Больные сны

Больные сны

Решение, что, закончив школу, Рин поедет учиться в Штаты, было принято давно. На так называемом «семейном совете». Куда была приглашена и я, но, разумеется, в виде манекена без права голоса. Родители надеялись, спровадив сына в Гарвард, подышать спокойно. Ему же, казалось, было безразлично, где обитать и чем заниматься — в свободное от основного, таинственного и непонятного никому бытия, время.

Расстраивал его отъезд лишь меня. Если, конечно, не брать в расчет влюбленных и готовых на все девушек, зачастивших в наш дом, лишь только брат решил, что пришла пора стать мужчиной. Они так часто менялись, что воспринимать их всерьез было нелепо. Через постель Рина прошла даже Тинки-Винки, резко похудевшая и похорошевшая к пятнадцати годам. (После случившегося я долго не могла с ней разговаривать, но она, кажется, не сильно расстраивалась по этому поводу.)

Я переживала и мучилась заранее, стараясь делать это незаметно для окружающих и самого объекта мучений. Казалось, мой мир умрет с отъездом Рина. Я так привыкла к необычностям и чудесам, что нормальная жизнь виделась бесцветной, пресной, а главное — лишенной смысла. Я не влюблялась, подобно сверстницам — ни в киноактеров, ни в одноклассников. Была малоэмоциональной и даже аутичной (как определила бы теперь), но это совершенно не касалось брата. Что будет, когда его не станет рядом? Верно, спрячусь, как улитка, в свой домик и перестану реагировать на внешние раздражители. Подобная перспектива не радовала…

После Нового года, когда до отъезда Рина оставалось меньше шести месяцев, мое вдумчивое и глубокое горевание стало выплескиваться из берегов. Скрывать эмоции было все труднее. Я плохо ела, шмыгала носом в подушку, смотрела на брата глазами брошенного пса. Рин, естественно, все замечал и злился. Однажды выдал мне с яростью:

— Я еще не умер, а ты меня не только похоронила, но и всю могилу усыпала цветами и залила потоками горючих слез! Противно, честное слово.

Я не ответила и даже почти не обиделась. Старалась быть рядом при каждом удобном случае — напитаться им, как верблюд водой, впрок. Верно, смахивала на восторженную фанатку рядом со своим кумиром. Его быстро меняющиеся подружки терпеть меня не могли и подчеркивали это при каждом удобном случае. Рина тоже раздражало мое постоянное пребывание под боком, но почему-то он меня не гнал. Ни до, ни после тех дней не проводили мы столько времени вместе — хотя хамил и ехидничал он с не меньшей силой.

— Скажи, зачем я тебе вообще нужна? Зачем ты со мной общаешься? — спросила я как-то, не выдержав, после очередного спича на тему моей неприметности и обыкновенности. — Родственные чувства тебе неведомы, интереса к моей личности ты не испытываешь — тогда какой смысл?..

— Видишь ли, Рэна, — он скорчил многозначительную мину, — ты для меня вроде катализатора. Знаешь, что такое катализатор, из химии?

Я хмуро кивнула.

— Ну да, ты же отличница. Я заметил этот феномен давно, в деревне, когда ты скулила от страха — помнишь? И у меня получилось придумать тех забавненьких существ. Как их там…

— Дожки.

— Дожки… Это было начало. Не знаю, отчего так происходит, но я не могу пока быть таким с другими. И наедине с собой не могу. Уверен, это дело времени, когда-нибудь обязательно научусь. Но пока могу творить самые интересные штуки лишь в твоем обществе.

— А что будет потом? Когда ты научишься, я стану тебе не нужна?

— Видимо, да. Нафиг ты нужна, если я смогу сам? — Он едко и весело подмигнул. Отчаянье на моем лице было столь явным, что каменное сердце смягчилось. — А может, ты всегда будешь мне нужна. Не для одного, так для другого. Как знать? Давай не будем загадывать.

Весна в том году выдалась поздней и нервной. У нее не хватало сил справиться с холодом, и короткие оттепели сменялись надоевшими заморозками и снегопадами. В конце марта на реках и озерах еще стоял крепкий лед, и на выходных Рин со своей очередной пассией решили выбраться за город — покататься на коньках по глади лесного озера. (Подозреваю, то была идея Рина, а пассия послушно подчинилась.) Я напросилась с ними.

