибири.

И ловчий, когда разливается тьма,

В боязни бежит рокового холма...

Мораль сей баллады, как вы поняли, заключается в том, что не надо манипулировать и ловчить со смертью и с кладбищем, особенно с таким, где "ветер играет гробами шаманов", всегда могущими восстать из своих арангасов и уже не выпустить назад тех, кто попал в их леденящие объятия.

Примерно такой же смысл — пренебрежение законами и властью шаманских духов — приводит к гибели "нучу" ("русского") в одноименной балладе другого декабриста Николая Чижова, попавшего в якутскую ссылку практически одновременно с Бестужевым, но только в город Олекминск. О главном герое этого сочинения, опубликованного в 1832 году и сопровожденного комментарием, где, в частности, упоминается и о шаманском камлании, сам автор сообщает:

Говорили, что он Ведал тайный закон Призывания духов, Что будил мертвецов. Что гроба вопрошал, Что шаманство он знал...

Несколькими годами позже в Санкт-Петербурге было опубликовано стихотворение Н. Чижова "Воздушная дева" — на мотив упомянутой нами ранее легенды о якутской девушке с коромыслом и ведрами, унесенной на селену и ставшей "духом луны". В данном случае у поэта она выступает в качестве мятежного неприкаянного призрака-скитальца.

С тех пор забыта и одна, На волю ветров отдана, В мятежном споре непогод Несусь назад, несусь вперед. Обширен мой воздушный дом, А я одна скитаюсь в нем, Одна везде, одна всегда, Чужда небес, земле чужда...

Но, в отличие от этой "воздушной девы", литераторы-декабристы, как вы видите, при всех их прогрессивных европейских устремлениях были не чужды ни таинственным северным небесам, ни обычаям и обрядам земли сибирской, ни ее древней вере...

Пятью годами позже Бестужева-Марлинского и уже не в качестве ссыльного, а молодого еще педагога — смотрителя школ, в Якутске появился Дмитрий Давыдов, дальний родственник знаменитого поэта-гусара Дениса Давыдова и в будущем известный "сибирский баян", автор той самой песни о бродяге, строки который доныне живут в народе:

По диким степям Забайкалья, Где золото роют в горах, Бродяга, судьбу проклиная, Тащился с сумой на плечах...

В Якутии Давыдов прожил тринадцать лет, он выучил местный язык, и во многом благодаря этому достаточно глубоко усвоил историю и этнографию края. По своей натуре Дмитрий в молодые годы был любителем странствий, бесстрашным путешественником, участвовал в нескольких дальних и сложных экспедициях, хотя при этом очень долго не решался обнародовать собственные стихи. Позже он в той или иной степени изучил всю Сибирь, жил в разных местах, но Якутия, наверное, вошла в его сердце по-особенному ярко запомнившейся, хотя уезжал он отсюда в горе, после большого пожара, уничтожившего рукописи. Свидетельством такой памяти может служить самая первая публикация Давыдова, состоявшаяся лишь в 1856 году и вдохновленная образом прекрасной удаганки с берегов Лены. Стихотворение, вышедшее в Казани отдельной книжицей из нескольких страниц, называлось "Амулет" и рассказывало о том, как красавица-шаманка сначала спасла плывущего на челноке русского парня от бури, поднятой злым "колдуном", а потом подарила ему "амулет счастливый". Этот амулет хранил его от разных напастей, "пред ним стихали ураганы, он молнии гасил", но он не пожелал помочь хозяину в любви. Думается потому, что сердце самой удаганки было задето русоголовым пришельцем. А иначе и вообще, зачем ей было его спасать? Как утверждают исследователи, это стихотворение рождено "фольклорными мотивами", но автор пишет его от первого лица, подчеркивая — "я". И почему через десять лет после отъезда из Якутии, уже человеком зрелым, многое повидавшим он выбрал для дебюта в печати именно эту давнюю романтически-мистическую балладу? Значит, она была очень важна для него, и, может быть, за всей этой историей действительно стояла какая-то таинственная удаганка или хотя бы видение, сон, озарение... Во всяком случае, когда двумя годами позже в петербургской газете "Золотое руно" вышла поэма "Жиганская Аграфена" о хорошо знакомой нам заполярной удаганке, Давыдов предпослал ей конкретный подзаголовок "Якутская легенда".

