V. РЕЛИГИОЗНОЕ ПРОТИВОСТОЯНИЕ ВОСТОКА И ЗАПАДА (1970 г.)

V. РЕЛИГИОЗНОЕ ПРОТИВОСТОЯНИЕ ВОСТОКА И ЗАПАДА (1970 г.)

В двадцатые годы, когда я был студентом, едва ли кто-то мог предположить, что и через полвека образованные люди все еще будут читать и размышлять о религии. Тогда никто не сомневался, что в будущем с религией будет навсегда покончено. Главное место уже заняли наука и разум. Мы победили в войне — я имею в виду, конечно, Первую мировую, — и Земля стала идеальным местом для рационального царства демократии. В литературе тон задавали ранний Олдос Хаксли с его «Контрапунктом», Бернард Шоу, Герберт Уэллс и прочие рассудительные авторы. Но именно тогда, в разгар оптимистической веры в силу разума, демократии и социализма, вышла тревожная работа — «Закат Европы» Освальда Шпенглера. Именно в то счастливое время начали появляться и другие книги совершенно неожиданного содержания: «Волшебная гора» Томаса Манна, «Улисс» Джеймса Джойса, «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста и «Бесплодные земли» Томаса Элиота.

Если судить по успехам литературы, те годы были поистине триумфальными. Однако некоторые авторы, казалось, пытались предупредить нас, что, несмотря на торжество разума и прогрессивные политические достижения, озарившие светом самые мрачные утолки Земли, в сердце нашей родной западной цивилизации гибнет что-то очень важное. Самыми неутешительными среди подобных предостережений и провозвестий были раздумья Шпенглера, основанные на идее органической схемы жизненного пути цивилизации — морфологии истории. Его мысль сводилась к тому, что у каждой культуры есть пора юности и период расцвета, после чего начинаются годы шаткой старости и попытки сберечь себя рациональным планированием, прожектами и жесткой организацией; несмотря на все усилия, завершается это немощью, оцепенением — тем, что Шпенглер именовал «феллахинизмом» (Термин О. Шпенглера. «В конце концов остается лишь примитивная кровь, из которой, однако, высосаны наиболее крепкие и богатые будущим элементы. Возникает тип феллаха» (Шпенглер О. «Закат Европы: очерки морфологии мировой истории». — М.: Мысль. — 1998. —Т.2. —С. 109; в пер. И. И. Маханькова)) — и, наконец, полной безжизненностью. Больше того, по мнению Шпенглера именно в те годы мы оказались на пороге перехода от эпохи Культуры к периоду Цивилизации, то есть от юношеской непосредственности и удивительных творческих задатков к неопределенному возрасту тревог и напускных надежд — иными словами, к началу конца. Шпенглер искал аналогии в античном мире, и, по его утверждению, наша эпоха соответствовала концу второго века до нашей эры, когда бушевали Пунические войны, культурный мир Греции скатывался к эллинизму, расцветало римское военизированное государство, самодержавие и то, что сам Шпенглер назвал «второй религиозностью» — политика, основанная на подаче хлеба и зрелищ толпам жителей гигантских городов, а также всеобщая грубость и жестокость в искусстве и досуге.

Что ж, теперь я могу подтвердить: изрядная доля моего жизненного опыта свидетельствует, что в нашем мире действительно проявилось — причем не так уж постепенно — все то, что обещал Шпенглер. Помню, как мы рассаживались кружком, рассуждали об этих смутных перспективах, придумывали, как их отсрочить, и пытались предугадать, что положительного сможет принести этот тяжкий переломный период. Шпенглер утверждал, что в такие, как наша, эпохи перехода от культуры к цивилизации происходит отмирание и отбрасывание культурных форм. Действительно, в моей нынешней преподавательской работе я все чаще сталкиваюсь со студентами, считающими, будто вся история западной культуры «безнадежно устарела» — именно так они выражают свое отсутствие интереса к прошлому. Такое впечатление, что нашим «парням» (им нравится, когда их так называют) просто не хватает сил вобрать все минувшее, а потом уж двигаться дальше. Каждый из нас отмечает — по меньшей мере подозревает — у нынешней молодежи какую-то сердечную недостаточность, потерю самообладания. С другой стороны, можно взглянуть на все иначе и поразмыслить над тем, как длинна цепочка нынешних проблем, требующих решения, сколько новых фактов и факторов теперь приходится учитывать. Напрашивается вывод, что наша молодежь все свои силы тратит на освоение сложного настоящего и неопределенного будущего. Кроме того, развивая идею Шпенглера, можно заключить, что в настоящее время западный человек не только отбрасывает культурные формы прошлого, но и занимается созданием новых форм цивилизации, с помощью которых удастся выстроить крепкое многокультурное будущее.

Эти рассуждения наводят на мысли об очень странной, пророческой работе «Видение» великого ирландского поэта Уильяма Батлера Йейтса. Он писал эту книгу на протяжении двух десятилетий, с 1917 по 1936 год, и показал в ней определенное сходство своих интуитивных предчувствий с морфологическими построениями Шпенглера. Йейтс видел в своей эпохе завершающий этап огромного христианского цикла — «спирали», или «вихря» — с окружностью в два тысячелетия. «И я замечаю, — говорит он, — что, когда предел близок или перейден, когда наступает момент сложить оружие, когда подает о себе знать новый вихрь, меня наполняет восторг»1. Развивая эту мысль, он написал и опубликовал уже в 1921 году стихотворение, внушающее чувство мрачной предрешенности:

ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ

Шире и шире кружась в воронке,

Сокол сокольничего не слышит;

Связи распались, основа не держит;

Анархия выплеснулась на землю,

Тусклый от крови поток вскипает,

И в нем почтенье к невинности тонет;

Добро утратило убежденья,

Зло одержимо неистовой страстью.

