5

5

Я вернулся в дом дона Хуана 3 октября 1968 года с единственной целью расспросить его о различных моментах, сопутствовавших посвящению Элихио. Почти бесконечный поток вопросов возник у меня, когда я перечитывал описание того, что тогда произошло. Я хотел получить очень точные объяснения, поэтому я заранее составил список вопросов, тщательно подбирая наиболее подходящие слова.

Я начал с того, что спросил его:

— Дон Хуан, я видел той ночью?

— Ты почти видел.

— А ты видел, что я вижу движения Элихио?

— Да, я видел, что Мескалито позволил тебе видеть часть урока Элихио, иначе ты смотрел бы на человека, который сидит или лежит. Во время последнего митота ты не заметил, чтобы люди там что-либо делали, не так ли?

На последнем митоте я не заметил, чтобы кто-нибудь из участников делал что-либо необычное. Я признался, что единственной моей записью было то, что некоторые ходили в кусты чаще других.

— Но ты увидел почти весь урок Элихио, — продолжал дон Хуан. — Подумай об этом. Понимаешь теперь, как великодушен Мескалито к тебе? Мескалито никогда не был так мягок ни с кем, насколько я знаю. Ни с одним. И все же ты не благодарен ему за его великодушие. Как можешь ты так тупо поворачиваться к нему спиной? Или, может, мне следует спросить: в отместку за что ты поворачиваешься спиной к Мескалито?

Я понял, что дон Хуан опять загоняет меня в угол. Я не мог ответить на его вопрос. Я всегда считал, что покончил с ученичеством для того, чтобы спасти себя, однако у меня не было четкого представления, от чего я спасаю себя и зачем. Мне захотелось побыстрее изменить направление разговора, и поэтому я оставил свое намеренье задавать приготовленные вопросы по порядку и спросил о самом важном:

— Не можешь ли ты рассказать мне о своей контролируемой глупости?

— Что ты хочешь знать о ней?

— Пожалуйста, скажи мне, дон Хуан, что же в точности представляет из себя контролируемая глупость?

Дон Хуан громко расхохотался и громко хлопнул себя по ляжке ладонью.

— Это контролируемая глупость, — сказал он, смеясь и снова хлопнул себя по ляжке.

— Что ты имеешь в виду?

— Я рад, что ты, наконец, спросил меня о моей контролируемой глупости после стольких лет, но меня совершенно не волновало бы, если бы ты не спросил о ней никогда. Все же я решил обрадоваться, как будто мне есть дело до того, что ты меня об этом спросил, словно то, есть мне до этого дело или нет, имеет какое-нибудь значение. Это и есть контролируемая глупость.

Мы оба громко засмеялись. Я обнял его. Я нашел его объяснение превосходным, хотя и не понял его до конца.

Мы сидели, как обычно, перед дверями его дома. Было позднее утро. Перед доном Хуаном лежала горка семян и он выбирал из них мусор. Я предложил ему свою помощь, но он отклонил ее, сказав, что семена — это подарок одному из его друзей в Центральной Мексике, и у меня нет достаточной силы, чтобы прикасаться к ним.

— С кем ты применяешь контролируемую глупость, дон Хуан? — спросил я после долгого молчания.

— Со всеми! — произнес он, улыбаясь.

Я почувствовал, что мне нужно вернуться к началу и спросил его, означает ли его контролируемая глупость, что его поступки никогда не бывают искренними, а являются лишь действиями актера?

— Мои поступки всегда искренни, но они лишь действия актера.

— Но тогда все, что ты делаешь, должно быть контролируемой глупостью! — воскликнул я, действительно удивленный.

— Да, все, — ответил он.

— Но ведь не может быть так, — возразил я, — что каждый из твоих поступков, есть только контролируемая глупость.

— Почему нет?

— Это означало бы, что тебя, в действительности, никто и ничто не волнует. Возьми, например, меня. Ты хочешь сказать, что для тебя не имеет значения, стану я человеком знания или нет, жив я или умер, делаю что-либо или нет?

— Верно, мне нет до этого дела. Ты, как и Люсио или как кто-либо еще в моей жизни, — моя контролируемая глупость.