Дорога в лес прошла в траурном молчании. Пышноволосая красавица, старше брата года на три, демонстративно меня игнорировала. Понять ее было можно: мое присутствие для девушки оказалось неприятным (и нелогичным) сюрпризом. Как же поцелуи на заднем сидении и все то, ради чего была затеяна прогулка? (Лесное озеро ей хотелось считать предлогом, не слишком удачным.) Вдобавок, как я подозревала, ее обижало полное невнимание Рина к ее тачке — новенькому серебристому ситроену, которым она управляла весьма ловко. Девушка, верно, не успела еще узнать, что Рин терпеть не мог автомобили. (Когда наш отец заикнулся о том, что, если он получит аттестат зрелости без троек, станет владельцем престижной тачки, брат громко взмолился: «Лучше деньгами!»)

Рин устроился на заднем сидении и рассматривал заснеженные виды, ткнувшись носом в тонированное стекло. В тот день брат был излишне сдержан и немногословен — даже для своего фонового состояния, не отличавшегося избытком болтливости. Светской беседы не поддержал, и девушке после двух-трех попыток что-то мелодично промяукать, пришлось заткнуться, покусывая накрашенные лиловым губы и сдувая с лица шаловливую прядь.

Последний километр до нужного места, как выяснилось, нужно было одолевать своим ходом.

— Как ты себе это представляешь? Всю ночь шел снег, поверх льда будет лежать толстенный слой! И как по нему кататься?.. — бурчала, семеня и оскальзываясь на узкой тропинке, пассия (звавшаяся то ли Леной, то ли Людой, точно не помню, но буква «л» определенно присутствовала).

Ее угораздило нацепить в лес сапоги на шпильках и обтягивающие красивую плоть голубые лосины. Похоже, красавица до последнего момента рассчитывала на автомобильную прогулку, но никак не на штурм сугробов.

— Там будет чисто.

— С чего ты так уверен? Ты что, сбегал туда и расчистил?.. — Она захихикала, но тут же охнула, промахнувшись мимо тропинки и увязнув по колено в снегу.

— Если ты сомневаешься в моих словах, лучше сразу отправляйся обратно.

— Да ладно тебе, милый, я же просто спросила! Сердитый какой… Просто зубастый львенок! Нет-нет, взрослый могучий лев!..

С усилием вытащив ногу, она подобострастно прижалась к независимой сутулой спине. Я заметила, как дернулось левое ухо Рина — признак раздражения. Интересно, зачем он встречается с девицами, от которых его тошнит? Я поставила себе зарубку в памяти — на досуге спросить об этом.

Наконец, мы добрели до места. Озеро было покрыто прозрачным зеленоватым льдом — и никаких сугробов. (В чем я, собственно, не сомневалась.) Деревья казались еще чернее и еще стройнее от свежего снега, венчающего их ветви. Было тихо, морозно и волшебно. (Негромко и подспудно волшебно, а не как в чудесах Рина.)

Впрочем, тишина и дыхание сказки рассеялась быстро — от кокетливых визгов Леночки (или Людочки? — поскольку это неважно, буду называть ее Леной), умиленно щебетавшей, натягивая коньки, какой Рин молодец и какая она дурочка, что лезла со своим недоверием.

На льду парочка смотрелась грациозно и ловко. Девица когда-то занималась фигурным катанием, о чем поведала еще по дороге, а Рину не нужно было ничему учиться: способности ко всему на свете таились у него в крови. Я же вставала на коньки только пару раз, в раннем детстве, потому чувствовала себя неуклюжим парнокопытным. Мне не удавалось одолеть и десяти метров, чтобы не шлепнуться на пятую точку, и уже через четверть часа мучений она ощутимо заныла. А Рин с подружкой со свистом взрезали зеленый лед и беспечно смеялись. И самое обидное, что даже не надо мной — меня для них просто не существовало.

Я сто раз прокляла себя за дурацкую идею провести с братом выходные. Ведь знала же, что будет именно так: с посторонними людьми он меня обычно не замечал.

Не выдержав одинокого монотонного процесса скольжения-шлепанья-вставанья и возжелав присоединиться к общему веселью, я повернула к парочке. Рин в пируэте пронесся мимо. Пытаясь приостановить его и не справившись с управлением, я мешком рухнула ему под ноги. Брат, тоже не удержав равновесия, грохнулся рядом, проехавшись ладонью по лезвию моего конька.