Ясно, что откровение близко;

Ясно, Второе Пришествие близко.

Второе Пришествие! Только помянешь

Его, как образ из SpiritusMundi

Взор потревожит: в песках пустыни

Лев с головой человека и взглядом

Безжалостным и пустым, как солнце,

Поводит бедрами, и на склонах

Мечутся тени разгневанных птиц.

Возвращается мрак; но теперь я знаю,

Что каменный сон двадцати столетий

Был прерван качанием колыбели,

Что ныне зверь, дождавшийся часа,

Ползет в Вифлеем к своему рождеству.

В те годы работал и другой немецкий историк культуры, Лео Фробениус. Подобно Шпенглеру и Йейтсу, он тоже рассуждал о культуре и цивилизации с морфологической точки зрения и видел в них органичный, необратимый и неотвратимый процесс. Фробениус был, однако, африканистом и антропологом, и потому в его поле зрения попадали не только развитые, но и примитивные цивилизации, что привело к идее трех принципиально различных крупных этапов, охватывающих всю культурную историю человечества. Первый этап, когда нет еще письменности, представляет собой стадию первобытной охоты, собирательства и оседлого земледелия; он тянется от самого зарождения человеческого рода вплоть до настоящего времени (в некоторых уголках земного шара). Второй период, начинающийся примерно с 3500 г. до н. э., можно назвать эпохой «монументальных», сложных и обладающих письменностью культур: сначала Месопотамия и Египет, затем Греция и Рим, Индия, Китай и Япония, Центральная и Южная Америка, Левант и Европа (начиная с готических времен и кончая нашей эпохой). Ныне наступает, наконец, третий этап — заря многообещающей глобальной эры, в которой Фробениус видел вероятное завершение всей культурной истории человечества, хотя допускал, что она может растянуться на несколько десятков тысячелетий. Таким образом, период, который Шпенглер и Йейтс толковали как завершение цикла западной культуры, Фробениус считал, напротив, началом новой эпохи безграничных возможностей.

Действительно, наше время, когда прежде разобщенные культурные миры наконец-то соприкоснулись, вполне может ознаменоваться не только окончанием господства Запада, но и совершеннолетием человечества, объединенного величайшими западными достижениями, наукой и техникой, без которых зрелости не достичь.

Тем не менее Шпенглер и в этой области пророчит только запустение. По его мнению, наука и техника — проявления исключительно европейского мировосприятия, и прочие народы позаимствуют их лишь как средства борьбы с Западом и его уничтожения. Когда же они зарежут эту курицу, несущую золотые яйца, развитие промышленности прекратится, к научным знаниям потеряют какой-либо интерес, они будут преданы забвению, что приведет к полному упадку технологии и возвращению многих народов к прежним обычаям. Таким образом, нынешний «золотой век» Европы и все, что она несет миру, — заведомо несбыточные надежды. С другой стороны, Фробениус, как и чуть ранее Ницше, видел в настоящем эпоху необратимого движения всего человечества к единому образу жизни — переход от детских, ограниченных ступеней культурного роста к новому, общечеловеческому будущему с такими творческими прорывами и озарениями, какие сейчас просто невозможно предугадать. Лично я должен признаться, что склоняюсь к таким же взглядам, и все же не могу выбросить из головы то, другое, шпенглеровское видение…

Так или иначе, сегодня все мы сознаем, что вступаем в новую эпоху, требующую новой мудрости — причем мудрость эта связана скорее с опытом зрелого возраста, чем с поэтическими фантазиями юности; и каждый из нас, стар и млад, должен каким-то образом ее усвоить. Больше того, когда обращаешься мыслями к религии, прежде всего замечаешь, что в любой великой традиции ныне царит полная неразбериха: то, что прежде считалось неоспоримой истиной, теперь кажется несостоятельным.

Очевидно, однако, что религиозные брожения захватывают умы не только молодежи, но и людей среднего и преклонного возраста. Горячность эта, впрочем, имеет мистическую направленность, а самые почитаемые учителя приходят из того мира, который, как считалось прежде, безнадежно отстал от Европы с ее великим стремлением к цивилизованности и олицетворяет архаичный, давно отживший свое склад мышления. Запад наводнили индийские гуру, японские роси и тибетские ламы, а китайские книги прорицаний опережают по объемам продаж труды Наших собственных философов.

Последнее замечание не относится, впрочем, к работам наших лучших психологов, и в этом нет ничего удивительного, ведь главный секрет привлекательности восточных учений заключается в том, что они нацелены на внутренний мир, мистичны и психологичны.

Сложившееся сейчас положение в сфере религии сильно напоминает ситуацию в конце XIX века, когда обстоятельства жизни североамериканских индейцев резко изменились вследствие истребления бизонов Было это не так давно, меньше ста лет назад: на равнинах прокладывадывали железные дороги, и бледнолицые уничтожали целые стада бизонов, что-бы очистить путь перед «железным конем» и колоннами поселенцы, чьи фургоны шли от Миссиссипи на запад. Бойня преследовала и друг цель: лишить индейцев источника пищи и окончательно вынудить жизни в резервациях. Непосредственным следствием такого развития — для индейцев, безусловно, опустошающего — стало внезапаное распространение среди коренных племен Запада новой религии, основанной на видениях и внутренних переживаниях.