Я испытал редкое чувство пустоты. Очевидно, что нет в мире такой причины, по которой дон Хуан должен был бы заботиться обо мне, но, с другой стороны, я был почти уверен, что ему есть дело до меня лично; я думал, что иначе и быть не может, поскольку он всегда уделял мне все свое внимание в любой момент, который я проводил с ним. Мне пришло в голову, что дон Хуан так говорит потому, что я ему надоел. В конце концов, я ведь отказался от его учения.

— Я чувствую, что мы говорим о разных вещах, — сказал я. — Мне не следовало приводить в пример самого себя. Я имел в виду, что должно же быть в мире что-то, до чего тебе есть дело, в том смысле, что это не контролируемая глупость. Я не думаю, что можно было бы продолжать жить, если окажется, что нам действительно ни до чего нет дела.

— Это относится к тебе. Вещи имеют значение для тебя. Ты спросил меня о моей контролируемой глупости, и я сказал тебе, что все, что я делаю по отношению к себе и к другим людям, есть глупость, потому что ничто не имеет значения.

— Я хочу сказать, дон Хуан, что если для тебя ничто не имеет значения, то как ты можешь продолжать жить?

Он засмеялся и после короткой паузы, во время которой он, казалось, решал отвечать мне или нет, встал и пошел за дом.

— Подожди, подожди, дон Хуан, — воскликнул я, — я действительно хочу это выяснить; ты должен объяснить мне, что ты имеешь в виду.

— Может быть, это невозможно объяснить, — ответил он. — Некоторые вещи в твоей жизни имеют для тебя значение, потому что они важны для тебя. Твои поступки определенно важны для тебя; но для меня ни единая вещь не важнее любой другой, ни один из моих поступков и ни один из поступков людей. Тем не менее я продолжаю жить, потому что я закалил свою волю, она стала отточенной и цельной, и теперь мне нет дела до того, что ни что не имеет значения. Моя воля контролирует глупость моей жизни.

Он сел на корточки и запустил пальцы в растения, которые сушились на солнце на большом куске мешковины. Я пришел в замешательство. Я не предполагал, что мои расспросы приведут к такому обороту разговора. После длинной паузы мне пришел в голову хороший аргумент. Я сказал, что, по-моему, некоторые поступки окружающих нас людей очень важны и что ядерная война — самый драматический пример этого. Я сказал, что для меня уничтожение жизни на земле было бы событием ошеломляющей ненормальности.

— Ты веришь этому, потому что думаешь. Ты думаешь о жизни, — сказал дон Хуан с блеском в глазах. — Ты не видишь.

— Разве я относился бы к этому иначе, если бы мог видеть?

— Как только человек научается видеть, он оказывается один в мире, где есть только глупость.

Он сделал паузу и взглянул на меня, как если бы хотел оценить эффект своих слов.

— Твои поступки, точно так же как и поступки других людей, кажутся тебе важными, потому что ты научился думать, что они важны.

Он произнес слово «научился» с такой интонацией, что я вынужден был спросить, что он имеет в виду.

— Мы учимся думать обо всем, а затем приучаем наши глаза видеть так, как мы думаем о вещах, на которые смотрим. Мы смотрим на себя, уже думая, что мы важны, и поэтому нам приходится чувствовать себя важными. Но потом, когда человек научается видеть, он обнаруживает, что не может больше думать о вещах, на которые смотрит; а если он не может думать о вещах, на которые смотрит, все становится неважным.

Дон Хуан, должно быть, заметил мой удивленный взгляд и повторил свое утверждение три раза, как бы стараясь заставить меня понять. То, что он сказал, звучало для меня бессмыслицей, но поразмыслив об этом, я увидел, что его слова скорее напоминают сложное утверждение о какой-то из сторон восприятия.

Я попытался придумать хороший вопрос, который заставил бы его прояснить свою точку зрения, но не смог. Внезапно я почувствовал сильную усталость и уже не мог ясно формулировать свои мысли. Дон Хуан, казалось, заметил мое утомление и мягко похлопал меня по спине.

— Почисти вот эти растения, — сказал он, — а потом покроши их в горшок. Он вручил мне большой горшок и вышел.

Домой он вернулся через несколько часов, под вечер. Я успел покрошить его растения и имел достаточно времени, чтобы сделать записи. Мне хотелось сразу же задать ему несколько вопросов, но он был не в настроении отвечать. Он сказал, что голоден и хочет сначала поесть.