Некоторые исследователи утверждают, что первоначальным материалом для упомянутой поэмы послужили "Воспоминания" Афанасия Уваровского, опубликованные в 1848 году в Санкт-Петербурге и ставшие первым произведением якутской художественной публицистики. Действительно, поэма Давыдова появилась десятью годами позже, но он-то сам, в свою очередь, жил в Якутии тоже за десять лет до выхода "Воспоминаний" и при столь широкой известности шаманки Аграфены просто не мог о ней не слышать. Тем более что интересовался подобными вопросами. Кроме того, достаточно сравнить соответствующий фрагмент "Воспоминаний" с поэмой, чтобы увидеть, как они разнятся.

Уваровский даже и называет свою героиню не Аграфеной, а Агриппиной, хотя дату ее рождения (относительно свидетельств Сарычева и Худякова) указывает верно:

"В середине минувшего столетия жила в Жиганске одна русская, по имени Агриппина Моя бабушка знала ее в лицо. Эта женщина слыла большой колдуньей: тот, кого она любила, считался счастливым, тот же, на кого она обиделась, считал себя крайне несчастным. Слово, произнесенное ею, воспринималось как слово самого всевышнего. После того, как она этим путем приобрела доверия людей и состарилась, построила себе на расстоянии двух кесов (20 км. — В.Ф.) выше Жиганска домик между скал и жила в нем. Никто не проходил мимо, не обратившись к ней, не получив благословения, и не принеся ей что-нибудь в подарок. Тех же людей, которые проходили мимо, не сделав так, она доводила до большой беды, превратившись в черного ворона, настигнув их сильным вихрем Топила их вещи в воде, лишала их разума и сводила с ума И после ее смерти не проходят мимо этого места, не повесив подарка... Рассказывают, что эта старуха прожила до 80 лет, что была мала ростом, толста, ее лицо испещрено оспой, глаза остры, как утренняя звезда, ее голос звонок, как звук железа".

Давыдов пересказывает в стихах намного более романтичную, поэтичную и трагическую историю По его версии (какой уже по счету на нашей памяти!), жившая на острове юная христианка-сирота была загнана в угол одиночеством, холодом и голодом и минуту смятений и отчаянья приняла совет сходить за помощью к жившему неподалеку старому богатому шаману. А тут как раз...

Силы старца покидали,

Бедный в тайне изнывал

Духи мучить начинали,

Он преемника искал.

Рад Таюк был госте юной,

Он ей радости сулит

Слово хитрое оюна

Сердце девы шевелит.

Скоро все она решила

И дорогою домой

Медный крестик схоронила

Аграфена под волной Часто грешница бывала

У оюна по ночам

И на памяти держала

Заклинания духам.

Так все лето проводила,

Умер осенью шаман.

Старика похоронила

Молодая удаган.

Получив в наследство силу старика и его невидимых слуг, Аграфена-хотун зажила в холе и неге.

Дни довольства наступили,

Льется счастие рекой;

Духи верные служили

Аграфене молодой.

С сосен кору добывали.

Приносили бурдуку,

В кашу масла прибавляли

По огромному куску

За водой они ходили,

На очаг бросали дров,

Молодых кобыл доили

И пасли они коров.

У горящего полена

В шубе с рысью и бобром

Жирно ела Аграфена,

Запивая кумысом.

Но однажды она решила съездить в Жиганск и случайно влюбилась в русского парня. Как утверждает поэт, и добрый молодец по наущению духов тут же воспылал к таежной гостье страстью. Но, поняв, что шаманке и христианину не быть вместе, Аграфена, вернувшись домой, решила распроститься со своими духами. Она думала, что, "изменив однажды богу, трудно ль черта провести", однако все оказалось не так-то просто. Целый день удаганка пыталась уничтожить своего главного идола-барылаха — "в воду с камнем опускала, жгла в пылающих дровах", но "гасло пламя вкруг шайтана, из воды он выплывал". Под вечер ей ничего не осталось сделать, как только зарыть в овраге идола вместе с бубном- тюнгюром и колотушкой-былаяхом. Но в полночь раздался стук в дверь, и перед Аграфеной предстал умерший наставник-ойун. Он заявил:

"Не уйду без барылаха,

— Я пришел сюда за ним.

Ободрись, хотун, от страха:

Мы тебе не повредим".

И к оврагу боязливо

Аграфена побрела.

Там рукою торопливой

Скоро насыпь разгребла.

Взял Такж тюнгюр заветный,

Былаяхом загремел.

И мгновенно рой несметный

Аджараев налетел.

За обиду, за измену,

За поступок роковой

Страшно мучить Аграфену

Духи кинулись толпой...

Уж редела тьма ночная,

Как шаманка умерла;

И исчезла стая злая

В безднах адского села.

Долго труп в пустынном поле

Окровавленный лежал.

Зверь бежал оттоль неволей,

Ворон мимо пролетал.

