ГЛАВА 2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 2

Ox, я и наивный!.. А глупый!.. И самое поразительное, что считал себя мудрым и

ученым.

Мой Учитель, конечно, все это знал. И был бесконечно прав, что бросил меня обратно в бушующий мир.

Скажи он тогда, что будет тяжело, — о, с каким азартом я возражал бы. Обязательно бы доказывал, что выжил в этом суровом и непонятном мире, в котором пробыл три года, а еду туда, где все просто и ясно. Я ощущал себя чуть ли не гением, который спасет цивилизацию.

Так я ехал, гордый и уверенный, с удивительного и понятного курорта по великой Транссибирской магистрали в мир, который перемалывал вместе с костями еще и не таких умников. Самое главное, что писать нечего о том, как добирался. Никто меня не останавливал, никто мной не интересовался. Как будто судьба нежно подталкивала, чтобы все кошмары именно дома грохнулись на голову. Наверное, для того, чтобы четко ощутил, каким я был до и каким стал после.

Я действительно благополучно прибыл прямо домой. До сих пор это кажется мистикой. Как можно проехать в нашей стране такое расстояние без документов? Хотя именно в этой стране — стране крайностей — есть такая возможность. У нас никогда особенно не интересовались полностью опустившимися «бичами» (скатившимися труболетами), а именно таковым внешне я был на первый, второй и третий взгляд.

И вот лифт трещит, своей вибрацией отдаваясь прямо в сердце. Еще несколько этажей и — моя милая, любимая, единственная мама.

В каком-то полувменяемом состоянии тянусь к звонку. Дверь мгновенно открывается… А может быть, так показалось?..

— Мама, мама, мама!.. — бросаюсь я к ней. Щелчок, хлопок, темно в глазах, и подсобный рабочий медленно, скользя спиной по стене, опускается вниз.

Не скажу, что моя мама была слабым человеком. Она, конечно, не раздавала оплеухи налево и направо. Но было бы странно, если бы сейчас этого не случилось. Обросший, худой и грязный «бич» (труболет), видно, до предела возмутил бедную женщину.

Дверь захлопнулась. Я сидел, взявшись за голову, печально усмехаясь невероятно прозаическому началу.

Раньше я не мог понять свою мать. Наши отношения всегда были совершенной загадкой. Она иногда казалась мне странной, но была удивительной женщиной.

Сейчас-то, конечно, легко рассуждать, когда знаешь, что мать по месяцу рождения — «Рыба», а по году — «Дракон». Рыба видит все по-своему сквозь толщу воды. Уж поверьте, сквозь воду — все по-другому, не так, как у остальных. Ну, а Дракон — это сила, стремление и неиссякаемая энергия.

Ох и настрадался я от этого! Моя мать успокоилась бы только тогда (а для нее это было пределом), когда я стал бы героем соцтруда. Меньшего она не желала. А мне, к сожалению, трудиться не хотелось.

Прости меня, мама, но я точно знаю, что мой бедный пала со страшной силой в тебя влюбился, вернее, в твою красоту. Он не ведал о твоей жизнестойкости, твоей ярости, твоих высоких стремлениях. Он видел только твои красивые глаза и удивительную улыбку, которая до сих пор смущает мужчин, не махнувших на себя рукой. А потом он с такой же страшной силой улепетывал (другого слова не подберешь), оставив все, начиная от носков и заканчивая единственным сыном.

Бедный папа, ну почему же в твоей жизни не встретился дедушка Ням? Тебе бы не нужно было бегать к другой женщине, послабей. И опускать глаза перед все тем же единственным сыном.

Будучи спортсменом, штангистом — человеком, побеждающим металл, — ты не смог победить маленькую, чуть больше метра пятидесяти женщину, которую безумно любил и, наверное, любишь сейчас. Почему я так говорю? Да потому что знаю один секрет мать до сих пор любит тебя. Я даже знаю почему. Потому что ей было шестнадцать, а тебе — семнадцать. И ты был первый. А это уже правильное начало. Вот только тебе никто не объяснил вовремя, что с этим делать. Каким бы там Драконом или Рыбой она ни была — это не важно. Просто ты не был ведущим. И это не твоя вина.

Вот еще одна, казалось бы, безвыходная ситуация. Но это только лишь "казалось бы". Конечно, мне легко рассуждать сейчас. Милые, родные мои, простите за то, что я так смело рассуждаю теперь. Но знайте — дети даются для испытания. Очень большой грех, если вы не ведете их в жизни. Какое там ведете! Вы их даже не понимаете-Есть старость, а есть мудрость. Старость страшна. Она сидит на скамейках, беззубая, отвратительная, шамкающая, осуждающая все, дряхло хихикающая над всеми, затхлая и ненужная. Мудрость же — спасение. Она помогает юным, молодым, малознающим; она растит, она сильная, не дряблая и не толстая. Мудрость не разлагается даже в самый последний момент и умирает со счастливой улыбкой на губах. Ох, как хочется такой мудрости!..

За дверью послышался шорох и вопль Святодуха. Я сразу пришел в себя. И вдруг понял, что я — это не я. Господи, что делать? Для всех в этом мире три года — не срок. Для окружающих никакой я не Мастер, а вторая степень какой-то там общины вообще ничего не значит. Я даже не знаю, каким языком и образами говорить мне в этой жизни. Все истинно близкое и родное, вся мудрость общины — все показалось далеким и расплывчатым. Стало одиноко и страшно…

До того, как уехать далеко, я какое-то время прожил отдельно от всех, в полуразваленной квартирке, оставшейся после бабушки. И когда мы не виделись долго с матерью, ее ярость и эмоции, поднявшись до самого верха, захлестывали меня вместе с развалюхой.