Не помню, упоминала ли я, что Рин не переносил боли, а от вида собственной крови мог свалиться в обморок или озвереть. Поэтому, увидев, как брат изучает алый разрез на руке и лицо его становится еще более ассиметричным и диким, я предпочла отползти подальше, не тратя времени на вставание — на четвереньках.

— Ринат, что случилось? — Грациозная Лена притормозила возле раненого и присела на корточки. — Какой ужас!.. Впрочем, ничего страшного: царапина. Давай перевяжу: у меня чистый платок есть.

Со своими пышными желтыми прядями она была вылитая Мария Магдалина, склонившаяся над ногами Учителя, чтобы омыть их слезами и просушить волосами.

— Отвали!.. — В голосе брата была даже не злость, а животная ярость.

От растерянности Лена отшатнулась и шлепнулась — совсем, как я — на пятую точку.

— Что?..

— Не расслышала?!

Рин поднялся, держа ладонь растопыренной, расцвечивая лед алыми кляксами, и шагнул ко мне. Я зажмурилась, вжав голову в плечи. Было очень страшно: прежде мне не случалось причинять ему боль, потому и представить было нельзя, что сейчас последует.

— Посмотри! — Он сунул раненую руку мне под нос.

Повеяло тяжелым соленым запахом. Помню, я испытала удивление: человеческая кровь вроде бы так сильно и резко пахнуть не должна.

— Прости, я не хотела…

— Ты не хотела?! И это все, что ты можешь пропищать? У меня ладонь рассечена до кости, а ты, дура мелкая, только и можешь, что извиниться? Мне больно, понимаешь ты это?!..

Он ухватил меня здоровой рукой за воротник и затряс. Я все же открыла глаза — помня пафосную фразу, что лучше смотреть в лицо опасности. Это самое лицо было по-прежнему диким, на переносице и скулах выступили горошины пота, а зрачки превратились в булавочные уколы. Волны, затопившие радужку, пугали больше всего: что же он вытворит в таком состоянии?..

— Рин, успокойся, пожалуйста, — я старалась бормотать убедительно, чтобы достучаться до разума, но зубы, цокающие друг о друга, и мотающаяся, словно тряпичная, голова вряд ли придавали словам достаточную весомость. — Давай поедем домой, а по пути зайдем в травмпункт, там тебе зашьют и перевяжут…

— Заткнись!

Он яростно закусил губу. Ноздри дергались, как пытающиеся взлететь крылья, а запах крови стал удушающим. Куда подевалась Лена, не знаю: может, испугалась и убежала, а может, спряталась — память начисто стерла ее образ в те минуты.

— За то, что ты такое со мной сотворила, тебя следует проучить! Да так, чтобы навек запомнила и прочувствовала!..

— Рин, тебе же не станет от этого легче! Рин, ведь ты не садист, очнись!..

Я уже заполошно вопила, но он не слышал. Не воспринимал меня как сестру, девочку, человека — но лишь эпицентром, средоточием его праведного гнева. Вспомнилось, как в одиннадцать лет он разнес в щепки стул, свалившись с которого повредил ногу, а потом и полкомнаты пострадало в придачу, пока гувернер не привел его кое-как в чувство.

— Да кто ты такая?! Я тебя не знаю!

Рин истерически захохотал, запрокинув голову. Острый кадык дергался вверх-вниз. К звукам хохота прибавились другие, и, вслушавшись, я поняла, что так звучит ломающийся лед.

Отпустив воротник, брат толкнул меня, и я упала на спину, больно ударившись локтем. Твердь подо мной трещала и двигалась. Ясно представляя, что сейчас произойдет, я ничего не могла предотвратить: не то что убежать в безопасное место, даже подняться на ноги. Я продолжала что-то орать, а трещины разверзались со всех сторон. В них плескалось черное и ледяное.

В последнем усилии я вцепилась в край льдины подо мной. Льдина вздыбилась, как норовистый конь. Перед тем как она стряхнула меня в водяное чрево, я успела увидеть лицо брата. Ярость сменились растерянностью и даже… страхом. Мелькнула мысль: воистину, стоило утонуть — чтобы узнать, что и ему ведомы человеческие чувства, а главное — моя серенькая жизнь, оказывается, что-то для него значит…

Вода вонзила в меня тысячу ледяных клыков, а коньки и куртка сразу потянули на дно. На какое-то время я потеряла сознание, а затем ощутила, как некая посторонняя сила тянет меня вверх.