Лишь в конце концов перепутанные такой расправой охотники

"струсив, жертву принесли

и над Леной, в холм готовый,

Аграфену погребли".

Стало все, как прежде было

В той печальной стороне,

Лишь над грешною могилой

Мрачно днем и при луне...

Поэма "Жиганская Аграфена" долгие десятилетия, вплоть до становления национальных северных литератур была наиболее крупным и ярким стихотворным произведением Сибири да и вообще всей России, посвященным теме шаманизма. Тем более что следом за Давыдовым и его современниками в Сибирь хлынули потоки ссыльных революционеров — атеистов и борцов с религиозным "опиумом" любого вида, для которых человек с бубном мог быть уже только предметом материалистической критики или снисходительной иронии. Не случайно уже в 1863 году поэт-самоучка из Енисейска Василий Суриков стал выпускать сатирическую рукописную газету под названием "Шаман", в которой бичевал местные нравы и пороки. Для писателей-демократов той поры, оказавшихся в Сибири не по собственной воле, окружающая жизнь, в которую они были насильственно вторгнуты, вообще чаще всего виделась в более мрачных красках и казалась более "дикой и беспросветной", чем она была на самом деле. Не зря же они окрестили ее "тюрьмой без решеток", пустив гулять по свету мрачный штамп. Подобными взглядами заражалась и местная молодая литературная и политическая "поросль" из создаваемых революционерами многочисленных кружков. И лишь творчество настоящего художника слова Владимира Короленко, наконец-то разглядевшего в 1880-х годах весь сложный и многоцветный жизненный спектр Сибири, стало "первой песнью жаворонка в серый февральский день". Интересно, что хорошо знакомый нам Владимир Тан-Богораз считал себя учеником Короленко и утверждал, что именно с созданного этим писателем в якутской ссылке рассказа "Сон Макара" ведет отсчет не только подлинная демократическая сибирская литература, но и настоящая этнография. Кстати, сам Тан-Богораз и его коллега Вацлав Серошев-ский, упоминавшиеся нами как ученые, тоже внесли своими произведениями вклад в художественную летопись древней веры. В поэзии аналогичную роль "осветления" сибирской и якутской действительности сыграл уже в начале нового века ссыльный ученый и литератор Петр Драверт.

Как мы уже упомянули, с возникновением письменности и собственных литератур у больших и малых народов Севера в произведениях их писателей просто не могли не появиться шаманы, совсем еще недавно столь заметные в обществе и игравшие такую большую роль в жизни. Но многие первопроходцы национального художественного слова, рожденные следом за алфавитами и письменностями в основной своей массе только в 1930—1940-х и более поздних годах, уже не смогли написать на родном языке о шаманах и шаманизме так, как хотели и могли бы сделать, поскольку загодя попали под большевистские идеологические догмы и запреты. И в их повестях, рассказах и стихах шаманы дружно выступили как отрицательные и однобоко утрированные персонажи, осуждаемые выразители "темного прошлого".

В этом смысле успел сказать до революции свое неискаженное слово один из родоначальников значительно раньше сформировавшейся якутской литературы Алексей Кулаков-ский, кстати, тоже имевший в роду шаманские корни. И не зря его поэму "Сновидение шамана", написанную в 1910 году, в советский период считали одной из самых реакционных и идеологически вредных вещей, принесшей немало проблем посмертной биографии автора. К счастью (если можно так выразиться о смерти), Кулаковский покинул мир в 1926 году и не дожил до гулаговских репрессий. Но надо сказать, что вместе с официальной опалой он получил и негласную славу "якутского Нострадамуса", поскольку на волне мистического и поэтического озарения, слившись с образом и самой сутью белого шамана и взлетев вместе с ним в виде могучего орла над планетой, сумел провидчески заглянуть сверху в будущее не только своего собственного народа, но и даже человечества.

Оседлав высокий хребет

Светозарного синего неба,

Стал сверху вниз взирать.

Срединная бело-пятнистая земля моя

Виднелась там, тая в ярком светлом мареве,

Будто серебряная бляшка

На рогатой старинной шапке.

Взором всевидящим окинул

Все утаенные уголки

Госпожи Матери-Земли,

Глянул оком мудрым

За пределы великих морей,

Внимательным взглядом обвел

Дальние берега

Океанов бездонных...

И увидел,

Дети мои,

Что Одун Хана роковое предначертание

Готово сбыться,

Чынгыс Хана указание

Намерено исполниться,

Бечева оберега шаманского вот-вот оборвется,

Солнце с неба грозит сорваться.