Мама, купив что-нибудь вкусное, шла на расправу с сыном. Добрая, интеллигентная женщина, переполнившись эмоциями, становилась демоном и как всегда неожиданно появлялась с сумкой на пороге.

Здоров, подлец! — рявкала она и переступала порог, помахивая тяжелой сумкой.

В тот раз были яблоки…

Где ты шляешься? У меня дважды останавливалась печень, а скорая приезжала три раза, — с необыкновенной мощью в голосе и легко перебрасывая сумку из руки в руку, объявила она. — Я только отошла — и сразу тащусь к тебе. Вдруг что с моим мальчиком?.. А ты сидишь здесь с друзьями и что-то жрешь.

Друзей я опускаю вообще, ибо в тот момент они забирались чуть ли не под стол, не выдерживая мощи водяного супердракона.

Я сдохну, а ты не будешь знать, где моя могила! — закричала она, переходя на плач и одновременно швыряя в меня сумку с яблоками. И я не всегда успевал уворачиваться, как в этот раз. Обычный приход мамы, к которой я приходил еще реже. "Что же делать? — подумал я. — Ведь они-то не изменились, а мои изменения ничтожно малы перед окружающей мощью".

За дверью опять рявкнул Святодух, и я вспомнил его явление в нашу жизнь…

Я сидел у себя в комнате и опять что-то ел. Слава Богу, был один. А ел я почти всегда, потому что свою большую оболочку надо было усиленно тянуть по жизни. В дверь робко постучали. И я увидел вошедшую маму. Кусок застрял в горле.

— Здравствуй, сынок, — нежно, почти шепотом, миролюбиво улыбаясь, сказала она.

Поверьте, это был удар. И я подавился. Она долго спасала меня, усердно стуча по спине. До этого могла вылечить одним ударом.

Сереженька, мне нужно поговорить с тобой. Ну, не смотрн на меня такими безумными глазами, — попросила мать. Я задрожал от ужаса.

Что случилось, ма? — спросил я.

Все нормально, сынок, — ответила мать и в первый раз не стукнула, а погладила меня по голове.

— Ну-ну, мама, — продолжал дрожать я.

Сынок, что ты скажешь, если я выйду замуж?.. Все стало на свои места. Я не был мальчиком-паинькой, да и особенно культурным. Поэтому, грохнув кулаком по столу, заржал, как сытый конь. И тут же испугался опять. Мать подняла на меня свои неестественно мягкие глаза и тихо сказала:

Какой ты у меня некультурный…

Это было действительно странно. У меня всегда было такое впечатление, что папа, убегая от нас, всем мужчинам рассказал о страшной маме. Поэтому они всегда боялись даже одного ее взгляда. Кстати, после этого я понял, что мой папа был не из слабаков. Мама была красавицей настоящей, но больше не рисковал никто…

— Кто он? — прохрипел я.

У него удивительное имя, — закатив глаза, мелодично пропела мама. — Его зовут Георгий Серафимович Святодух.

Я никогда не был религиозен, но меня охватил священный трепет. Представилось нечто нежное, даже прозрачное, необыкновенно мягкое, обволакивающее, несущее в нашу семью покой, смирение и спасение. Георгий Серафимович Святодух… Это ж надо!

Он — удивительный мужчина, нежный, он понимает меня, — в трансе продолжала мама: — А какой умный!.. Сереженька!.. — Мама поцеловала меня в лоб. — Приходи завтра днем. Георгий Серафимович хочет посмотреть на тебя.

Она попрощалась и выплыла за дверь, как облако. А говорят: чудес не бывает!

В двенадцать ноль-ноль я стоял перед дверью… Перед этой, возле которой сейчас сидел. Обычно я звонил так, что мама никогда не сомневалась, кто это. В тот приход позвонил только два раза.

Наверное, сын, — услышал я, и дверь отворилась.

Заходи, — чарующе улыбнулась мама. И я с трепетом шагнул в неизвестное.

И вдруг из гостиной трехкомнатной квартиры раздался (я не преувеличиваю) утробный рев.

Ну-ну, — задребезжали стекла в окнах. — Ну-ну, покажи мне своего сынулю.

"Бежать!" — мелькнула у меня первая мысль.

Заходи-заходи, — нежно подталкивала меня мать в комнату. Я зашел в гостиную и увидел. Прости меня, Серафимыч, хотя я тебя очень люблю и уважаю, но это правда. Увидел нечто ужасно огромное, похожее на гориллу, которая легко могла бы разорвать слона. Моя мама, которая сразу стала жалкой и крошечной, засеменила к тебе, села рядышком, наполовину утопив свою красивую голову в твоем мохнатом плече, а я стоял по стойке «смирно» и, открыв рот, смотрел…

В понимании моей мамы это и был сверхмужчина. Настоящий красавец. Я не спорил.

Серафимыч зажал мою пухлую лапку в своем кулачище. Вставать ему было не нужно, он дотянулся до меня и так, да и роста, хоть он и сидел, был со мной одного. Я почему-то уверен, что меня он про себя называл, конечно незло, но шпендиком.

Ну, Серега, отдашь мне свою мать? — пророкотал он. "Ха! — подумал я. — Есть ли на этом свете человек, который что-нибудь тебе не отдаст?"

Сереженька, — пропищала из-под плеча моего двоюродного папочки мама, — Георгий Серафимович тридцать лет проработал на корабле, в машинном отделении. Даже в Китае был.