С жителями прерий случилось то же, что и с другими первобытны» охотниками: центром и основой их религиозно-общественного порядка были взаимоотношения человека с животными — главным источника пропитания. Гибель бизонов привела к исчезновению связующего символа. За какое-то десятилетие вся религия стала архаичной, и имени тогда на равнины выплеснулся спасительный с психологической точки зрения мексиканский культ пейотля и мескаля. Сейчас опубликован уже немало отчетов непосредственных участников этих ритуалов, и М) знаем, как индейцы собираются в особых местах, чтобы молиться, пет и жевать пейотль, а после погружаться в удивительные видения и находиться в глубинах своей души утраченные сообществом прозрения — частности, символику святости, которая дарует глубокое ощущение психологической надежности и придает ясный смысл существованию.

Важнейшая задача живого мифологического символа заключается в том, чтобы пробуждать и направлять энергию жизни. Высвобождающие и руководящие знаки не просто, как сейчас модно говорить, «заводят», но и разворачивают в определенную сторону, вынуждают к особым поступкам, благоприятным для самого человека, его социально жизни и деятельности общественной группы. Если же символы, предлагаемые сообществом, уже не исполняют свою роль, а новые действенны образы социальной группой еще не выработаны, личность дает трещины, теряет соотносительные связи и ориентиры — происходит то, что „/но назвать патологией символа.

Доктор Джон Перри, выдающийся профессор психиатрии Калифорнийского университета, охарактеризовал живой мифологический символ, как «аффективный образ». Говоря простыми словами, такой символ затрагивает в душе именно то, что нужно. Он не обращается к мозгу, поскольку не требует толкования и оценок; мало того, символ вообще можно считать мертвым, если он проходит через мышление. «Аффективный образ» нацелен непосредственно на чувства и вызывает мгновенный отклик — а уж после этого разум вправе высказывать свои замечания. Увиденный во внешнем мире образ вызывает в душе трепет, подобно тому, как неподвижная струна резонирует в ответ на колебания звучащей. И когда активные символы пробуждают во всех членах сообщества такого рода отклик, волшебный аккорд объединяет людей в неразрывный духовный организм, действующий посредством своих пространственно обособленных, но единых в естестве и вере частиц.

Возникает вопрос: как это относится к библейской символике? Образность, восходящая к древнешумерским астрономическим наблюдениям шеститысячелетней давности и столь же устаревшей антропологии, едва ли может сейчас кого-то «завести». По правде говоря, пресловутое столкновение науки и религии ничуть не связано с верой и представляет собой конфликт двух наук: одна относится к IV тысячелетию до нашей эры, а другая — к 2000 г. н. э. По иронии судьбы, великая западная цивилизация, распахнувшая перед всем человечеством бесчисленные чудеса Вселенной — размерами с миллион галактик и возрастом в миллиарды лет, — опиралась в младенческие годы на религию с самой крошечной космологической картиной из всех, что существовали когда-либо на Земле. Намного логичнее выглядело бы зарождение такой науки У Древних майя, чей цикличный календарь охватывал 64 миллиона лет, или у индийцев, где каждая кальпа растягивалась на 4320 миллионов лет. Кроме того, в этих куда более размашистых системах окончательная божественная сила не имеет пола и превосходит любые категории; это не «мужчина», обитающий «на небесах», а сила, которая пронизывает все сущее, — для современной науки образ не настолько чуждый, чтобы ему нельзя было найти подходящего применения.

Сейчас в библейский образ Вселенной попросту никто не поверит, как не поверят в идею «народа Божьего», которому все прочие будут служить

(Ис. 49:22–23; 61:5–6 и др.), не говоря уже о своде ниспосланных свыше законов на все времена. Наши социальные проблемы совсем не похожи на сложности крохотного уголка Древнего Леванта в VI в. до н. э Жизнь каждого общества постоянно меняется, и законы одного нельзя навязывать другому. Сложности нашего мира мало связаны с десятью заповедями, но мы упорно тащим на себе каменные скрижали, несмотря на то что само Священное Писание пренебрегает ими уже в следующей главе (Исх. 21:12–17; 20:13 и далее). Нынешняя концепция уголовного кодекса — не перечень непреложных заветов Бога, а рациональный, продуманный, развивающийся набор положений, разработанных людьми сообща — поскольку человеку свойственно ошибаться, — для того, чтобы решать логически обоснованные (и, следовательно, сиюминутные) общественные задачи. Понятно, что наши законы предписаны вовсе не свыше; известно также, что это относится к законам любого народа. Таким образом, мы знаем — пусть и не всегда осмеливаемся открыто это говорить, — что притязания нашего духовенства на непререкаемость нравственного закона обоснованы не больше, чем заявления о правдивости церковной науки. Наконец, даже роль доверенного лица» дающего духовные советы, Церковь уступила сейчас ученым-психиатрам — до такой степени, что многие священники сами обращаются за помощью к психологам, чтобы научиться лучше исполнять обязанности пастырей. Волшебство традиционных религиозных символов уже не в силах исцелить и вызывает только замешательство.

Подведем итоги: когда с лица североамериканских прерий внезапно исчезли бизоны, индейцы утратили не только центральный мифический символ, но и сам образ жизни, который этим символом олицетворялся. В нашем собственном прекрасном мире всеобщие религиозные символы тоже лишились власти и рассеялись, а вместе с ними исчез и прежний уклад жизни. И, подобно индейцам, которые ушли в себя, многие обитатели озадаченного западного мира пустились — чаще под руководством Востока — в потенциально очень опасное и нередко опрометчивое путешествие в глубины собственной души, чтобы отыскать в ней волнующие образы, которые не в силах уже предложить утративший веру общественный строй с его несообразно архаичными религиозными институтами.