На восьмикрайнюю, о восьми ободах,

Обидами и распрями обуянную,

Цветущую и изобильную Мать-Землю изначальную,

Оказывается, обрушилось

Столько страшных грехов

— Что и коню не вытянуть,

Навалилось столь много

Тяжких преступлений,

Что и быку не вывести...

Скользя взглядом по будущей сытой и самодовольной Европе и обозревая ее страны, шаман-орел вдруг при виде "одной из наций" "прячет в страхе глаза". Почему? Да потому, что ее народ и предводитель...

"На белом свете

Единственный хищник — я", — говоря,

Быком-порозом он ревет.

"В срединном мире только я —

Победитель всех и вся", — кричит,

На дыбы встает.

Во всевышнее небо

Жердиной пихает,

Самой преисподней

Дубиной угрожает,

Еще тридцать лет назад

Настроившись воевать,

С незапамятных времен

Скопил оружие для войны,

Сердце у него ядовитое,

Разум его злобный,

Царство ею — Германия,

А имя ему — немец

И немец тот говорит:

"Если б мне знатных народов

Благословенные царства

Удалось взбаламутить разом,

Как кумыс в бадье,

Единственным всемирным

Был бы я властелином..."

То есть шаман Кулаковского с конкретностью, завидной для Нострадамуса, фактически однозначно предрекает не- мецкий фашизм и его идейного лидера Гитлера. А далее рассказывает, к какой разрушительной войне, к чему он приведет человечество.

Города разорены повсюду,

Губернии испепелены повсеместно.

Людей растерзано видимо-невидимо,

Войск полегло непомерно,

Армии разгромлено неисчислимо.

Лучшие мужчины изрешечены пулями...

Столько ребер расколотых

Сложено как дрова —

В ямы все не зарыть,

Сколько костей раздробленных

Свалено в кучи —

В могилы не вместить

Сколько плоти искореженной

Смешано с песком —

Все земле не предать...

На долгие дни,

На длинные годы

Битва началась страшная...

Не обходят вниманием Кулаковский и его шаман и зреющую на планете революцию. И если в год создания поэмы сам писатель еще мог как-то чувствовать, что:

Малые мира сего

Маются и ярятся в гневе

— Мрачная и непримиримая

Злоба зреет исподволь.

Чернь рабочая,

Расплодившаяся в городах,

Как комариная рать

Кишащая в лесах,

Решается на борьбу

— Хочет переломить судьбу..

Беспощадно драться

Братьев созывает,

то откуда ему становится известно в 1910 году, что почти через десяток лет, в день, когда свобода и закон

Станут за власть сражаться,

Страданья и мука на пару

Сил лишат насовсем.

В день, когда прежний уклад

Перевернется кувырком,

Долгий мучительный глад

Выморочит всех вконец.

В день, когда предков мир

Рухнет, вдребезги упадет,

Гибельная разруха

Навалится и все подомнет...

или

Легионы людей,

В белое облачась,

В бешеной схватке сплелись,

Миллионы людей,

В красное нарядясь,

В кровавой сече полегли...

Кто сегодня был со щитом,

Оказался завтра на щите,

Кто назавтра победил,

Послезавтра был поражен,

Кто нынче власть захватил,

Крах через год потерпел.

Видя, что в конце концов партия большевиков (он ее так и называет прямым текстом) одержат-таки пиррову победу в братоубийственной войне, шаман озвучивает для нее множество "если", при соблюдении которых (и то под вопросом) очень нескоро что-то и получиться у новой власти. Итак, "ежели" она:

Умерит излишнюю ярость,

Утишит чрезмерную гордосгь,

Уравновешенно будет судить,

Учение ущербное отбросит,

Уберет из речи дерзкие слова,

Опомнится, пойдет на попятный,

Уклонятся не станет слишком

Ни влево, ни вправо

, Путь выберет посередине,

Учтет мнение многих,

Узнает, что людей беспокоит,

Только при таком итоге

Сможет иль нет лет через тридцать

Житье стать легче,

Эдак лет через двадцать

Бытье стать лучше,

А может, через полвека

Возникнуть что-то хорошее?..