Он разжег огонь в глиняной печи и поставил на ее горшок с мясным бульоном. Заглянув в пакеты с провизией, которые я привез, он взял немного овощей, нарезал их на мелкие кусочки и бросил в горшок. Затем он лег на циновку, сбросил сандалии и велел мне сесть поближе к печке, чтобы я мог поддерживать огонь.

Почти стемнело; с того места, где я сидел, было видно небо на западе. Края нескольких плотных облаков были окрашены в бледно-коричневый цвет, а их средняя часть была почти черной. Я собирался заговорить о том, как красивы облака, но он заговорил первым.

— Рыхлые края и плотный центр, — сказал он, указывая на облака. Его замечание настолько совпало с тем, что я собирался сказать, что я подскочил.

— Я только что собирался сказать тебе об облаках!

— Значит, я тебя опередил, — сказал он и засмеялся с детской непосредственностью.

Я спросил, не согласится ли он ответить на несколько вопросов.

— Что тебя интересует?

— То, что ты сказал мне сегодня днем о контролируемой глупости, очень сильно взволновало меня. Я, действительно, не могу понять, что ты имеешь в виду.

— Конечно, ты не можешь понять. Ты пытаешься думать об этом, а то, что я сказал, не совпадает с твоими мыслями.

— Я пытаюсь думать об этом, потому что лично для меня это единственный способ что-либо понять. Например, дон Хуан, имеешь ли ты в виду, что как только человек научится видеть, все мире потеряет свою ценность?

— Я не говорил «потеряет ценность». Я сказал «станет неважным». Все равно и потому неважно. Так, например, я никак не могу сказать, что мои поступки более важны, чем твои, или что одна вещь более существенна, чем другая. Все вещи равны, а оттого, что они равны, ни одна из них не важна.

Я спросил, не означают ли его высказывания, что то, что он называет «виденьем», является, фактически, «более хорошим способом смотреть», чем простое «смотрение на вещи». Он сказал, что глаза человека могут выполнять обе функции, и что ни одна из них не хуже и не лучше другой. Однако, по его мнению, приучать свои глаза только смотреть было неоправданным самоограничением.

— Например, — сказал он, — нам нужно смотреть для того, чтобы смеяться, потому что только когда мы смотрим на вещи, мы можем ощутить смешные грани мира. С другой стороны, когда наши глаза видят, тогда все равно и ничто не забавно.

— Ты имеешь в виду, дон Хуан, что человек, который видит, не может смеяться?

— Возможно, есть люди знания, которые никогда не смеются, хотя я не знаю ни одного такого. Те, кого я знаю, видят, но также и смотрят, поэтому они смеются.

— Может ли человек знания плакать?

— Почему нет. Наши глаза смотрят, поэтому мы можем смеяться или плакать, веселиться или печалиться. Лично я не люблю быть печальным, поэтому, когда я оказываюсь свидетелем что-либо, что в обычном порядке заставило бы меня печалиться, я просто смещаю свои глаза и вижу это вместо того, чтобы смотреть. Но когда я встречаюсь с чем-либо забавным, я смотрю на это, и я смеюсь.

— Но тогда, дон Хуан, твой смех настоящий и не является контролируемой глупостью.

Дон Хуан некоторое время смотрел на меня.

— Я разговариваю с тобой, потому что ты меня смешишь, — сказал он. — Ты напоминаешь мне тех живущих в пустыне крыс с пушистыми хвостами, которые попадаются, когда засовывают свои хвосты в норы других крыс, чтобы испугать их и украсть их пищу. Ты попался в свои собственные вопросы. Берегись — иногда эти крысы обрывают себе хвосты, чтобы вырваться на свободу.

Я нашел его сравнение забавным и рассмеялся. Дон Хуан однажды показывал мне небольших грызунов с пушистыми хвостами, которые были похожи на толстых белок; образ жирной крысы, которая открывает себе хвост, чтобы вырваться на свободу, был печальным и в то же время ужасно смешным.

— Мой смех, как и все вообще, что я делаю, реален, — сказал дон Хуан, — и в то же время это контролируемая глупость, потому что он бесполезен. Он ничего не меняет, и все же я смеюсь.

— Но, как я понял, дон Хуан, твой смех не бесполезен, так как он делает тебя счастливым.