Чтобы подтвердить это и описать некоторые проблемы противостояния Востока и Запада в религии, я позволю себе рассказать три истории из личного опыта.

Вот первая. В середине 50-х, когда доктор Мартин Бубер читал лекции в Нью-Йорке, я удостоился чести войти в узкий круг приглашенных на его выступления в крохотном зале. Этот человек небольшого росточка, наделенный, однако, неожиданно внушительным видом и тем таинственным свойством, что именуют ныне «харизмой», с поразительным ораторским мастерством прочитал там пять или шесть недельных циклов лекций. Английский язык был для него не родным, и это удваивало впечатление от его красноречия. Тем не менее уже к середине третьей лекции я постепенно сообразил, что совершенно не понимаю, какой смысл доктор вкладывает в одно слово. Его лекции были посвящены истории ветхозаветного избранного народа и ее связи с новейшими эпохами, а понятием, значение которого от меня ускользало, — слово «Бог». Порой так именовался воображаемый наделенный личностью творец бескрайней Вселенной, чьи просторы открыла перед нами наука. В других случаях речь шла явно о ветхозаветном Яхве на том или ином этапе развития представлений о нем. Наконец, бывали случаи, когда доктор Бубер, казалось, говорил о ком-то, с кем нередко беседовал лично; например, в разгар одной лекции он неожиданно умолк и, постояв немного в задумчивости, покачал затем головой и тихо пробормотал: «Как тяжело говорить о Боге в третьем лице!» Позже я рассказал об этом доктору Гершому Шолему, который сейчас тоже живет в Тель-Авиве, и тот, усмехнувшись, ответил довольно загадочно: «Да, иногда старик и вправду слишком далеко заходит».

Так вот, когда на лекции в очередной раз прозвучало слово-хамелеон, я нерешительно поднял руку. Выступающий замолчал и вежливо поинтересовался:

— Что-нибудь не так?

— Доктор Бубер, — начал я, — сегодня вечером вы очень часто покоряете слово, смысла которого я не понимаю.

— Какое же?

— «Бог», — ответил я.

Его глаза расширились от удивления, голова подалась вперед:

— Вы не знаете, что такое «Бог?»

— Я не понимаю, что вы понимаете под «Богом», — пояснил я. — Вы вот сказали, что сейчас Бог спрятал свое лицо и уже не показывается человеку. Но я недавно побывал в Индии (чистая правда, я вернулся оттудаза год до того), и там присутствие Бога ощущают, похоже, постоянно.

Доктор откинулся назад и поднял обе руки ладонями вперед:

— Не собираетесь же вы сравнивать…

Тут в разговор поспешно вмешался Джейкоб Таубз:

— Доктор, я вас очень прошу! — Все присутствовавшие прекрасно поняли, что намеревался сказать лектор, а я только того и ждал. — Господин Кэмпбелл просто попросил вас объяснить, что вы подразумевает под словом «Бог», — продолжил доктор Таубз.

Бубер быстро собрался с мыслями и, обратившись ко мне, произнес тем тоном, каким обычно отмахиваются от неуместных пустяков:

— Каждый бежит из Пленения своим путем. С его точки зрения ответ был, вероятно, вполне исчерпывающим, а с моей — совершенно неправомерным, так как народы Востока вовсе непребывают в плену, вдалеке от своего бога. Божественная тайна — не «где-то там», а в тебе самом, внутри. Никто не оторван от Бога. Единственная трудность сводится к тому, что некоторые не знают, как заглянуть в свою душу, но никто в этом не виноват, кроме них самих. Ни никакого первородного греха, содеянного много тысяч лет назад, нет ни пленения, ни воссоединения. Проблема исключительно психологическая — и, самое главное, решаемая

Таков первый из трех моих рассказов. Второй случай произошел года три спустя, когда ко мне пришел незнакомый индиец. Молодой человек — работал он то ли делопроизводителем, то ли секретарем одного из представителей Индии в ООН — оказался очень набожным и поклонялся Вишну. Он читал труды Генриха Циммера, посвященные индийской философии, религии и искусству, и хотел поговорить о них со мной, так как я был редактором этих книг. Но этим цели его посещения не ограничились.

— Знаете, — сказал он, справившись с первой неловкостью, — попадая в чужую страну, я всегда стараюсь познакомиться с местной религией. Я купил Библию и вот уже несколько месяцев читаю ее с самого начала, но, понимаете… — Он замялся, раздумывая, стоит ли продолжать» но потом решился: — Я не вижу там религии!

Достойное дополнение к невысказанным словам доктора Бубера, не правда ли? В том, что каждый из этих джентльменов считал настоящей религией, другой вообще не видел ничего примечательного.

Разумеется, я сам был воспитан на Библии, но, кроме того, изучал индуизм и потому предположил, что смогу чем-нибудь помочь своему новому знакомому.

— Охотно верю, — ответил я. — Если вы не понимаете, что чтение воображаемой истории еврейского народа считается здесь религиозным занятием, то, на мой взгляд, едва ли найдете религию в большинстве библейских книг.

Позже я подумал, что следовало, пожалуй, предложить ему перейти сразу к Псалмам, но затем, когда раскрыл Библию и попытался перечитать их с точки зрения индуиста, даже порадовался, что не дал такого совета: главным сюжетом каждой песни почти неизбежно оказывалась либо добродетель самого певца, оберегаемого Богом — который «истребит врагов» или «сокрушит зубы грешным», — либо сетования на то, что Господь не воздал еще своему верному слуге должной награды. Все это прямо противоположно тому, что приучают считать подлинно религиозным чувством праведного индуиста.