"При чем здесь Китай?" — подумал я, но понял происхождение утробного рокота, который должен был перекрывать стук машины.

Сила победила силу. Эго не значит, что зажила моя мама в гармонии и счастье. Она продолжала воевать. От меня отцепилась — так, лишь иногда наседала, для профилактики. Они воевали теперь вдвоем. Со мной она всегда побеждала, что было ей неинтересно.

Я тогда еще не понимал, что женщина всегда хочет быть побежденной человеком, которого любит и которому отдает себя. Она хочет, чтобы ее победил (конечно, не кулаками) тот, кто рядом. А сейчас понимаю — Серафимыч спас ей жизнь. Еще тогда замечал: мать аккуратно, чтоб он не догадался, выходила на конфликт. Потом внимательно и долго вслушивалась в дребезжание стекол, в утробный рокот и ненадолго успокаивалась. До следующего сомнения и тревоги.

Мне кажется, что уже тогда я начал догадываться: в мире есть какой-то закон, какой- то особенный маленький секрет в отношениях людей. Бедные мои папа и мама, а ведь вы так любили друг друга! Знаю, знаю… Покойная бабушка рассказывала: мама где-то работала, а этаж был четвертый… Так вот, папуля забирался на тополь, серебристый, пирамидальный… Растут у нас такие высокие… Забирался только для того, чтобы увидеть в окно маму. Может, я и не прав, ну, не полез бы Святодух туда! Позвал бы снизу. Сто процентов, что дозвался бы. А что еще нужно было маме?..

Я все еще сидел возле двери и пытался вспомнить звездные знаки Серафимыча. И вдруг вспомнил. Быстренько сосчитав по гексаграмме, я усмехнулся: очень образно он был там выведен. Последняя фраза в определении была такова: "Бойся ударов гориллы во всем".

"Как раз для мамы", — подумал я.

Из-за двери вдруг неприятно дохнуло агрессией. Я инстинктивно стал лицом к ней. Три года не ощущал агрессии, да и сама она была сейчас какая-то интересная и, как вдруг стало ясно, приходила раньше того, кто агрессивен. Дверь резко отворилась. Серафимыч был на пределе и поэтому — очень смешной. Хотя в своей ярости он был прав… Я понял, что остановить его словами не успею. Мама испуганно выглядывала из-под руки Святодуха.

Ну что, сынок? — рявкнул он и кинулся на меня. Ну, уж чему-чему, а этому меня хорошо научили. Мой двоюродный папуля хотел схватить меня и задавить сразу. Но вместо меня схватил воздух, а так как опереться на воздух у него не хватило мастерства, то Серафимыч, конечно же, по всем законам природы рухнул на пол. Впрочем, что для него было это падение? Тем более, я ему не помогал, а просто отошел в сторону. Вскочил он так легко, что я удивился. Покраснев от смущения, Серафимыч снова двинулся вперед. За дверью засопели возбужденные соседи.

— Прекрати, Серафимыч! — воскликнул я.

Я тебе щас дам Серафимыча, — засопел он. И вот тут я совершил непростительную ошибку. Нельзя было этого делать. Святодух теперь всегда будет меня бояться, что ни объясняй. Я схватил его левой за две руки, а сам повернулся к матери.

Ма, это я, — пробормотал жалкий и гонимый сын. — Смотри, ма, — я отодвинул край фуфайки и поднял рубаху. На правом боку у меня большой рваный шрам с детства. Мать ахнула, увидев вытатуированного дракона. В левой руке у меня, противно вереща, трепыхался Серафимыч.

И вдруг со страшным криком "Сын!" мать бросилась ко мне на шею.

Сколько же горя я тебе принес! — вырвалось из сердца. Мать целовала меня, заливаясь слезами.

Ну, пусти, — собрав силы, снова пророкотал Серафимыч, и я разжал руку. Святодух лихо отработал свой проигрыш, вызвав у нас восхищение, — занес обоих на руках в квартиру.

Вот до чего доводят отчаяние, разлука и горе, — задумчиво, для себя все объяснил Серафимыч. — Ай-яй-яй, горе с разлукой, — повторял он.

А когда мы с матерью оторвались друг от друга, то увидели его сидящим на полу. Добрый Святодух, растрогавшись, смотрел на нас, держа руки в тазике с холодной водой. Видно, я перестарался.

Ах ты. Боже мой! — всплеснула руками мама.

И вдруг я увидел, что она снова стала мамой, как будто и не было разлуки. В глазах засветились искры непостижимой энергии, всегда пугавшей меня с детства.

Только моя мама (я в этом глубоко уверен) могла одним вздохом, одним восклицанием изменить всем настроение в противоположную сторону. Она в самые неловкие моменты появлялась вовремя, и что бы ни было, ее восклицания разряжали любую обстановку.

Ах ты, Боже мой! Худенький ты мой, маленький… Кушать, быстрее кушать!

Серафимыч с готовностью ухнул и встал с пола.

Бедный мой, бедный, — причитала мама. — Все потом расскажешь, все потом… Ты же Бог знает на кого похож, — нараспев причитала она, на ходу щипая меня.

"Ни в чем не изменилась, — радостно думал я, — даже такой гигант, как Святодух, полностью не укротил кипучую энергию моей мамы".

Открылся холодильник — и через мгновение кухонный стол был похож на поле битвы, по которому кусками и в разных позах были распластаны младшие братья. У меня затряслись ноги. Я отвык от этого зрелища. Рядом, рухнув на табуретку, захрустел чьими-то костями Серафимыч. В то мгновение я окончательно понял: один мир сменился другим.