— Нет. Я счастлив, потому что предпочитаю смотреть на вещи, которые делают меня счастливым, тогда мои глаза схватывают их забавные стороны, и я смеюсь. Я говорил тебе это уже бессчетное число раз. Всегда следует выбирать тропу с сердцем для того, чтобы оказаться в лучшем для самого себя положении; может быть, тогда можно будет смеяться всегда.

Я истолковал сказанное им, как то, что плач ниже, чем смех, или что плач — это действие, которое нас ослабляет. Он сказал, что тут нет внутренней разницы — как то, так и другое неважно. Он добавил, однако, что предпочитает смех, потому что смех позволяет его телу чувствовать себя лучше.

На это я заметил, что если есть предпочтение, то нет равенства: если плачу он предпочитает смех, значит последний действительно более важен. Он настаивал, что предпочтение не означает, что они не равны, а я возражал, что если так, то этот спор может быть логически доведен до утверждения, что если все вещи равны, то почему бы тогда не выбрать смерть.

— Многие люди знания делают это, — сказал он. — Однажды они могут просто исчезнуть. Люди могут думать, что их подкараулили и убили за их дела. Они избирают смерть, потому что для них это не имеет никакого значения. Я, с другой стороны, выбираю жить и смеяться не потому, что это имеет какое-нибудь значение, а потому, что такова склонность моей натуры. Причина, по которой я говорю, что я выбрал это, не в том ЧТО я вижу — моя воля заставляет меня продолжать жить независимо от того, ЧТО я могу увидеть. Ты сейчас не понимаешь меня из-за своей привычки думать так, как смотришь.

Его заявление очень меня заинтересовало. Я попросил его объяснить, что он имеет в виду.

Он повторил ту же самую конструкцию несколько раз, как бы давая себе время, чтобы выстроить ее из других слов, а затем пояснил свою точку зрения, сказав, что под думаньем он подразумевает ту постоянную идею, которую мы имеем обо всем в мире. Он сказал, что виденье разрушает эту идею, и до тех пор, пока я не научусь видеть, я не смогу, в действительности, понять то, что он имеет в виду.

— Но если ничто не имеет значения, дон Хуан, то почему должно иметь значение, научусь я видеть или нет?

— Однажды я уже говорил тебе, что наша судьба, как людей, состоит в том, чтобы учиться, к лучшему это или к худшему. Я научился видеть и говорю тебе, что ничто в действительности не имеет значения. Теперь твоя очередь; может быть, однажды ты будешь видеть, и тогда ты узнаешь, имеют вещи значение или нет. Для меня ничто не имеет значения, но, может быть, для тебя все будет его иметь. К настоящему времени ты должен уже знать, что человек знания живет действиями, а не думаньем о действиях и не думаньем о том, что он будет делать после того, как выполнит действие. Человек знания выбирает тропу с сердцем и следует по ней. И потом он смотрит — и смеется, видит — и знает. Он знает, что его жизнь завершится, в конечном счете, очень быстро. Он знает, что он, как и любой другой, не идет никуда. Он знает — потому что видит, — что ни одна вещь в мире не является более важной, чем любая другая. Иными словами, человек знания не имеет ни чести, ни величия, ни семьи, ни имени, ни страны, а только жизнь, чтобы ее прожить, и при таких обстоятельствах единственное, что связывает его с людьми, — это его контролируемая глупость. Он предпринимает усилия, потеет и отдувается; и если взглянуть на него, он выглядит точно так же, как и любой обычный человек, за исключением того, что глупость его жизни находится под контролем. Поскольку не существует чего-то более важного, чем все остальное, человек знания выбирает любое действие и выполняет его так, как если бы оно имело значение. Его контролируемая глупость заставляет его говорить, что его поступки имеют значение, и действовать так, как будто они его имеют, и в то же время он знает, что это не так, поэтому, выполнив действие, он спокойно отходит в сторону, и то были его поступки плохими или хорошими, принесли они результат или нет, ни в коем случае не является его заботой. С другой стороны, человек знания может избрать абсолютную бездеятельность, он никогда не будет действовать, и будет вести себя так, как будто его бездействие действительно имеет для него значение. И он будет совершенно прав, поскольку это также будет его контролируемой глупостью.

Тут я произнес очень путанный монолог, пытаясь объяснить дону Хуану свой интерес к тому, что же будет мотивировать человека знания поступать каким-то определенным образом, несмотря на то, что он знает, что ничто не имеет значения.