На Востоке сокровенную тайну божественного ищут за пределами человеческих категорий мышления и чувств, за гранью имен и форм — и уж точно вне таких идей, как личное великодушие или мстительность, превосходство одного народа над другими, вознаграждение молящегося и истребление тех, кто бога не чтит. С точки зрения индуиста, попытки приписать непостижимой загадке антропоморфные, человеческие чувства представляют собой религию для малых детей, поскольку главным признаком «зрелой» веры является постижение того, что сущность самого человека — тайна, превосходящая любые понятия, имена и формы, мысли и чувства. Это откровение и выражено в знаменитых словах, с которыми кроткий брамин Аруни обращается к своему сыну в «Чхан-догъя упанишаде» (ок. VIII в. до н. э.): «Ты — одно с Тем, дорогой мой Шветакету» — mam твам аси.

Речь идет не о том «ты», которое можно назвать, под которым нас знают и любят друзья, которое когда-то родилось и однажды умрет. Такое «ты» — совсем не «То». Нети нети, «ни то, ни это». Лишь уничтожив в себе все, чем оно дорожит сейчас, бренное «ты» вплотную приблизится к порогу слияния с Бытием, которое есть одновременно не-бытие но все же остается Бытием за гранью не-бытия всего сущего. «Тем» где является также ничто на свете, что «ты» когда-либо познавало или назвало именем, о чем хотя бы задумывалось. «То» — не сонм божеств и не какой-либо Бог, чьим воплощениям поклоняются. Как сказано в «Бру. хадаранъяка упанишаде» (составлена примерно в одно время с «Чхан-догья»):

И когда говорят: «Приноси жертву тому богу», «приноси жертву другому», то это лишь его творение, ибо он — все боги. […]

Он [Атман] проник сюда до кончиков ногтей, как нож в ножны, как огонь в пристанище огня. Его не видят, ибо он неполон. Дышащий, он зовется дыханием, говорящий — речью, видящий — глазом, слышащий — ухом, разумеющий — разумом. Это лишь имена его дел. Кто почитает лишь то или иное из них, не обладает знанием, ибо в том или ином он неполон. Пусть почитают его как Атмана, ибо здесь все [его дела] становятся одним. Этот Атман — след всего сущего, ибо, поистине, как находят по следу [утерянное], так узнают по нему все сущее («Брихадараньяка упанишада», 1:4.6–7; ранее цит., Т. 1.)

Мне вспоминается яркое выступление японского дзэн-философа Д. Т. Судзуки, которое он начал с эффектного противопоставления восточного и западного восприятия загадок Бога, человека и природы. Говоря о библейском взгляде на положение человека после Грехопадения, он отметил: «Человек против Бога, Природа против Бога, Человек и Природа — друг против друга. Образ и подобие Бога (Человек), Божье творение (Природа) и Сам Бог — все три воюют между собой». Разъясняя затем восточные представления, он сказал: «Природа — лоно, откуда мы приходим и куда возвращаемся»; «Природа порождает Человека из самой себя, и Человек не может жить вне Природы»; «Я — в Природе, а Природа — во мне». Бога, высшую Сущность, следует понимать, по его утверждению, как предшествующую всему сотворенному, «в ком не было когда-то ни Природы, ни Человека. Но стоит назвать его, как Бог перестает быть Богом. Возникают Человек и Природа — и мы снова в словесном лабиринте отвлеченных понятий».

Здесь, на Западе, мы назвали Бога — точнее, узнали его имя из книги, дошедшей до нас из чужих мест и времен. Нас приучили верить не только в абсолютное существование этого метафизического вымысла, но и в то что он оказывает влияние на нашу жизнь. На Востоке, напротив, основное внимание уделяют переживаниям — своим, а не чужим. Разнообразные учения указывают пути к безошибочному, все более углубленному и обостренному восприятию собственного тождества с тем, что понимается под «божественным»: сначала отождествление, а после — избавление и от него.

Слово «Будда» означает «проснувшийся, Пробужденный». Оно происходит от санскритского корня будх: «измерять глубину, дотягиваться до самого дна» и, кроме того, «воспринимать, постигать, приходить в себя, просыпаться». Будда — тот, кто пробудился и увидел в себе не тело, а познающего тело, не мышление, а наблюдателя за мышлением и собственным сознанием. Кроме того, он постиг, что его значимость определяется способностью излучать сознание, как ценность лампы — свечением. В электрической лампочке важна не нить накаливания и не стеклянный баллон, а сам свет; в каждом из нас важно не тело или нервная система, а озаряющее их сознание. И тот, кто постигает это и перестает трястись над стеклянной колбой, обретает сознание Будды.

Существуют ли такие учения на Западе? Ничего подобного нет ни в одной нашей религиозной доктрине. Согласно Священному Писанию, Господь создал мир и человека, но Бога и его тварей заведомо нельзя приравнивать друг к другу. Собственно говоря, проповедь равенства Бога и человека как раз и есть главная примета ереси. Иисус сказал: «Я и Отец — одно» (Иоан. 10:30) и был распят за богохульство, а девять веков спустя за те же идеи казнили исламского мистика Халладжа. Но именно к этому сводятся представления Востока о настоящей религиозности!