Прочитав подобные слова, легко понять, почему у коммунистических идеологов были веские основания не любить Кулаковского и изо всех сил выставлять "бредом больного воображения" и это совместное провиденье шамана и поэта, и вещие речи других ойунов, о которых мы вспомним далее. В еще более сложной ситуации, чем Кулаковский, оказался другой известный якутский поэт, ученый и государственный деятель Платон Ойунский, арестованный по сфабрикованному делу и умерший в тюрьме перед судом в конце 30-х годов. Можно только удивляться смелости человека, взявшего и сохранившего до самой смерти подобный псевдоним в годы яростной и слепой борьбы с "опиумом для народа", во времена сталинского террора. Душа Ойунского, как это видится нам сегодня, разрывалась на две части. С одной стороны, "пламенный Платон" в юности горячо принял революцию, стал ее певцом-трибуном и практическим творцом новой жизни и власти, занимая в отдельные годы высшие ее посты, а с другой — пытался как мог сохранять фольклор, традиции и прежнюю историю собственного народа, изо всей силы сталкиваемые с "корабля современности". За подобную защиту "пережитков прошлого" он был не раз жестоко и публично критикован быстро "покрасневшими" коллегами и бывшими друзьями, не говоря уже о "доброжелателях", которые в конце концов и подвели его под репрессию. Но Ойунский все же успел записать и сберечь для будущих поколений цитированное нами олонхо "Нюргун Боотур Стремительный", поставленное ныне в один ряд с самыми великими эпосами мира. Также очень важное и непреходящее место (в отличие от некоторых "большевистских" стихотворных призывов) заняли в его творчестве поэтическая драма "Красный шаман" и повесть-предание "Кудангса Великий", в которой шаманская составляющая играет довольно большую роль. "Праведный" шаман Ойунского, принявший на себя миссию борца за угнетенных и их пророка, надеялся, что его слова и действа станут "добрым набатом", но поскольку в них были изначально заложены неразрешимые противоречия, они привели сначала к гибели воплощенной в девушке-богине вселенской красоты и гармонии, а затем и Красного ойуна. В соответствии с идеологией, главный герой, конечно же, вынужден был перед смертью отречься от самого себя, иначе бы эта драма никогда не увидела подмостков театра. Но финал ее весьма неоднозначен, и еще неизвестно, что победило в итоге По сути, Красный шаман — это и есть в какой-то степени сам Ойунский со всей несовместимой двойственностью его сознания — одновременно мифологического и большевистски-атеистического Недаром при чтении тех или иных его произведений иногда создается впечатление, что они написаны хоть и в едином литературном стиле, но разными авторам.

В этом смысле примечательно, что некоторые "идеологически нежелательные" сочинения Оиунского долгие годы не включались в его издания на родном языке и до сих пор не переведены на русский, хотя книги "классика якутской советской литературы" выходили в Москве и до его репрессии, и после реабилитации К таким произведениям относится повесть "Кэрэкэн", получившая название по имени шамана, от которого, по преданию, Ойунский вел свой род и который дач основания взять урожденному Платону Слепцову его "шаманский" псевдоним.

Легенды утверждают, что именно Кэрэкэн якобы в свое время предсказал приход первых русских казаков на Лену и колонизацию ими Якутии. И он же посоветовал своим родичам откочевать подальше от великой водной дороги, чтобы не попасть под пресс пришельцев Для этого шаман отправил "куда глаза глядят" белого жеребца с девятью отметинами и по его следу через три дня пришел в Таттинский улус, в благодатную местность, видимо, уже позднее получившую название от слова ойун Тогда же, почувствовав близкую смерть, Кэрэкэн обратился к сыновьям и сказал, что назавтра он сам бросится в реку, а когда погибнет, то тело его уплывет в верх по течению на три версты Там и надо будет построить арангас и уложить в него останки По истечению какого-то времени сквозь кости прорастет дерево с большим "шаром" из ветвей, а через несколько поколений под этим деревом потомки должны зачать ребенка, чтобы Кэрэкэн "нашел продолжение на земле" Когда же тот человек доживет до преклонных лет и умрет, а дерево погибнет от старости, — на его месте вырастет точно такое же новое, и все опять повторится.

Кто знает, может, так оно и было, и дух Кэрэкэна перерождался и передавался у таттинцев из поколения в поколение несколько раз В подобном случае не исключено, что какая-то его часть проявилась таким "литературным" и мировоззренческим образом в Платоне Ойунском.