Рин умудрился за пару секунд скинуть ботинки и крутку и нырнуть за мной. Откуда у него, щуплого и субтильного, взялись силы выудить меня вместе с мокрой одеждой и сталью на ногах, неведомо. Я успела лишь до смерти замерзнуть. Осознание, что чуть не утонула, пришло позже, когда он волоком тащил меня к машине. Вновь возникшая на краю сознания Леночка с растрепанными волосами и малиновым от волнения личиком причитала, семеня за нами и оскользаясь на своих шпильках.

Хотя мы шли — точнее, они шли, а я висела у Рина на тощем плече — очень быстро, одежда заледенела и царапала кожу. Мою мокрую куртку вместе с коньками бросили на снегу, а меня Рин одел в свою. В машине он сел рядом со мной и, велев Лене скинуть пуховик, укрыл им. Он словно не ощущал холода, хотя рыжие пряди обледенели причудливыми сосульками, а босыми ступнями, наплевав на ботинки, оставленные на берегу, он отшагал приличный путь по снегу. Про руку брат тоже забыл, хотя она продолжала кровоточить.

Я же никак не могла согреться. Казалось, все во мне смерзлось в твердый острый комок, а вместо крови по венам струится ледяная озерная вода.

— Только не вздумай умереть! — свирепо предупредил Рин. — Я знаю, ты способна на всё — лишь бы мне отомстить.

— З-зачем ты ме-еня во-обще п-полез в-вытаскивать?..

— Не мог же я потом всю жизнь рассказывать, что у меня была сестра, которая меня случайно порезала, и за это я утопил ее в проруби. Ты… извини. Не хотел, чтобы так вышло.

— Что ты с-сказал?! «Извини», или мне послышалось? — Меня бросило в жар. — Можешь повторить?

— Одного раза достаточно.

Рин отвернулся к окну. Спина в мокром свитере и затылок с тающими сосульками потемневших волос выглядели и вызывающе, и жалко.

Горячее потрясение от его слов не проходило, оно согревало меня.

— Я думала, ты всегда и всё знаешь наперед. А о сегодняшнем ведь не знал? И от себя не ожидал такого — я видела твое лицо.

— Скучно знать все наперед, — бросил он, не оборачиваясь. — Да и не нужно. Ты странного представления о моих способностях — отчего-то считаешь меня всесильным.

— А разве не так?

— Нет.

Больше мы не разговаривали. Правда, Леночка пыталась щебетать, ведя машину, впадая то в восторженный пафос, то в шумное сострадание, но брат не реагировал на ее переливы, и «Мария Магдалина» смолкла.

Увидев, в каком виде мы ввалились в дом, гувернантка всплеснула руками и запричитала по-французски (не забывая образовывать нас). Я отмахнулась, не удостоив объяснениями, даже на родном русском, а Рин не взглянул в ее сторону.

С полчаса полежала в очень горячей воде, потом нырнула в постель. Долго не могла заснуть — раскалывалась голова, ломило виски, — а в середине ночи проснулась от жажды. Все тело пылало — разбей на живот сырое яйцо, и через минуту будет яичница. Когда встала, чтобы добрести до кухни и напиться, пол и потолок поменялись местами.

Грохот падения разбудил брата. Он зашел в мою комнату и помог залезть обратно в постель, мрачно буркнув:

— Ты все же решила мне напакостить…

Через полчаса приехала вызванная им «неотложка», и меня отвезли в больницу с острой пневмонией.

Несколько дней я плавилась в сорокоградусной температуре. То погружалась в рыхло-багровые пучины бреда, то выплывала ненадолго на поверхность сознания, насквозь мокрая от пота, дрожащая от слабости. Рин был рядом почти постоянно — прогуливал школу, забросил подружек и прочие дела. То ли его грызло чувство вины, то ли он и впрямь нуждался во мне — живой.

Бред — то же измененное состояние сознания. Но обычно люди не помнят, что видят и чувствуют в жару, у меня же каждый глюк отчего-то зацепился в памяти. Еще по пути в больницу вокруг затеснились мутно-зеленые гуттаперчевые тела без лиц и волос. Трехпалые, с вытянутыми головами, они не столько пугали, сколько мешали. Мешали раскрыться и снять одежду — ведь было смертельно жарко. Мешали встать и напиться, или хотя бы повернуть подбородок к окну, к струйке свежего воздуха. Они лопотали что-то невнятное на своем наречии, и я тщетно пыталась понять и ответить.