Чему же тогда учат наши западные религии? Явно не тому, как ощутить свое равенство Богу; это, напротив, страшная ересь. Западные религии объясняют, как установить и поддерживать должные взаимоотношения с названным Богом. Как же их установить? Только благодаря принадлежности к избранному сообществу, наделенному свыше уникальными правами. Ветхозаветный бог вступил в соглашение только с одной социальной группой, одним народом — иными словами, единственным, что свято на Земле. Как примкнуть к этой группе? Совсем недавно, 10 марта 1970 года, в Израиле законодательно подтвердили традиционный ответ: первейшим условием права на гражданство в этом мифовдохновенном государстве является рождение от матери-еврейки. Как достигается сходная богоизбранность в христианстве? Благодаря вочеловечению Иисуса Христа, истинного Бога и истинного Человека (что на взгляд христианина, представляет собой поистине чудо, тогда как на Востоке настоящим Богочеловеком считается всякий, просто лишь немногие до конца сознают свое подлинное естество). С Христом нас роднит наша человечность, а его Божественность, в свою очередь, соединяет нас с Богом. Но как на деле вступают в такие взаимоотношения с единственным Богочеловеком? Путем крещения и, следовательно, духовного членства в его Церкви — опять же, благодаря принадлежности к особому социальному институту.

Наше знакомство с образами, архетипами, общеизвестными главными символами раскрывающихся загадок духа ограничивается декларациями этих двух самозваных социальных групп. Но сегодня многие их, слова опровергнуты историей, астрономией, биологией и прочими науками, причем все это знают. Неудивительно, что духовенство выглядит встревоженным, а паства смущенной!

И что теперь творится с нашими синагогами и церквами? Многие из церквей, как я замечаю, давно превратились в театры, другие — в лекционные залы, где по воскресеньям громогласно, с тем особым богословским тремоло, которое выдает Божью волю, преподают этику, политику и социологию. Почему священникам приходится падать так низко? Разве они уже не в силах исполнять свои подлинные обязанности?

Ответ, мне кажется, очевиден: конечно, могут — точнее, могли бы, если бы понимали, какой волшебной силой обладают имеющиеся в ИХ распоряжении символы. Прямые обязанности можно было бы выполнять, просто представляя эти символы правильным, аффективным, волнующим образом. Ведь главным в религии является обряд, ритуал и его символика, а где нет обряда, там слова остаются просто носителями понятий, часто не имеющих никакого смысла в современных условиях. Ритуал представляет собой упорядоченную систему мифологических символов. Участие в драматическом обряде позволяет человеку непосредственно соприкоснуться с ними, увидеть в символике не рассказ о событиях исторического прошлого, настоящего или грядущего, а откровения происходящем здесь и сейчас, всегда и вечно. Главная ошибка синагог церквей — в стремлении разъяснить «смысл» символов; но ценность живого обряда заключается в том, что он вызывает у каждого свои мысли а догматы и определения лишь сбивают с толку. Вдалбливание рациональных доктрин вовсе не способствует религиозным размышлениям, но неизбежно им мешает, поскольку ощущение присутствия Бога рождается у человека только в развитии его собственного духовного начала. Какой прок в том, что твои представления о Боге — самой сокровенной и потаенной загадке жизни — описаны понятиями, которые были введены каким-то собором или святым отцом, скажем, в пятом веке? Созерцание распятия, аромат ладана, культовые одежды, звучание слаженного грегорианского напева, невнятная перекличка молитв и ответствий, слышимые и беззвучные освящения — вот что по-настоящему действенно! Но как «волнующая значительность» такого рода чудес связана с догматами соборов? Разве мы улавливаем буквальный смысл таких, например, выражений, как «Oramuste, Domine, permeritaSanctorumtuorum». Захочется узнать их точное значение — вот он, перевод, здесь же, в молитвеннике. Но если рассеиваются волшебные чары обряда…

Теперь я намерен высказать несколько соображений. Начнем с индийской традиции, затем перейдем к японской, а после я хотел бы поговорить о том, какие наши чисто европейские нужды не может удовлетворить Восток.

Основополагающим текстом индуизма является, конечно же, «Бхагавад-гита», где описаны четыре главных пути йоги. Само слово йога происходит от санскритского корня юдж, означающего «укрощать, связывать одно с другим». Йога подразумевает соединение ума с его источником, сознания — с причиной сознания, и смысл этого определения лучше всего объясняется учением, которое называют йогой знания или, иначе, йогой различения — в любом акте познания — познающего и Узнаваемого, субъекта и объекта, и последующего отождествления себя с познаваемым. «Я знаю свое тело. Мое тело — объект. Я — наблюдать, познающий этот объект. Следовательно, я — не мое тело». Затем: я — знаю мои мысли. Я — не мои мысли», «Я знаю мои чувства. Я — не Мои чувства» и так далее. Тут мимо проходит Будда и добавляет: «Ты Даже не наблюдатель. Наблюдателя нет». Что же остается? Где же, собственно, «я»? Этот подход именуется джняна-йога, путь истинного знания.

Второй путь называют раджа-йога — «царская», «высшая» йога Именно ее обычно имеют в виду, когда говорят просто о йоге. Этот путь можно описать как психологическую гимнастику с одновременным физическим и духовным развитием: поза лотоса, разнообразные виде медитации, глубокие вдохи и выдохи с определенной скоростью и ритмом — вдох через правую ноздрю, задержка, выдох через левую, задержка и так далее. Итогом становится подлинное психологическое преображение, а вершиной — восторженное переживание ярчайшего света сознания, освободившегося от всех условностей, ограничений, причини следствий.