Много было совершено ошибок. Но то, что я сделал тогда, было единственно правильным. Тогда еще мое сердце было в общине.

"Что же делать? — думал я. — Как объяснять? Ведь это же безумие… Три года не есть ничего подобного, три года обретать здоровье и силу, очищать нервы, мышцы, научиться мгновенно сокращать и расслаблять их…»

От убийства отвыкаешь быстро. Какая разница, убиваешь ли ты, либо поощряешь его, поедая убитого?

Как же вовремя я остановился и не убил свою бедную маму этими объяснениями. Передо мной выпала удивительная дилемма: съесть уже убитого кем-то либо самому убить свою мать.

Я вспомнил общину. Что же будет, если я начну сейчас все объяснять? Даже самым ясным, самым убедительным языком женщине, которая считала, что потеряла сына; женщине, которая живет пониманием, что основная радость и здоровье — это еда; женщине, которая не убивает своего сына, — откуда ей это знать? — а кормит, отдавая самое лучшее. И нет больше для нее счастья, счастья матери, чем смотреть на чавкающее, сопящее за столом чадо.

Я содрогнулся. А ведь мог бы этого не понять. Мог сделать непоправимую глупость в первый же день. И я зачавкал, радостно и возбужденно, будучи глубоко уверенным, что все младшие братья меня за это простят.

Моя мама, глотая слезы радости, была абсолютно уверена, что доставляет мне величайшее удовольствие. Как же мы любили тогда друг друга! Она знала, что совершает доброе и правильное. И я знал, что совершаю подвиг. Это был редкий момент, когда мы вдвоем одновременно были счастливы. Может быть, даже единственный раз в жизни.

Но любое состояние не может длиться долго. И я поплелся в ванную, отяжелевший, отупевший, с трудом представляя, что буду рассказывать потом.

О прогресс! У тебя есть свои плюсы. Я плескался в собственной грязи, пуская пузыри, делая воду то горячее, то холоднее, страшно удивляясь этим способностям носатого крана. А еще больше удивлялся тому, как всего лишь за три года все это отошло от меня, многого не понимая в свой первый домашний день.

Когда я вышел из ванной, то к искреннему удивлению услышал радостное мамино объявление: "А сейчас — чай!"

"Действительно, так всегда и было, — подумал я. — А что будет теперь? Бедный ты, Сережа!" — думал я, пьянея от липкого сладкого чая, еле ворочая языком от набившейся в рот плюшки. Было такое впечатление, словно я проглотил груду камней, которые, оборвав все внутренности, дошли до колен. Ноги стали тяжелые, ватные. Мозг сжалился надо мной, услышал: "Иди, родной, поспи…" Едва дотащившись к кровати, провалился в пустоту.

Пробуждение было неописуемое! Перед этим снилась какая-то чушь, и все время одно и то же: кто-то маленький и противный, пока я медленно поднимал руку (это был поединок), ухитрялся несколько раз ударить меня в нос. Но самый сильный удар был в живот. И так повторялось бесконечно…

Открыв глаза, я увидел здоровенную хрустальную люстру и понял, что она обязательно сейчас на меня упадет. Потом вздрогнул, закрыл глаза и заплакал. Так горько и страшно плакал последний раз, наверное, в детстве. Я даже не пытался сдерживаться. На второй день, еще никого не увидев, даже не начав жить снова в том мире, в котором не был всего лишь три года, я плакал, мне было больно: болел позвоночник, желудок, болело все… И тогда я наконец-то понял, в какой странный и безумный мир попал.

Увидел наперед, ощутил, что со мной будет дальше. Совсем не понимал, что делать и как жить. Знал только одно: этот мир не такой, как я. За короткий срок он стал чужим. Мне не хотелось жить по глупому блуждающему беззаконию, где женщины стали мужчинами, а мужчины не знают этого. Где едят больше, чем им нужно. Где боль называется насыщением. Где любовью можно убить. Где убивают и искренне радуются этому, думая, что делают добро.

В общем, мне было больно и страшно. И это пробуждение я запомнил навсегда.

Когда проснулся, мать уже хлопотала на кухне. Я встал, скрипнув кроватью. Мать спокойно зашла в комнату, без стука, без вопроса. Я содрогнулся. Мелькнула мысль: "Вот и началось…»

Ну что, милый, пора завтракать. И ты все расскажешь, — улыбаясь, объявила громким голосом она.

Стол был таким же, как и до сна. Я сел за него, налил чай, в котором было столько сахара, что он мог сойти за клей для бумаги.

Не могу, ма, — сказал я, отодвинув чашку. — По-моему, вчера отравился… — Это была моя первая глупость.

Не может быть! — возмутилась мать. — Что ты говоришь! Все было свежее.

— Да нет, ма, — поправился я. — Просто эти три года я ел немножко меньше и не так жирно.

Бедненький, — запричитала мать, — если бы ты знал, а какая я больная…

И тут мать взгромоздилась на своего любимого конька. Я затронул самую излюбленную ее тему. Конечно, ее нельзя было назвать здоровой женщиной. Она была действительно больная. Но как же мама могла об этом рассказывать! Она наслаждалась, перебирая каждую колику, каждый прострел в позвоночнике, каждую боль, которую называла то режущей, то тянущей, то давящей.

"Интересно, — подумал я, — как мать удивится в свое время, узнав, что легко быть здоровой и молодой!"