— Тише, тише, — наконец разборчиво выдало одно из них голосом брата. — Перестань дергаться, капельницу свернешь.

«Капельница» — слово вспыхнуло и заблестело. Синий и громоздкий, как готический храм, аппарат на колесиках с огромной стеклянной банкой. Его обхаживали те же мутные гуманоиды, а на дне банки распласталась ворона. Из крыльев тянулись тонкие трубки, по которым текло темно-алое, глаза строго впивались мне в лицо, и в них разбегались… разбегались… разбегались круговые волны.

— Я не хотела делать тебе больно, не хотела ранить твою руку, пожалуйста, не надо, я не хочу твоей крови…

Птица распахнула клюв и хрипло каркнула:

— Поздно!

И кто-то невидимый продолжил пластмассовым голосом:

— Поздно. В небе звездно. Трижды крикнул ворон: горе, море, жуть…

Я крепко зажмуривалась, чтобы не видеть и не слышать. Но глюки не уходили. Мечтала зацементировать уши и завесить изнутри глаза…

Лишь когда на лицо повеяло прохладой, бред рассеялся.

Это Рин, склонившись, дул мне на лоб. Глаза его были обычные — уставшие и серые.

— Братик, сделай так, чтобы не было так жарко и хреново…

— Не могу, — он покачал головой.

— Ладно, пусть… Только не уходи! Когда ты рядом, очень плохого не случится.

— Я уйду, когда буду уверен, что ты выздоравливаешь. Устроит?

Я хотела кивнуть, но от этого усилия мир расплылся и разбежался.

А когда стал четким и целым, оказалось, что собрался неправильно. Видны были неточности и погрешности, и даже лицо Рина, только что бывшее гладким и ровным, состояло теперь из множества кубиков и пирамидок, неплотно пригнанных друг к другу. В зазорах пульсировало что-то пугающе блестящее.

— Я умру, да?

— Нет. Побредишь и потемпературишь еще день-другой, а потом три недели просто полежишь в больнице.

— Ты врешь. Ты не он, я знаю! — Я потянулась, чтобы толкнуть кубическую пародию на моего брата в грудь, но рука упала. — Ты прячешься за его глазами, чтобы пугать меня!

— Все мы за чем-то или за кем-то прячемся. — Он снова стал рассыпаться: кубы и пирамидки теряли свои острые ребра, превращаясь в шарики, которые, пружиня друг о друга, закружились в хаотическом танце. — Сознание определяет бытие, или бытие определяет сознание? Наше сознание выстраивает бытие, как летний домик, прячется за его створки и шторки, размещается с максимальным комфортом, вытянув длинные ноги в штиблетах и послав слугу за чаем, или наше бытие взращивает сознание, поливая его, как заботливый садовник, и удобряя компостом из догм, стереотипов и социальных устоев?

Я не понимала его речей, но отвечала, боясь потерять контакт — лучше Рин, даже рассыпающийся и странноватый, чем мутные гуманоиды. До сих пор не знаю, что из вещаемого им тогда было реальным, а что — плодом моего раскаленного мозга.

— Отчего принято считать, что сфера — предел совершенства? Потому лишь, что не имеет начала и конца, является символом бесконечности и абсолютного нуля? Для меня совершенство в движении, в росте, в многообразии. Стоугольник или стотысячеугольник, ромбоэдр, тетраэдр, ромбододекаэдр… Не простота, но бесконечное усложнение. Гиперкуб…

Он сложил ладони, и между ними возникло нечто многогранное и мерцающее.

— Но ведь природа любит простые формы. Солнце круглое, яйцо овальное. Голова у человека почти круглая. Разве не это мерило совершенства?

— Любая простота — лишь составная часть. Мы видим кусочки мозаики и превозносим их за ясность, доступную нам, но всю картину целиком лицезреть не можем.

— Даже ты?

— Даже я…

Рина гнали из больницы домой. Я слышала, как врачи втолковывали, что мне нужен покой и лекарства, а не его пустая болтовня. Он огрызался. Применять силу не решались — видимо, напоровшись на его взгляд. А может, выгнать мешало то, что ни мама, ни папа ребенка не навещали. Только брат.