В самом начале тех же 30 х годов из под пера русского писателя Бориса Лунина, проведшего полтора года в творческой командировке в Якутии, вышла книга, которая долго стояла особняком в ряду художественной документалистики и на которой нам просто нельзя не остановиться. Довольно объемная повесть бьла полностью посвящена известному шаману Протасову из Чурапчинского улуса и называлась на манер нынешних детективов — «Смерть ойуна» Правда, под заглавием подразумевался не физический уход в небытие Протасова, что был в ту пору жив и здоров, а "смерть" его как шамана, публично отрекшегося от "постыдного прошлого" и начавшего созидать "правильную" советскую биографию Только подобный пропагандистский сюжетный ход, показывающий движение личности от "тьмы и обмана" к "свету новой жизни", собственно, и оправдывал в глазах коммунистической системы появление "шаманской" книги Тем не менее, выполняя идеологический заказ, Борис Лунин оставался неплохим мастером своего дела, серьезно отнесся к сбору материала, хорошо изучил этнографическую литературу. Он много времени провел со своим героем, часто и подолгу беседовал с ним по душам", присутствовал на специально организованных "для московского гостя" камланиях и с писательской зоркостью зафиксировал увиденные ритуалы. С другой стороны, и объект его внимания был на редкость интересным и необычным. Протасов имел яркий артистический талант, прекрасный голос и музыкальный слух, хорошо играл на хомусе-варгане, сказывал олон-хо, замечательно знал природу и все ее приметы, был редкостным кузнецом, мастером золотые руки, а тому же еще и выдающимся бегуном. 50 верст в день были обычной нормой Протасова, а при необходимости он мог бежать от темна до темна, преодолевая за это время до 130 километров. То есть перед писателем оказалась явно неординарная личность.

Шаманские способности Протасова были замечены в 14 лет, когда он испытал первые приступы инициационной болезни. Приглашенный к мальчику старый ойун Дарха, взглянув на него, не только сразу поставил "диагноз", но и тут же отдал будущему наследнику свой костюм и бубен. Однако еще два года подросток пролежал в постели, не в силах оторвать свое тело от ложа.

"Совершить обряд поднятия больного и наставить его в шаманских молениях опять явился Дарха, — писал в своей книге Лунин. — Он должен был определить, на каком сучке шаманского дерева воспитывалась его душа, и, покормив ее особой рыбой, "источником смерти и несчастья", освободить из заточения. Затем старик вывел его во двор, и там они принялись делать из коры, гнилушек и конских волос чучела разных зверей и птиц — изображения различных духов. Сделали они и главных спутников шамана — гагару, в образе которой шаман совершает свои хождения по духам, и кукушку-сплетницу, которая доносит обо всем злым демонам. Облачившись в камлальные плащи, они сели лицом к высокой лиственнице, и учитель вновь и вновь знакомил ученика со всеми родами чертей, с именами каждого из них, обучал его "кутурару" — особому шаманскому напеву, который исполняется грубым голосом, прерывисто, не глядя на людей, с беспрестанным мотанием головой и который обозначает пение одержимой души. А потом они пустились камлать. Учитель как бы повел ученика по всему фантастическому миру шаманской веры..."

Лунин описал становление и первые годы жизни молодого шамана с подробностями и деталями, достойными хорошего этнографа, но, не забывая о главной своей идеологической задаче, время от времени разрушал мистическую атмосферу фразами или абзацами в которых подчеркиват, что, мол, сам-то шаман прекрасно знал: за всем этим никакого волшебного озарения, колдовства и духов нет и не было в помине. А были лишь ловкость рук, артистизм и выдача желаемого за действительное. Но даже при таких оговорках художественное описание Луниным, скажем, ритуала камлания очень впечатляет и, скорее, заставляет подумать об обратном.

"...Теперь его можно было разглядеть, и вместо молодого, сильного Протасова я вдруг увидел ужасающее старческое существо с глазами без зрачков, с искаженным лицом, с прямоугольным, как бы от ожесточения застывшим ртом, с отвисшей, как пустая сумка, нижней губой — расслабленное, немощное в каждом мускуле своего тела существо. Прерывистое, угрюмое и вместе с тем напевное клокотание вырвалось из его горла. Гармонизированное это исступление как бы волнами плыло по его раздраженному лицу, как сплывает по стеклу ливень. Поводя пустыми белками, существо это, казалось, ничего человеческого уже не видело, не слышало и не чувствовало. Было страшно подумать, что такая внешность в какой-то степени выражает действительное внутреннее состояние человека.

Затихнув, опустив голову на грудь, существо под легкую, как комариное жужжание, дробь бубна сосредоточилось в себе. Началось воспевание шаманом своего духа-праобраза, созыв духов-помощников и спутников и вселение в себя нечеловеческих свойств. Духи слетались на призывы, все тесней и тесней витали над шаманом, пока главный демон-покровитель не вселился в него самого.

Страшно и разноголосо вскрикивало существо, теперь распростертое на земле: то пронзительным криком гагары, то веще кугукало вороном, то будто въявь звенело по-журавлиному, то куковало, то кыгыкало с заунывностью болотного кулика. Медленно и напряженно длилась эта часть мистерии, то замирая и усыпляя, то заставляя вдруг вздрагивать от бешеных метаний шамана..."