Я тогда еще не понимал, что столкнулся еще с одной, не менее сильной, не менее глубокой школой. Намного позже разобрался: если забрать у нее все болезни и изощренную, наперченную, подслащенную еду, она просто сойдет с ума. Что останется у нее и еще у тысяч таких же? Что у них останется? Взрослые дети? Глупые мужья? Смешно, но это не сочетается с хорошим здоровьем. Бедные женщины, простите нас, что мы, «ведущие», сделали для вас и из вас. Мы, мужчины, ради которых и для которых вы появляетесь на свет. Что дали мы вам, кроме болезней, убогих детей, которым наплевать сначала на нас, а потом — и на вас? Так что же мы дали вам, кроме абортов и ненависти к нам? Почему вы нас должны любить, не изменять нам? И как страшен ваш девиз: "А жить то с кем-то надо!" А эти слова: "С этим плохо, а с другим, может быть, еще хуже будет!" Где взять такую силу голоса, чтобы прокричать на весь мир: "Простите, женщины, мы — убогие!"

Я сейчас открою один секрет, поскольку прошло много времени с того момента, тяжелого пробуждения под хрустальной люстрой… У меня нет друзей среди мужчин. Может быть, я не прав, но ведь я не Учитель. Я просто знаю, почему дружу с женщинами. Мне сейчас нужно изложить один из законов Космоса, передать слова дедушки Няма: "В этом мире все стало подвергаться изменению, гиблому и неизбежному, потому что имя его — деградация. Так вот, женщина деградирует меньше всего: природа. Космос дали ей самую большую силу. Женщина зачинает, вынашивает и рожает. И любое изменение в ней было бы трагедией".

Есть удивительная сила в слове «женщина». Эта сила показала себя в вере в дом, семью, мужа (если только в него можно верить), в детей. Женщина творила чудеса, отдавая себя тому, в кого верила и от кого хотела иметь детей. Не надейтесь, герои мужчины, что вы имеете хоть малейшее право, оттопырив губу, осуждать женщин. Я дам вам хороший совет: когда увидите то, что вам неприятно в ней, то, что вызывает у вас негодование или даже отвращение, — подойдите к зеркалу и внимательно посмотрите на себя. И поэтому я кланяюсь перед тобой, женщина. И целую тебе ноги. Я преклоняюсь перед тобой, женское начало, за то, что ты не сошло еще с ума, увидев то, что породило.

Тут мое сознание вернуло меня к действительности Я с радостью заметил, что могу не слышать того, чего не хочу, но не теряю ход событий и смысл.

Рассказывай, рассказывай, — несколько раз попросила мать.

Не хочется описывать ту чушь, которую я рассказывал. Мои ответы на вопросы матери. Наверное, я действительно сердцем был еще в общине. Не знаю даже, почему тогда так удачно оберегал мать. Мать слушала, ахала, охала. Но была еще самая неприятная проблема: почему я совсем не привез денег. И вот тут я наплел.

Ах, бедная мама, если бы ты знала, какое богатство я привез. Богатство, которое могло порождать взрывы и трагедии, делать людей счастливыми и несчастными. Братство, которое могло возвысить меня и убить. Да, богатство, которое почти убило меня, по моей же глупости. Оставив кусочек живой ткани для возрождения. И, может быть, для возвышения.

Только давайте сразу разберемся, что же такое возвышение. Давайте вспомним общину… Возвышение — это хотя бы чем-то, но помочь ближнему. Это огромная высота. И я даже сейчас, когда пишу, не совсем уверен, что помог кому-то, потому что помощь — это изменение чьего-то жизненного пути. Страшное слово. Не избавить кого-нибудь от болезней, не заживить чью-то рану, а изменить жизненный путь, хотя бы чуть-чуть. И здесь ошибка должна быть исключена.

Я был слишком возбужден разговором с матерью и своими мыслями, особенно внутренним состоянием. Я обратил внимание, что умею говорить одновременно с кем-то и с общиной. Это радовало.

А деньги, конечно же, украли

— Ну, еще бы! — возмутилась мать. — Ты всегда был бестолковым!

И сразу же нажелала столько на голову укравшего, что мне стало страшно, и я пожалел о лжи.

У меня появилось сильное желание в самые страшные моменты говорить о себе "он".

И вот он был отпущен из дому, в субботу. В первый раз за столько времени — выбритый, чисто одетый. Благо было лето. Мать сразу же позаботилась об одежде.

Он вышел, прошелся к остановке. Прекрасное состояние: впервые в жизни он никуда не спешил. Огляделся вокруг и радостно заметил, что свободно читает людей, видит их насквозь, легко понимает, они ему кажутся прозрачными. Ему даже казалось, что он понимает чужие мысли.

Это была еще одна ошибка.

Он забыл одно: человеческое существо — это личность, сформировавшая и закрепившая своим человеческим цементом собственные желания, которые со временем сама не может разрушить, даже если очень хочет. Их может разрушить только мудрый вместе с тем, кто готов это сделать. Желания, которые человек по своему неведению считает истиной. Впрочем, это и можно назвать истиной, но истиной личной.

И шел мастер второй степени, создавая весьма вредную иллюзию, которая переходила в такую же только что созревшую собственную истину.

Мудрая община, я кланяюсь тебе!

Жестокий дедушка Ням, кланяюсь за то, что ты даже не пытался объяснить это. Такого не смог бы сделать даже ты и твой Учигель. Я должен был сам решить эту задачу. Задачу жизни, в которой решение правильное — это сама жизнь, неправильное — смерть. И, слава Богу, среднего здесь не дано. Путь и Школа, все рассуждения — это иллюзия. Существуют только «да» или «нет», которые стоят на фундаменте «почему». А ответ на это «почему» — это уже Истина.