Как-то мне привиделось, что бреду по пустыне. Очень жарко, босые ступни обжигает песок и ранят острые камушки. И вот он, оазис, с пальмами и ручьем, за ближайшим барханом. А может, это мираж? Но если и так, спасибо ему: я бы давно уже не смогла переставлять ноги, если б не призрак рая впереди. Рядом бредет верблюд с львиной головой и голосом брата и толкует о вечной игре в домино с Создателем.

— Открываешь костяшки, медленно, по одной, и на каждой — шесть, шесть, шесть, и ты не можешь сделать ни единого хода, ты заранее знаешь, что проиграл, и каждая следующая кость, которую ты возьмешь со стола, будет такой же. А Создатель с ласковой меланхоличной улыбкой будет выкладывать свои кости в причудливом узоре, и все у него сойдется.

— И что тогда делать?

— Не играть. Встать, развернуться и уйти. Только не оборачиваться, чтобы не превратиться в соляной столб. А потом можешь сесть поиграть с кем-нибудь попроще, чтобы бросить косточку своему самолюбию.

— Эй, верблюд, да ты гонишь!

— Гоню, — он покорно склоняет голову, пряча под мешками век ехидные глаза, и шелестит густой гривой. — А ты знаешь, отчего осенью листья желтеют и багровеют?

— Оттого, что хлорофилл, ответственный за зеленый цвет, разрушается прежде других веществ, — выпалила умненькая девочка.

— Это по-научному. А на самом деле — позаботились творящие разумы. Те, которые здесь, на Земле, все выдумывали, экспериментировали и мастерили — команда старичка Йа. Если бы листья просто жухли и темнели, а не расцвечивали все вокруг яркими красками, от лимонного до рубинового, тяжело было бы переносить смерть лета. Та самая осенняя депрессия загрызла бы совсем…

Рин сидит на стуле у моего изголовья. На нем больничный халат салатного цвета (вот откуда у моих гуманоидов мутно-зеленые тела!), благоухающий и чистый до хруста. А выражение лица кислое, словно заставили съесть полкило лимонов.

— В третий раз ты меня утопишь с концами.

— В третий? А-а, ты имеешь в виду Грязнуху, босое милое детство?.. Но тогда я искренне хотел научить тебя плавать.

— Ты всегда и во всем искренен. Особенно в ненависти. Скажи, что у меня за карма такая — всё тонуть и тонуть?

— Ты Рыба по гороскопу. Вот и плещись на здоровье!

Он ответил небрежно и беспечно, но кислота с физиономии не пропала.

— Слушай, зачем ты здесь торчишь? Я же вижу, как тебя это достало. Шел бы домой, к своим друзьям и подружкам.

— Отпускаешь, да? Мне тебе в ножки поклониться за милостивое позволение или ступни облобызать? Кажется, мы давно договорились: всегда и везде я делаю то, что хочу и считаю нужным.

— Правильно: у тебя плохое настроение — так не парься, испорти его ближнему.

— Что-то я смотрю, ты слишком бодрая стала. И лопочешь внятно и осмысленно. Может, и впрямь мне пора сваливать из этой осточертевшей до зубовного скрежета больнички?

Я тотчас пожалела о своих словах.

— Нет, Рин, не уходи! Пожалуйста. Мне еще плохо…

— А доктор сказал, что кризис миновал и ты идешь на поправку.

— Не верь ему, он врет. Останься хотя бы на сегодня, ладно?

— Ладно. И без того собирался на всякий случай проторчать и эту ночку. Полсуток недосыпа меньше, полсуток больше — какая разница?

— Спасибо! Скажи, а родители сюда приезжали?

— Ну что ты. У них нашлось с полсотни более важных дел, чем навестить дочь, даже если она трепыхается между тем светом и этим. Впрочем, вру: отец заходил в самый первый день. И все оплатил: отдельная палата, как ты, наверное, заметила, лекарства, услужливые медсестрички. Сервис на высшем уровне! Еще мама периодически сюда названивает, справляется о твоем градусе и тонусе. Разве это не проявление родительской заботы?

— О да. Более чем.

— Неужели, сестренка, ты все еще по ним скучаешь и на что-то надеешься?

— Уже нет. Давно. Ладно, замнем — не слишком полезная для здоровья тема. Слушай, можешь что-нибудь сотворить?