Он мягко засмеялся прежде, чем ответить.

— Ты думаешь о своих поступках, — сказал он, — поэтому ты вынужден верить, что твои поступки важны настолько, насколько ты думаешь, хотя в действительности ничто из того, что кто-либо делает, не имеет значения. Ничто! Но если действительно ничто не имеет значения, то зачем, как ты спрашиваешь, я продолжаю жить? Было бы проще умереть; так ты говоришь и веришь в это, потому что думаешь о жизни точно также, как думаешь о том на что похоже виденье. В случае виденья, однако, думанье не является составной частью, поэтому я не могу тебе описать на что оно похоже. Теперь ты хочешь узнать что мной движет в моей контролируемой глупости, и я могу сказать тебе только одно — контролируемая глупость очень похожа на виденье. Это нечто такое, о чем невозможно думать.

Он зевнул, лег на спину и вытянул руки и ноги. Его кости издали хрустящий звук.

— Ты слишком долго отсутствовал, — сказал он. — Ты слишком много думаешь.

Он поднялся и пошел в заросли чаппараля у дома. Я поддерживал огонь, чтобы бульон в горшке продолжал кипеть. Я собрался было зажечь керосиновую лампу, но полутьма была очень уютной. Огонь в печи давал достаточно света, чтобы можно было писать, и создавал красноватое сияние повсюду вокруг меня. Я положил свои записи на землю и лег. Я чувствовал усталость. Из всего разговора с доном Хуаном в моем мозгу осталась единственная горькая мысль, что ему до меня нет никакого дела; это очень меня беспокоило. За долгие годы я привык доверять ему. Если бы не полное доверие, я был бы парализован страхом уже при одной только мысли о том, чтобы изучать его знание на практике. Я основывал свое доверие к нему на идее, что он заботится обо мне лично; фактически, я всегда боялся его, но я всегда удерживал свой страх в узде, потому что верил ему. Когда он убрал эту основу, у меня не осталось ничего, на что можно было бы опереться, и я почувствовал себя беспомощным.

Очень странное беспокойство охватило меня. Я стал возбужденно прохаживаться взад-вперед перед печкой. Дон Хуан задерживался. Я с нетерпением ждал его.

Через некоторое время он вернулся, сел опять перед печкой, и я стал описывать ему свои страхи. Я объяснил, что волнуюсь, потому что не могу менять направление посреди потока. Я сказал еще, что помимо доверия, которое я к нему испытывал, я научился также уважать его образ жизни, как существенно более рациональный или, по крайней мере, более действенный, чем мой. Я сказал, что его слова ввергли меня в ужасный конфликт, потому что они толкают меня на то, чтобы я изменил свои чувства. Для того, чтобы проиллюстрировать свою точку зрения, я рассказал историю одного старика, очень богатого консервативного юриста, который прожил всю свою жизнь в убеждении, что борется за правду.

В первой половине 30-х годов, с началом Нового Курса, он оказался страстно вовлечен в политическую драму того времени. Он был абсолютно убежден, что перемены окажутся гибельными для страны, и из преданности своему образу жизни он голосовал и боролся против того, что рассматривал, как политическое зло. Но напор времени был слишком силен. Больше десяти лет он боролся на политической арене и в своей частной жизни, а затем вторая мировая война завершила его борьбу полным поражением. Политический и идеологический крах вверг его в глубокую печаль, и он на двадцать пять лет удалился в самоизгнание. Когда я встретил его, ему было уже восемьдесят четыре года, он вернулся в свой родной город, чтобы провести последние годы в доме для престарелых. Мне было непонятно, как он жил так долго, тратя свою жизнь на горечь и жалость к самому себе. Отчего-то он нашел мое общество приятным, и мы подолгу с ним разговаривали.

В последний раз, когда я его встретил, он закончил наш разговор так: «У меня было время, чтобы оглянутся и оценить свою жизнь. Ключевые вопросы моего времени сейчас только история, причем не очень интересная. Кажется, я потратил годы жизни на погоню за тем, чего никогда не существовало. В последнее время у меня бывает чувство, что я верил в какой-то фарс. Это не стоило моих усилий. Однако я не могу вернуть сорок потерянных лет».

Я сказал дону Хуану, что мой конфликт возник из сомнений, в которые ввергли меня его слова о контролируемой глупости.