Третий путь, именуемый бхакти — йога благочестия, — больше всего похож на то, что понимают на Западе под словами «религиозность» и «вера». Следуя этому пути, человек посвящает всю свою жизнь бескорыстному служению возлюбленной сущности, которая становится, таким образом, «избранным божеством». Индийский святой XIX века Рамакришна рассказывал очаровательную историю: однажды к нему явилась дама, взволнованная внезапным пониманием того, что на самом деле никогда по-настоящему не любила бога и поклонялась ему неискренне. «А вы вообще кого-нибудь любите?» — спросил ее Рамакришна, и женщина ответила, что любит своего маленького племянника. «Он Я есть ваш Кришна, ваш Возлюбленный, — сказал святой. — Заботясь о нем, вы служите Богу». Малыш и вправду был самим богом, ведь в одной из легенд говорится, что, когда Кришна родился в племени простых пастухов, он научил этот народ поклоняться не какому-то невидимому божеству на небесах, а своим собственным коровам. «Вот кому нужно служить, так как через коров Бог несет вам благословение. Поклоняйтесь коровам». И пастухи украсили свой скот гирляндами и начали проводить в его честь обряды. Урок притчи ясен и даже в чем-то схож с поучением современного богослова Пауля Тиллиха, который провозгласил:

«Бог — главная наша забота».

Наконец, четвертым путем йоги является карма-йога, йога действия. Именно ей посвящена большая часть «Бхагавад-гиты». К разговору о ней читателя готовят сами обстоятельства знаменитого сюжета: поле битвы, где разворачивается легендарная война Сынов Индии, знаменующая закат ведо-арийской эпохи рыцарства, когда феодалы-аристократы всей страны истребили друг друга в кровавых сражениях. Центральное место на фоне зловещего пейзажа занимает юный царевич Арджуна, который, готовясь к важнейшему событию своей воинской карьеры, просит возничего — своего прославленный друга, юного бога Кришну. — Провести колесницу меж двумя рядами противостоящих армий. Глядя налево и направо, Арджуна видит по обе стороны множество родственников и друзей, благородных товарищей и отважных героев. Дрогнувшая рука царевича роняет лук, и, охваченный чувством вины и горя, он говорит богу-возничему:

При виде моих родных, пришедших для битвы, Кришна,

Подкашиваются мои ноги, во рту пересохло,

Дрожит мое тело, волосы дыбом встали. […]

Их убивать не желаю, Мадхусудана, хоть и грозящих смертью,

Даже за власть над тремя мирами, не то что за блага земные.

Юный бог отвечает на это упреком, после чего начинает великое поучение:

Как у тебя в беде такое смятенье возникло?

Оно для арийца позорно. […]

Рожденный неизбежно умрет, умерший неизбежно родится;

О неотвратимом ты сокрушаться не должен. […]

Если же ты справедливого боя не примешь,

Ты согрешишь, изменив своим долгу и чести. […]

Итак, на дело направь усилья, о плодах не заботясь,

Да не будет плод дела твоим побужденьем,

Но и бездействию не предавайся.

После суровых речей бог открывает Арджуне глаза, и тот с изумлением видит своего друга преобразившимся: лучезарным, как тысяча солнц, многоглавым, с тысячей лиц, горящих глаз, бряцающих оружием рук и усеянных клыками ртов. С обеих сторон в эти ужасные зубастые пасти вливались два несметных полчища гибнущих живых тварей, а чудовище слизывало их с губ. «Бог мой! Да кто же ты?» — восклицает Арджуна, и волосы у него становятся дыбом. И его друг, Владыка Мира отвечает так: «Я Время, продвигаясь миры разрушаю, для их погибели здесь возрастая; и без тебя погибнут все воины, стоящие друг против друга в обеих ратях. Поэтому — воспрянь, победи врагов, […] ибо| раньше их поразил, ты будь лишь орудием, как воин […] Богатырей, убитых Мною в сраженье, рази не колеблясь, сражайся, одолей coперников в битве!»

«Будь орудием» означает в Индии «без сомнений исполняй долг, предписанный твоей касте». Арджуна — воин, и его долг — сражаться. Однако у нас, на Западе, так уже никто не рассуждает, и потому восточная идея непогрешимости духовного наставника, гуру, не принесет нам какой-либо реальной пользы. Она не сработает, просто не сможет пор действовать. По нашим представлениям, зрелая личность — вовсе не тот, кто без раздумий соглашается с требованиями и преходящими идеалами своей социальной группы, как поступают дети, которые обязаны во всем слушаться родителей. Нашим идеалом, напротив, является человек, который благодаря личным переживаниям, житейскому опыту и взвешенным суждениям (я имею в виду суждения, основанные имений на опыте, а не попугайское повторение отрывков из курса лекций по социологии, составленного для первокурсников старым профессоров Имярек в духе его собственной программы мироустройства) пришел к достаточно трезвым и продуманным взглядам на мир и превратился из покорного слуги непреложной власти в ответственную, самостоятельную и самоопределяющуюся личность. С этой точки зрения, на Запада| «долг» означает нечто совсем иное: не смиренное детское согласие со всем, что твердят власть имущие, а рассудительное, оценивающее и развивающееся эго — иными словами, способность к независимому наблюдению и обоснованным сомнениям, умение толковать окружающий мир и соизмерять свои силы с весом обстоятельств. Разумеется, поступки человека в этом случае соотносятся не с идеалами прошлого, а с возможностями настоящего. Но именно это на Востоке и запрещено!

Многие мои друзья полагают, что сегодняшним студентам нужен не преподаватель, а именно учитель восточного типа, гуру, который несёт ответственность за нравственность ученика. Верно и обратное: цели ученика должны совпадать с целями гуру, то есть ученику следует как можно больше походить на учителя. Однако, по моему мнению — и я высказывал его своим приятелям из академических кругов, — наши студенты лишены главного достоинства восточного ученика, а именно веры, шраддха, «безоговорочного доверия» к почитаемому гуру. С другой стоны мы-то стараемся развивать в учениках здоровый скептицизм и самостоятельные суждения — и это не так уж редко удается. По правде сказать, с нынешним поколением мы даже в чем-то перестарались, так что оно едва не с пеленок поучает собственных наставников. Не берусь даже угадать, что именно современная молодежь сможет перенять у Востока, к которому сейчас многие так тянутся. На мой взгляд, достаточно отметить, что это непременно будет как-то связано с мистическим погружением в себя — хотя бы и неглубоким. И если при этом молодежь не утратит связи с современными условиями жизни, следствием вполне могут стать многочисленные прорывы творческой мысли и жизненные свершения, новые явления в искусстве и литературе.