— Что, например?

— Какую-нибудь чудесность. Только приятную. И я от радости сразу поправлюсь.

— Офигеть. Даже здесь меня эксплуатируют! — наигранно возмутился Рин. Задумавшись на пару секунд, смилостивился: — Так и быть! Только это будет экспромт, никаких заготовок я не делал.

Брат развел ладони, и между ними завихрилась радуга, распавшаяся на множество бабочек. Они разлетелись по всей палате — огромные и яркие, тропические, и простые капустницы и лимонницы. Одна из них, переливчато-синяя, уселась на одеяло вблизи моего лица. Казалось, она только что вспорхнула с орхидеи в амазонских джунглях и еще хранит на лапках и усиках душный и сладкий аромат.

— Здорово! Красота какая…

— Наслаждайся. Хотя по мне — скука смертная. Банально. Подумал: «Пусть будет маленькое, легкое и красивое» — и вот, пожалуйста! Не болей ты, я бы себя не сдерживал, и вышло бы круче.

— Вроде гигантских каракатиц или пауков? Нет уж, спасибо!

Рин почесал ухо, на которое присела малиновая красавица с черными иероглифами на кончиках крыльев. Бабочка неторопливо взлетела, а когда он опустил руку, приземлилась на то же место.

— Интересно, какие из дев-трясавиц на тебя набросились… — задумчиво пробормотал он.

— Что-что? Какие еще девы?

— Девы-трясавицы, они же лихорадки. Их двенадцать сестер: Трясея, Огнея, Озноба, Гнетея, Ломея, Желтея… и так далее. От одной горишь, от другой мерзнешь, третья кости ломает. Зловредные такие девки, вроде нечисти.

— На меня не одна набросилась. И озноб был, и жар, и кости ломило. Но больше всех доставала Бредея. Есть такая?

— Раз доставала, значит, есть.

— А ты их пытался прогнать, да? Исцелял меня, пока я в отрубе была?..

Слезы благодарности навернулись на глаза — от слабости тянуло плакать от малейшего пустяка, а тут такое самопожертвование. (То, что именно по вине Рина на меня набросились несимпатичные и злобные девицы, как-то забылось.)

— Ну, что ты. Я не дурак, чтобы исцелять: тут таких дров наломать можно, — Рин снял с уха щекочущую его бабочку и пересадил на тюлевую занавеску. На ней уже красовалось множество трепещущих ярких созданий. — Стоит заниматься только тем, в чем ты профи. Тебя ведь и без меня неплохо подлечили, верно?

Он ушел рано, пока я спала. И бабочки тоже. То ли вылетели в дверь следом за ним, то ли упорхнули в открытую фрамугу.

Больше за те две недели, что я еще провалялась, брат не появился ни разу. Врачи и медсестры удивлялись: то было не выгнать, а то исчез и забыл родную сестренку напрочь. Я объясняла его отсутствие срочными делами, но они вряд ли верили.

Из больницы меня забирал наш шофер, а дома обрадовались моему появлению лишь кухарка да гувернантка (последняя вряд ли искренне). Рин только бегло кивнул, словно расстались мы накануне вечером.

На учебу в Штаты провожала его я одна. Так он решил. Родители, как можно догадаться, не настаивали, а подружкам он не удосужился сообщить о дне отлета.

— А то набегут всей тучей. Слезами вымочат, поцелуями обслюнявят…

Я очень старалась не зареветь. Говорила о пустяках, но голос то и дело срывался. Рин при этом вздергивал бровь, и губы его изгибались, но все же удерживали готовые выскочить ехидные слова. Он не насмешничал и не издевался, но был лаконичен и мыслями парил уже явно не здесь.

— Ты хоть звонить или смс-ить мне будешь?

— Буду. Но редко.

— Писать?

— Вряд ли.

— Приезжать на каникулы?

— Ну, это уж точно нет. Что я здесь забыл?

— Меня. Я буду очень скучать.

— Догадываюсь. Но вряд ли ты меня разжалобишь пафосной речью о том, какой скучной и серой станет твоя жизнь с моим отъездом. Учись жить самостоятельно, сестренка, хватить цепляться за мою штанину. Ну, все. Пока!

Он похлопал меня по плечу и развернул в сторону выхода. А сам зашагал к стойке регистрации.

Хотя посадка только началась, и времени еще был вагон.