— Если ничто в действительности не имеет значения, — сказал я, — то став человеком знания, невольно окажешься таким же опустошенным, как мой друг, и не в лучшем положении, чем он.

— Это не так, — сказал дон Хуан отрывисто. — Твой друг одинок потому, что умрет без виденья. За свою жизнь он просто состарился и теперь у него должно быть еще больше жалости к самому себе, чем когда-либо ранее. Он чувствует себя опустошенным, потому что в течение сорока лет гнался за победами, а находил одни только поражения. Он никогда не узнает, что быть победителем или быть побежденным — одно и то же.

Ты говоришь, что боишься меня, потому что я сказал, что ты равнозначен всему остальному. Это просто ребячество. Наша судьба, как людей — учиться, а идти к знанию следует так, как идут на войну. Я говорил тебе это бессчетное количество раз. К знанию или на войну идут со страхом, уважением, осознанием того, что идут на войну, и с абсолютной уверенностью. Вложи свою веру в себя, а не в меня. Ты теперь испуган пустотой жизни твоего друга. Но в жизни человека знания нет пустоты, говорю тебе это. Все наполнено до краев.

Дон Хуан встал и вытянул руки, словно хотел дотронуться до чего-то в воздухе.

— Все наполнено до краев, — повторил он, — и все вещи равны. Я не похож на твоего друга, который просто состарился. Когда я говорю тебе, что ничто не имеет значения, я имею в виду не то, что имеет в виду он. Для него его борьба не стоила усилий, потому что он был побежден. Для меня не существует ни победы, ни поражения, ни пустоты. Все наполнено до краев, все вещи равны, и моя борьба стоила моих усилий. Для того, чтобы стать человеком знания, надо быть воином, а не хныкающим ребенком. Нужно бороться, не жалуясь и не отступая, до тех пор, пока не станешь видеть, лишь для того, чтобы понять — ничто в действительности не имеет значения.

Дон Хуан помешал в горшке деревянной ложкой. Еда была готова. Он снял горшок с огня и поставил его на четырехугольный кирпичный блок, который примыкал к стене и служил полкой и столом. Затем он ногой подтянул два небольших ящика, служивших удобными стульями, особенно, если прислониться к стене спиной, знаком пригласил меня сесть и налил миску супа. Он улыбнулся. Его глаза сияли, как если бы он в самом деле наслаждался моим присутствием. Он мягко пододвинул миску ко мне. В его жесте было столько добра и теплоты, что это казалось призывом восстановить мое доверие к нему. Я чувствовал себя идиотски; я попытался избавится от этого чувства, разыскивая свою ложку, и не смог ее найти. Суп был слишком горячим, чтобы пить его прямо из миски, и, пока он остывал, я спросил дона Хуана, означает ли контролируемая глупость, что человеку знания никто больше не может нравиться.

Он перестал есть и засмеялся.

— Ты слишком заботишься о том, чтобы нравиться людям, или о том, чтобы любить их самому, — сказал он. — Человек знания любит и все. Он может любить что угодно или кого угодно, однако он использует свою контролируемую глупость для того, чтобы не заботиться об этом. Это противоположно тому, что ты делаешь теперь. Любить людей или быть любимым ими — это далеко не все, что можно делать, как человек.

Он некоторое время смотрел на меня, склонив голову на бок.

— Подумай над этим, — сказал он.

— Есть еще одна вещь, о которой я хочу спросить тебя, дон Хуан. Ты говорил, что для того, чтобы смеяться, надо смотреть глазами, но я считаю, что мы смеемся потому, что думаем. Возьми слепого человека — он тоже смеется.

— Нет, слепые люди не смеются, — сказал он, — их тела сотрясаются и они издают звук смеха, но они не видят смешных граней мира и вынуждены их воображать. Их смех не бывает безудержным.

Больше мы не говорили. У меня было ощущение благополучия и счастья. Мы ели молча; затем дон Хуан начал смеяться. Я использовал сухой прутик, чтобы подносить овощи ко рту.

4 октября 1968 г.

Выбрав момент, я спросил дона Хуана, не против ли он поговорить о виденьи. Он, казалось, секунду размышлял, затем улыбнулся и сказал, что я опять взялся за старое — говорить вместо того, чтобы делать.