Впрочем, тогда вырвавшийся на привычную волю ученик не думал ни о чем, не рассуждал слишком много. Он упивался своей ложной властью и пониманием мира.

Община промолчала о том, что вторая ступень — это ступень смерти от собственной руки. Да разве он бы поверил?

Наверное, тяжело посылать своего воспитанника на смерть. А воспитанник шел, улыбаясь, оглядываясь вокруг, уверенный в своей силе, все больше и больше погружаясь в иллюзию. Все больше становясь слабым и ничтожным.

Вдохнув полной грудью, я подумал: "Куда направиться?" Был субботний день, но я знал место, где местные каратисты усердно набивали руки. Чем и занимался вместе с ними до общины. Стремительно погружающийся в иллюзию, направился в спортзал. Первое, на что я обратил внимание в троллейбусе (это поразило), — любая женщина, которая случайно бросала на меня взгляд, долгое время не могла его отвести. А мужчины инстинктивно подбирали животы, расправляя плечи. Но молодой и наглый мастер быстро ответил себе, почему это происходит. И не вспомнилась фраза, которую сказал Ням: "Как ты можешь вылечить, так можешь и убить. И еще ты можешь стать мужем всех женщин на свете. Бойся этого, ученик". Но это было сказано всего лишь один раз и вскользь.

И ученик дедушки Няма спокойно отметил про себя, что, конечно же, за счет питания, упражнений, дыханий его ничтожное количество Ян увеличилось. Ax, милые женщины, как чувствуете вы своей страшной женской силой, что отсюда могут произойти здоровые дети! Вы готовы пойти на все, чтобы получить здоровых детей. Путаете свои

сильные материнские инстинкты с любовью… А может быть, эго и есть любовь? Может, не так уж и плох был этот ученик? Ведь он действительно мог дать нечто большее, хотя и далеко не все то, что вам нужно. Ведь самка гонит самца, когда он заболевает физически. Женщина отталкивает мужчину, когда тот заболевает разумом, теряя путь, в который она верила.

Но тут я услышал в полупустом троллейбусе удивительный разговор, который вернул на какое-то время в мир действительности.

Сидела женщина лет сорока, ее сын лет пятнадцати, рядом мужчина, лысый и толстый. Женщина и мужчина оживленно разговаривали, а ребенок напряженно, втянув голову в плечи, слушал.

Разговор был обычный. Где-то кого-то зарезали, с кого-то живьем содрали кожу, кого-то расчленили, изнасиловали… Ехали долго и разговаривали только об этом. Я, затаив дыхание, слушал их. Женщина рассказывала, с упоением смакуя детали, фальшиво ахая, хлопая себя по жирным бокам. Мужчина тряс головой, соглашаясь с ней, округляя глаза то в полном ужасе, то в удивлении. Я понял: им просто не о чем больше разговаривать. Стало неприятно. Почувствовалось непонятное раздвоение внутри: во мне было два человека. Один — сильный, торжествующий, довольный собой. Другой — жалкий и слабый. Я не знал тогда, что эти двое когда-нибудь должны срастись и получится один. Не радостный, — это слишком высоко, — хотя бы знающий и любящий, что, впрочем, тоже немало. Но эта мысль скользнула и исчезла.

Я услышал голос, возбужденно восклицающий: "Вы представляете! Пополам! Пополам так и перерезало!"

Мужчина сделал круглые глаза и, ахая, качал головой. Вдруг женщина вся как-то сжалась, потом распрямилась, схватила сына за плечи и затрясла его. Тот даже закрыл глаза. Женщина неподдельно искренне, на высокой ноте закричала:

Вот так, гад! Вот так, паразит! Родила тебя, выкормила, воспитала… И никуда ты не денешься, гад проклятый, до самой старости… Не до моей, — продолжала она, — а до своей, паразит ты этакий. — Потом, повернувшись к мужчине, продолжила прежним голосом: — Вы представляете?.. А вот еще…

Я сразу провалился в себя. Вот он — истинный ужас наших женщин. У нее нет ничего, кроме этого маленького, убогого, перегнанного ребенка. Она будет цепкими руками, всей своей женской силой удерживать его рядом, пока не умрет сама или не будет убита им же. У нее нет ничего и уже никогда не будет. Она не даст этому юноше создать семью, а если он каким-то чудом и создаст ее, будет разрывать все на куски. Не все такие, но, увы, большинство. И я, все же умея немножечко заглядывать вперед, посмотрел.

Водитель объявил нужную остановку. Я подошел к Горному институту, возле которого сновали тудасюда молодые люди. Они четко разделялись на два лагеря: одни были застенчивы, испуганы и очень неуверенны в себе. То были абитуриенты, люди, мечтающие гордо называться студентами. И другие, те, кто уже гордо назывались студентами. Они ходили между абитуриентами, свысока поглядывая на них. Стало ясно: было очень приятно одним ходить между другими. Давно я не ощущал такой разницы между людьми. И когда зашел в эту толпу, то почувствовал волну замешательства: ни те, ни другие (а для них это было очень важно) не могли отнести меня к какому-либо сословию. Поэтому и те, и другие на всякий случай со мной здоровались, очевидно, принимая за молодого и наглого преподавателя.

Небрежно отвечая на приветствия, самоуверенный ученик знакомой дорогой направился в спортзал. Он был, как всегда, закрыт, но, зная эти маленькие секреты, ученик постучал. Три раза, четко и громко. Дверь отворилась, и я увидел своего старого приятеля, с которым когда-то дружили, ну просто до чертиков.

Здравствуй, Серый. — Я слегка ткнул его в плотный живот.