Согласитесь, что показанная далее подробным же образом пляска шамана и все остальное шестичасовое камлание, кажется, больше подошли бы для книги, не лишающей шаманизм прав на существование, а утверждающей обратное.

В этом заключалась слабость и прочей атеистической пропаганды: как ни пыталась она искривить зеркало отражения действительности, в нем все равно угадывалась нежелательная реальность. Так, когда Протасов публично отказался от прошлого, его заставили выступить с "саморазоблачением".

Сев на пол и немного постучав в бубен, шаман вдруг поднялся в воздух, то есть, говоря современным языком, стал левитировать. А объяснил "фокус" на удивление просто и "понятно": на каждого человека действует восемь разных сил, и если суметь их мысленно уравновесить, то любой из вас поднимется в воздух. Попробуйте. Или, изменив свою внешность, он неестественно, в несколько раз удлинил шею и уменьшил голову. Секрет же, якобы, заключался в том, что ойун "сильно опустил плечи, и вообще у него висит под рубахой груз в два пуда". Интересно, что такие объяснения вполне устраивали организаторов "шоу". А вместе с тем люди достоверно знали, что Протасов исцелял неизлечимо больных, читал чужие мысли, раскрывал таинственные преступления. На его клики слетались птицы и сходились звери, а собственный конь по просьбе хозяина вставал на колени и носил, как собака, следом за ним в зубах шапку. Пройдя "покаяние" и восстановление в правах, Протасов был направлен районным начальством на учебу в Якутск, можно сказать, "по специальности" — во вновь открытую театральную студию. Тогда же он загорелся желанием сыграть в упомянутом "Красном шамане" главного героя. Но режиссер (видимо, не до конца подверженный атеизму) испугался, что камлание в пьесе настоящего ойуна может привести к непредсказуемой ситуации, и отказался выпустить его на сцену. Тем более что при первой же демонстрации Протасовым своих шаманских "фокусов" произошла авария на местной электростанции. И то ли этот отказ подействовал на Протасова, то ли его нестажерский уже возраст, но вместо студии вчерашний шаман поступил учиться на курсы трактористов и, не зная ни одного слова по-русски, блестяще их окончил. Уверенно оседлав "железного коня", вернулся на родину и стал учить других. Казалось бы, и впрямь наступила "смерть" прежнего ойуна, но в 37 лет "перековавшийся" Протасов вдруг неожиданно покончил жизнь самоубийством. Интересно, что почувствовал в это время в Москве Лунин, ставший невольным мрачным пророком его судьбы?..

После оттепели 60-х годов шаманам стало чуть посвободней на книжных страницах. К тому же "подросло" очередное поколение их "родителей" — писателей малочисленных народов Севера, которые хоть и чтили коммунистические идеалы, но уже не были запуганы сталинизмом и могли позволить себе иногда использовать какие-то светлые краски в портретах шаманов.

Пожалуй, "гуще" всех населил избранниками духов свой роман "Ханидо и Халерха" (первый в юкагирской литературе) Семен Курилов. У него в повествовании участвует сразу несколько шаманов, к тому же представляющих разные национальности. И если большинство из них все-таки даже внешне выглядит не слишком-то симпатично и относится к привычному для советской литературы типу "шарлатанов и эксплуататоров", то молодой, красивый и добрый Токио являет пример настоящего, подлинного целителя душ. "Скопление огромной шаманской силы — вот что представлял собой Токио. Рассказывали, что он волшебными словами исцелял умирающего..."

Примечательно, что и один из главных героев романа, мудрый глава юкагирского рода Куриль в конце концов начинает хорошо различать кто есть кто в оккультной сфере и мысленно выстраивает собственные планы на будущее: "Настоящим шаманам, которых так мало, он прикажет лечить людей, а остальным — народ веселить — плясать и стучать в бубен". Интересно и то, что автор устами приезжего православного священника изрекает почти кощунственные, но на деле, возможно, очень верные слова: "Не подходит вам христианство. Шаманство подходит вам..." А уж кто-кто, но Семен Курилов, сын последнего настоящего одульского алма (мы о нем рассказывали в соответствующей "юкагирской" главе), кое-что понимал в северном шаманизме.