— Если ты хочешь видеть, ты должен позволить дымку направить себя, — твердо сказал он. — Я больше не хочу говорить об этом.

Я помогал ему чистить сухие растения. Долгое время мы работали в полном молчании. Когда я вынужден долго молчать, я всегда испытываю дурные предчувствия, особенно в обществе дона Хуана. Наконец я не выдержал и задал ему вопрос, который, казалось, сам вырвался из меня.

— Как человек знания применяет контролируемую глупость, если случиться, что умрет человек, которого он любит? — спросил я.

Дон Хуан, казалось, был удивлен этим моим вопросом и посмотрел на меня вопросительно.

— Возьмем твоего внука Люсио, — сказал я. — Будут ли твои действия контролируемой глупостью во время его смерти?

— Возьмем моего сына Эулалио — это более подходящий пример, — спокойно ответил дон Хуан. — Он был раздавлен камнями, когда работал на строительстве Панамериканского шоссе. Мои поступки по отношению к нему во время его смерти были контролируемой глупостью. Когда я прибыл к месту взрыва, он был почти мертв, но его тело было настолько сильным, что продолжало двигаться и дергаться. Я остановился перед ним и сказал парням из дорожной команды не трогать его больше — они послушались и встали вокруг моего сына, глядя на его изуродованное тело. Я тоже стоял там, но я не смотрел. Я сместил свои глаза так, чтобы видеть, и я видел, как распадается жизнь его личности, неконтролируемо расширяясь за свои границы, подобно туману из кристаллов, потому что именно так жизнь и смерть смешиваются и расширяются. Вот что я делал во время смерти моего сына. Это все, что я мог сделать, и это контролируемая глупость. Если бы я смотрел на него, то увидел бы, как он становится неподвижным, и почувствовал бы подступающий к горлу плач, потому что никогда больше мне не придется смотреть на его прекрасную фигуру, идущую по земле. Вместо этого я видел его смерть, и в этом не было ни печали, ни чувств. Его смерть была равнозначна всему остальному.

Дон Хуан секунду молчал. Он казался печальным, но вдруг улыбнулся и потрепал меня по голове.

— Так что ты можешь считать, что, когда происходит смерть людей, которых я люблю, моя контролируемая глупость состоит в том, чтобы сместить глаза.

Я подумал о людях, которых я сам люблю, и ужасная давящая волна жалости к самому себе охватила меня.

— Тебе проще, дон Хуан, — сказал я. — Ты можешь сместить свои глаза, а я могу только смотреть.

Он нашел мое высказывание забавным и засмеялся.

— Ничего себе проще, — воскликнул он, — это трудная работа!

Мы оба рассмеялись. После долгого молчания я опять стал расспрашивать его, может быть лишь для того, чтобы развеять собственную печаль.

— Если я тебя правильно понял, дон Хуан, то единственные поступки в жизни человека знания, которые не являются контролируемой глупостью, — это те, которые связаны с олли или Мескалито, не так ли?

— Верно, — сказал он посмеиваясь. — Мой олли, как и Мескалито не на одной доске с нами, людьми. Моя контролируемая глупость приложима только ко мне самому и к поступкам, которые я совершаю, находясь в обществе людей.

— Однако логически возможно, что человек знания может рассматривать свои поступки по отношению к олли или Мескалито как контролируемую глупость, верно?

Секунду он пристально на меня смотрел.

— Ты снова размышляешь, — сказал он. — Человек знания не размышляет, поэтому он не может встретиться с такой возможностью. Возьми, например, меня. Я говорю, что моя контролируемая глупость приложима к поступкам, которые я совершаю, находясь в обществе людей. Я говорю это, потому что я могу видеть людей. Однако, я не могу видеть сквозь своего олли, и это делает его невоспринимаемым для меня. Как бы я смог контролировать свою глупость, если я не вижу сквозь него? Со своим олли или же с Мескалито я всего лишь человек, который знает, как видеть, оглушенный тем, что он видит, и знающий, что он никогда не поймет всего того, что вокруг. Или возьмем твой случай. Для меня не важно, станешь ты человеком знания или нет. Однако, это имеет значение для Мескалито. Совершенно очевидно, что для него это имеет значение, иначе бы он не сделал так много шагов, чтобы показать свою заботу о тебе. Я могу заметить его заботу, и я действую соответственно этому; и тем не менее, его мотивы мне непонятны.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.