Че надо? — оторопело буркнул он и отодвинулся в сторону. Я опешил, потому что испугать или удивить моего старого дружка было очень тяжело. Ученик с удовлетворением увидел, что его боятся. Он зашел в спортзал. Спортзал был небольшой, для борьбы.

Боже мой! — воскликнул ученик. — Какие все знакомые лица! Было еще четверо хорошо знакомых ребят.

— Чего закрываемся?

Все скромно молчали. Тогда каратэ начало уже тихонечко подвергаться нападкам.

Да, ребята, да вы че? Тоже не узнаете меня? Один из них, он был когда-то самым могучим из нас, огромный, стодвадцатикилограммовый Вадик, поскреб затылок.

По-моему, Серега, — буркнул он, внимательно вглядываясь в меня.

— Точно, Серега, — подтвердил тощий и длинный, которого раньше называли Фонарь. Все опять замолчали.

Зашедший ученик с удовольствием растянул минуту молчания, потом торжественно сказал:

Ну что. Толстый, по-прежнему всех лупишь? А действительно, как ты при такой толщине так высоко поднимаешь ноги?

Все радостно засмеялись. Напряжение мгновенно улетучилось.

Серега, приехал! Появился, красавец! Что случилось? Где был? Меня трясли за плечи, хлопали по ним, дергали за уши. Это были старые, добрые друзья детства. Я их любил и верил им. Потом рассказал все. Как мог. Приукрасил, конечно. Рассказывал долго. Они слушали молча и напряженно. Видел, что не верили, качали головами, усмехались. Да и как можно было во все это поверить?

Послушай, Серега, — наконец перебил меня Толстый. — Ты что? С ума сошел? Ты же прекрасно знаешь: это все чепуха, сказки для сумасшедших. Подобное рассказывают в каждой секции.

Конечно, — хихикнул Фонарь, — а потом Толстый лупит всех этих учителей. Что это ты в учителя подался? Сейчас уже на это дело — гонения.

Поздновато, — буркнул Толстый.

Мне стало обидно. Ведь рассказывал я искренне, да и, наверное, не мог дедушка Ням выпустить в мир совсем уж плохого ученика.

Ребята, милые, да вы что? Не верите мне?

Никакие мы тебе не «милые», — пропищал Фонарь. А Толстый тут же отпустил свою коронную лычку, от которой всегда сутки гудела голова.

Мне стало жутко обидно. Потому что я не просто рассказывал о себе. Я затронул начальные законы Космоса, смысл Школы. Куда же это все провалилось? А, впрочем, почему они должны верить? Ведь подобной чушью в свое время были заполнены все журналы". И тут стало ясно — до состояния высшего недеяния мне еще слишком далеко.

Толстый, а хочешь получить? — улыбаясь, спросил я. Это был уже предел. Все радостно заржали.

Ну, ты совсем с ума сошел, — сказал Толстый. — Опомнись, сынок, — произнес он свою любимую поговорку. — И посмотри, сколько у меня тела.

Ну, давай-давай, — подзадоривал я.

Тут произошла смешная история. Мы стали друг напротив друга. Уже было видно, что он будет делать. Толстый глубоко вдохнул и не спеша, но со страшной силой хотел лягнуть меня в живот своей столбообразной ногой. Я развернулся спиной и быстро побежал к противоположной стене. Все дружно захохотали.

Ну и как? — поинтересовался Толстый. — Ты думал: я буду прыгать вокруг тебя? Нет уж, милый, бой так бой!

Дело в том, что я совершенно отвык от такого откровения в бою. Вообще-то, с самого начала не принято обволакивать сильные и жесткие удары или уходить от них. Их нужно срезать, переходя в залипание, а потом снова срезать.

Ты подумал? — спросил я у Толстого.

Слушай, парень. — Я почувствовал, что еще чуть-чуть — и Толстый будет драться серьезно.

Прошу, прости меня, — опередил я его. — Только ответь: ты так и будешь работать?

А ты как думал? — хмыкнул он в ответ.

— Давай второй раз, — предложил я. — Ну-ну…

Мы снова поклонились и стали напротив друг друга. И Толстый со страшной силой саданул меня снизу вверх. Я убрал корпус, всего лишь на несколько сантиметров, и удар, естественно, прошел мимо. При этом на пути могучей ноги Толстого я поставил два своих кулака, которые угодили точно в его надкостницу на несколько сантиметров выше подъема. Удар был сокрушительный.

"Интересно, что будет завтра с его ногой? — подумал я. — Как раз появится возможность проявить себя в медицине".

Толстый хмыкнул, поставил ногу и, вытаращив глаза, с удивлением посмотрел на меня.

Еще! — хрипло выдохнул он.

Я пожал плечами и кивнул головой. Толстый изо всех сил саданул меня другой ногой, которая тут же снова наткнулась на два кулака. Это был один из самых мужественных и сильных наших парней, но такого я не ожидал. Хотя знал, что, благодаря своему весу и огромности. Толстый никогда не проигрывал.

Еще, — уже не сказал, а простонал Толстый.

Я был поражен, но знал — ноги в ход он уже не пустит и, сжалившись над ним, подошел в упор. Толстый изо всех сил попытался садануть меня кулаком в грудь. Я решил позабавиться, пропустил удар, убрав диафрагму вовнутрь, всего лишь на два сантиметра, но удар потерял свою силу. Толстый был потрясен. А я, улыбнувшись, несильно ткнул пальцем в его мощный бицепс. Мой соперник оцепенел и вдруг с тихим стоном повалился на пол.

Вадик, — кинулся я к нему, хватая его за бицепс. "Куда же я попал?" — думал я.