Эти размышления подводят нас к обещанной третьей истории о столкновении миров в сфере религии; на сей раз речь о том, как Восток превращает волшебство религии в искусство. Случилось это летом 1958 года, когда я приехал в Японию на Девятый Международный Конгресс по истории религий. Даже в этом необычайно пестром собрании явно выделялся один участник — знаменитый обществовед из Нью-Йорка, человек эрудированный, добродушный и обаятельный, но не очень-то подкованный в том, что касается как Востока, так и религии (честно говоря, я вообще не мог понять, как он там оказался). Вместе со всеми участниками он посетил ряд величавых синтоистских святынь и буддийских храмов, после чего начал задавать довольно показательные вопросы. В конгрессе участвовало много японцев, в том числе духовенство, и на большом пикнике на лоне природы наш друг направился прямиком к одному из священников-синтоистов. «Знаете, — заявил он. — Я видел уже много церемоний, посетил изрядное число храмов, но до сих пор не улавливаю идеологии. Я не понимаю вашего богословия».

Как известно, японцы не любят огорчать гостей. Благовоспитанный синтоист отнесся к серьезному вопросу иностранного ученого с видимым почтением, немного помолчал с задумчивым видом, а затем, покусывая губы, удрученно покачал головой и признался: «Думаю, у нас нет идеологии. Богословия у нас тоже нет. Мы просто танцуем».

На мой взгляд, это был важнейший урок всего конгресса. По существу, тот краткий разговор показал, что исконная для Японии религия синто с ее невероятно величественными, впечатляющими своей музыкальностью обрядами далека от каких-либо попыток свести «волнующие образы» к обычным словам. Символы — в обличье обрядов и произведений искусства — говорят сами за себя и обращаются к глазам внимающего сердца. Мне кажется, того же следовало бы добиваться и в наших религиозных обрядах. Спросите художника, в чем «смысл» его картины, и вы едва ли решитесь задать подобный вопрос когда-либо еще. Наглядные символы передают свои откровения без участия речи; они лишены того смысла, какой вмещают слова. И если символы безмолвствуют, то только для того, кто еще не готов их воспринять, а слова в этом случае лишь позволяют ему мнить, будто он что-то понимает, и тем самым окончательно отгораживают от возможности постичь символику. Мы ведь не спрашиваем, в чем смысл танца, мы просто весело танцуем. Мы не спрашиваем, что означает окружающий нас мир, а просто получаем от него удовольствие. Мы не спрашиваем, в чем смысл нас самих, — просто радуемся тому, что мы есть (по крайней мере когда пребываем в добром здравии).

Но для того чтобы радоваться жизни, нужно не только хорошее самочувствие и расположение духа — ведь этот мир, как всем нам уже понятно, в высшей степени ужасен. «Жизнь есть страдание», — возвестил Будда; так оно и есть. Живое пожирает живое, и в этом вся сущность бытия, которое означает извечное становление. «Мир — неугасимое пламя», — сказал Будда, и это тоже правда. Именно это и приходится подтверждать… да! конечно, танцем! — исполненным понимания, торжественным, величавым танцем мистического блаженства, возносящим человека над той болью, что кроется в сердце любого мифического обряда.

В завершение я расскажу удивительную индийскую легенду из бесконечного изобилия мифических преданий о боге Шиве и его прекрасной жене Парвати, богине всего нашего мира. Однажды перед великим божеством предстал дерзкий демон, который только что сверг богов — правителей мира, а теперь явился к высочайшему среди них с ультиматумом: демон требовал, чтобы бог отдал ему свою супругу. Чем же ответил Шива? Он просто приоткрыл свой мистический третий глаз посреди лба и — бабах! — землю поразил удар молнии, и появился второй демон, еще сильнее первого. Порождение Шивы представляло собой гигантскую вытянутую тварь с львиной головой и раскинувшейся на все стороны света гривой; естеством же этого чудовища был неутолимый голод. Существо должно было сожрать наглого демона и, похоже, без труда справилось бы с этой задачей. Демон лихорадочно искал спасения, и вот ему в голову пришла счастливая мысль — сдаться на милость Шиве.

Есть известное богословское правило: если сдаешься на божью милость, бог не может отказать тебе в помощи. Теперь Шиве пришлось спасать и защищать демона от собственного создания; но в результате чудовищу нечем было утолить голод, и оно в отчаянии спросило Шиву:

«Кого же мне съесть?», на что бог ответил: «Почему бы тебе не сожрать самого себя?»

Сказано — сделано. Омерзительное создание принялось грызть собственные ноги и, продвигаясь вверх, проглотило затем живот, грудь и шею, пока не осталась только морда. Это зрелище привело в совершенное восхищение Шиву, так как явило собой идеальный образ чудовищности самой жизни, живущей за свой же счет. И тогда обрадованный Шива сказал солнцеподобной маске льва (а это было все, что осталось от алчной твари): «Я назову тебя Кирттимукха, Лицо Славы, и будешь ты блистать над входом в каждый мой храм. И кто не станет воздавать тебе почести, тому никогда не познать меня».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.