Более того, может, в романе и поселилось такое количество шаманов потому, что автор сам был... одним из них. По крайней мере, его младший брат, ученый и поэт Гавриил Курилов утверждает, что несмотря на все попытки отца "перерезать шаманскую дорогу", дар предков, видимо, частично перешел к Семену. Хотя, конечно, не получил в советское время должного развития. Свидетельство такому предположению — преследовавшие писателя каждую весну и осень страшные головные спазмы, очень похожие на "шаманскую" болезнь, и его способность предвидеть грядущее. По крайней мере, один раз Семен точно спас жизнь Гавриилу, почти силой не дав ему купить билет на самолет, который наутро разбился. А еще он оставил странный рисунок, датированный 1959 годом, с аркой на переднем плане и надписью на ней "Юкагир". Под рисунком начертано рукой самого Курилова-старшего: "Где я это видел? Не могу вспомнить, может — в будущем?" Конечно, в будущем, потому что тогда уже был ликвидирован единственный в тундре традиционный юкагирский поселок, а его жители переселены и смешаны с другими северянами. Семен Курилов ушел из жизни в 1980-м Но в 1990-м году на месте заброшенного поселка на волне перестройки была воссоздана первая юкагирская родовая община...

Подобный вопрос "о влиянии шаманских корней на творческую биографию писателя" можно было бы проиллюстрировать еще многими именами, поскольку, едва заинтересовавшись, я тут же обнаружил, что каждый второй (если не чаще) известный поэт или прозаик Якутии обязательно имеет в своем родословном древе хотя бы одного шамана. Но чтобы не распыляться и не затягивать и без того уже разросшуюся главу, я решил ограничиться только народным поэтом Иваном Гоголевым.

Начнем с того, что бабушка будущего писателя была известной удаганкой, и предрекла его матери, будто у нее непременно появится мальчик "с лишним пальцем на руке", что считалось в народе явным шаманским знаком ("лишней костью"). Все так и случилось. Едва увидев на одном из пальцев своего только что появившегося на свет малыша отросток, мать попросила врачей тут же в роддоме его и удадить. Но вместе с пальцем не удалось полностью удалить предрасположенность. По словам Е.С.Сидорова, когда мальчику исполнилось пять лет, у него "случился экстаз". Это были как раз 1930-е годы, время активной борьбы с "опиумом" веры, когда у многих шаманов отбирали костюмы и бубны и свозили их из сельских окрестностей в город Вилюйск, где жили Гоголевы. Один из таких бубнов маленький Ваня и отыскал в сарае возле дома. Днем он какое-то время играл с ним, а ночью родителей вдруг разбудил чужой громкий голос, доносившийся из кроватки мальчика. Испуганно подбежав, они увидели его бьющимся в беспамятстве и что-то вещающим хриплым старческим голосом ойуна. Чтобы избавиться от припадка, пришлось прибегнуть к помощи другого шамана.

А чуть позже Ваня пережил во сне (или наяву?) то самое рассечение, о котором мы уже не раз говорили. Какие-то незнакомые то ли люди, то ли духи отрубили ему голову, расчленили тело и стали пересчитывать кости. Не досчитавшись одной (отрезанного пальца) и поссорившись, они пришли к выводу, что "это не их парень" и отправили его восвояси.

Так Иван Гоголев не стал ойуном, но не избежал-таки полностью шаманской стези, превратившись с годами в одного из самых больших поэтов-мистиков Якутии. В 1990-х годах им написано четыре крупных поэтических произведения, из которых автор и его переводчик Егор Сидоров составили "Книгу мистерий", — "Вознесение", "Уход в Джа-бын", "Метаморфозы духа" и "Священное дерево Аал-Луук", а также более ранние прозаические романы, где шаманы выс-гупают или главными героями, или проходят как заметные персонажи, — "Черный стерх", "Последнее камлание", "Богиня милосердия" и роман-поэма "Третий глаз" Это огромное и самобытное "шаманское" наследие писателя на сегодня еще не переосмыслено и не оценено по достоинству, но такое время, несомненно, настанет. Наступит и час, когда русскоязычный читатель сможет прочесть всю "Книгу мистерий" А пока мы для иллюстрации приведем небольшой отрывок из главы "Шаманское дерево" языческой поэмы "Вознесение"

Девять круглых дупел

На дереве загадочном том

Девятью нечистыми очами

На срединный счастливый мир

С черной завистью глядят,

Немой угрозой сверлят

С западной стороны

В огромном, как пещера, дупле

С двухтравного жеребенка

Лягушка колдовская

Наливается ядом

С восточной стороны

В потайном большом дупле

С линялого жеребенка

Змееныш — семя зла

— Вскармливается в тиши

С южной стороны

В заговоренной глубине,

Набираясь недобрых сил,

Ежится глыбой живой

Отродье медвежье

С северной стороны

На дне смрадного дупла

Волшебной птицы птенец,

С юрту величиной,

Голодный клекот издает

В среднем же дупле

Дерева страшного

Безвестной птицы птенцом

С голода, жажды издыхаю,

Оказывается, я сам.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.