Вадим, Вадик, что с рукой?

Ноги, — еле выдавил он, — Ноги. — И заплакал.

Что же ты молчал? — тоже чуть не плача спросил я.

Привык я, до последнего, — мужественно признался Толстый.

Дурак ты! — махнул я рукой. — Прешь всегда… Прибьют когда-нибудь.

Все так же продолжая лежать, Толстый вдруг спросил:

Серега, неужели то, что ты говорил, все — правда? Неужели тебе, чертяке, так повезло? Странно, почему тебе? Послушай, — он вдруг сел, — так значит, есть Школы, есть Учителя, есть боевое искусство. Это не чушь киношников? Значит, и Брюс Ли такой в жизни?

Я пожал плечами.

Я не верю в это чудо! — заорал Толстый. — Я не верю в это счастье! — вопил он, тыкаясь головой в борцовский ковер. — Пацаны! Фонарь! Бейте его, гада! Бейте! Я хочу это видеть со стороны. — Толстый, уже не стесняясь, размазывал слезы и сопли кулаками.

Оживления в коллективе не последовало.

"Бейте", — хмыкнул Фонарь. — Один уже бил. И шо теперь?

Бейте! — кричал Толстый. — Иначе будет, как в том анекдоте: он уедет, а я вам…

Это возымело действие. Почесав под мышкой, вышел Игорек, крепкий,

атлетического сложения парнишка. Вид у него был, как у гладиатора, идущего на смерть.

Да что вы, ребята! — радостно воскликнул я. — Можно и не бить, можно мягко.

Угу! — промычал Игорек. — Видели.

Мягко? — переспросил Толстый. — А меня за что?

Да нет, просто по правилам Школы — сразу мягко нельзя.

Ну, а теперь можно? — поинтересовался Игорь.

Конечно, — кивнул я.

Мы стали друг напротив друга, поклонились. Надо отдать должное ребятам: они действительно были мужественными. Игорь ринулся на меня. Я снова чуть отошел в сторону и по ходу ускорил его, подтолкнув одной ладонью под зад, другой — в затылок. И чуть-чуть не рассчитал. Игорь пробежал через весь зал, треснувшись лбом в противоположную стену.

Это у него "мягко"! — радостно заорал Толстый. Игорь сел на пол, сосредоточенно ощупывая голову.

И это все, между прочим, сойдет на глаза и на нос. А послезавтра у меня экзамен. Спасибо, родной, за мягкость.

Толстый бесновался на полу, забыв о своей беде. Он демонстрировал, какой будет нос у Игоря на экзамене, раздувая свой и добавляя к нему кулак.

Как флюгер! — радостно ржал он, хлопая себя по животу. — Что скажет на это Лариска!

Ладно, Лариску не трожь, — свирепо блеснул на него глазами Игорь.

Да, это — любовь, — буркнул Толстый.

Ну, что будем делать, ребята? — спросил я. — Не будет у вас ни больных ног, ни разбитого носа. Все будет хорошо. Ибо тот, кто умеет разрушать, тот и созидает.

Да ладно, — произнес один из пацанов. — У меня вон сосед за стенкой все время разрушает что-нибудь у жены. И, кроме двух пацанов, еще ничего не создал.

Заткнись, придурок, — грозно сказал Толстый, — и слушай мастера. Он дело говорит. Рассказывай, Сережа.

И я вновь пустился в свой долгий рассказ, уже ничего не приукрашивая. Но было неприятно: пока еще ничего не родилось, просто сила победила силу. Я сразу вывалил все, что мог, и замолчал. Ребята молчали тоже. Первым опять не выдержал Толстый.

Сережа, ну, неужели все это — правда? — снова взмолился он. — И лечить ты умеешь? Интересно! Ты хочешь сказать, что завтра у этого, — он кивнул в сторону Игоря, — на месте носа не будет флюгера? Интересно! Не верится! И я не буду неделю мучиться с ногами? И вместе с тем, — продолжал Толстый, — от факта никуда не денешься… Мы все дрыгали ногами года два. Ты уехал — мы еще три года дрыгали ногами, как и остальные в этом городе. А ты приехал стройным и красивым. И лупишь нас, как не знаю кого. И философия какая-то удивительная. Да и законы… Хочется спорить, но что-то останавливает. Послушай, Сережа, а мы тоже так сможем?

Ребята! — торжественно произнес я. — Поймите самое главное:

мы много махали ногами и руками, но это не идет дальше соревнований среднего уровня. Движения нужно понять. Нельзя нарабатывать удары и всякие серии, потому что в бою наработанное не получится никогда. Поэтому и получается бой двух разъяренных быков. Поверьте, на это противно смотреть. Да вы знаете и сами. Нужно понять беспрерывное, безостановочное движение. Ведь в Космосе движется все, не останавливаясь ни на мгновение.

Да, — почесал затылок Игорь. — Что-то не очень понятно.

Ничего, поймем, — уверенно сказал Толстый — Он понял — и мы поймем!

Ну, что? — сказал я — Поехали лечиться?

Все дружно согласились После недолгих сборов троллейбус не спеша повез всех ко мне домой Мама стерпела это нашествие Тем более что старую квартиру, как она мне сказала, я уже потерял.

Что можно сказать о лечении? С ногами оказалось менее сложно, чем с головой Я снял опухоль травами, которые прихватил с собой, но это была голова. И боюсь, что многое загнал вовнутрь. Игорю потом трудно было сдавать экзамены, и он жалел, что не было синяков и отеков было плохо, а пожаловаться не на что. Все это заставило меня сильно задуматься.