Четыре бешеных ветра, или антихрист

Четыре бешеных ветра, или антихрист

На следующий день, когда я вернулась с очередной лыжной прогулки — все больше влюбляясь в безлюдный снежный простор под негреющим ясным солнцем, я потратила на нее полдня, — брат встретил меня на пороге избы. Еще накануне он предупредил, что ожидается нечто значительное: «лебединая песня», «финальный аккорд». Честно сказать, грандиозность предстоящего действа пугала, и это было еще одной причиной столь затянувшегося гуляния.

Рин был в одной рубашке и босиком, словно на улице не трещал двадцатиградусный мороз, а жарило лето. На шее у него висел большой круглый талисман из резной кости. Приблизившись, я подивилась тонкой работе: площадь с виселицей, палач в колпаке и толпа народа. Преступник с петлей на шее отчего-то улыбался от уха до уха.

— Я уж совсем заждался, — проворчал брат. — Входи, нас ждут великие дела!

От него веяло жаром, как от натопленной печки.

— Рин, с тобой все нормально? — С ужасом я заметила, как шипит снег на крыльце под его босыми ступнями. — Ты горишь!

— Не бойся, не обожгу. Зато на дровах экономия!

В доме оказалось адски душно. Видимо, воздух нагрелся от соприкосновения с его телом. И как только одежда не загорелась? Я открыла окно, чтобы впустить прохладу, и устроилась подальше — и от брата, и от натопленной утром печи.

— Ты знаешь, она (Рин выделил это слово, и я сразу поняла, о ком речь) упрекнула меня, что я растрачиваю дар на пустяки и напрасно сжигаю себя. Я решил прислушаться к мудрым словам и сотворить напоследок нечто полезное всему человечеству. Разом избавить людей от несчастий и бед, потратив на это остатки сил.

— Не слишком ли много ты на себя берешь?

Вид брата нравился мне все меньше. Он смахивал на возбудившегося безумца, психотика в период обострения.

— Ты не понимаешь! — Рин шагнул ко мне и оказался так близко, что пот градом заструился у меня по телу, как в парной. — Распахни пошире глаза: сейчас это случится. — Он взмахнул руками и заговорил густым и глубоким голосом, словно актер-трагик: — Я призову четыре ветра, четыре бешеных ветра с разных концов земли. Южный будет огромен и свиреп, но свирепость его во имя добра. И будет он рыжим, и конь его будет рыжим, и пес у его ноги будет рыжим.

Комната стремительно изменялась — расширялась, превращаясь в подобие тронного зала. Потолок упорхнул так высоко, что исчез из виду, и над головами повисла пугающая пустота. В центре возникло кресло, обитое бордовым бархатом. Рин прошествовал к нему и уселся с королевским величием. Не хватало только короны и скипетра. Я хотела было съязвить относительно босых ног и старой рубахи, но не успела: хлопнула входная дверь.

К трону с Рином двигалось нечто чудовищное. Невероятных размеров туловище коня переходило в торс мужчины. И то и другое было покрыто густой шерстью ржавого оттенка. Шею венчала скалящаяся голова пса с прижатыми ушами и вздыбленным загривком. Подойдя к брату, чудовище подогнуло передние ноги и с грохотом опустилось на колени.

— Повелеваю тебе, мой раб с горячим дыханием и вулканической лавой в жилах! — Рин величественно возложил длань на узкий собачий лоб. — Пронесись по земле, от края до края, и пусть копыта твои вытаптывают болезни, а зубы — выгрызают голод и нищету. Правь, мой бешеный Ветер, конем своим и натравливай пса своего!

Южный Ветер залаял хрипло и оглушительно и, вскочив на ноги, забил пудовыми копытами.

Меня закружил калейдоскоп видений. Мы с братом неслись куда-то верхом на рыжем исчадье в вихрях поднятой им пыли. Спиной я чувствовала горячую близость Рина, но оглянуться и посмотреть на него не могла: все мышцы словно парализовало. Кроме глазных. Я очень ясно видела, как под копытами размером с колокола гибнут вовсе не болезни, а больные: люди на последних стадиях рака или СПИДа, паралитики, прокаженные… Песья же голова очищала мир от бомжей, беспризорников и профессиональных нищих, разрывая их с утробным рычанием и заглатывая отдельные кровоточащие куски.

— Это же не избавление, а убийства! Что ты творишь?! — кричала я брату в ужасе и экстазе бешеной скачки.

— Это начало, сестренка, а вначале всегда разрушение и ужас! Нужно вырвать все сорняки, чтобы потом, на удобренной и чистой земле насадить сад, — громко шептал он мне в ухо, и его слова раскаленными щупальцами терзали мозг.

— Сад?! Сад на крови?.. Опомнись!!!

Обеими руками я изо всех сил цеплялась за рыжую шерсть на холке. Стоит не удержаться — и слетишь под копыта, темные от крови, с налипшими клоками волос. Не раздавят, так растерзают клыки, приняв за убогую…

Закончилось все резко — словно вырубили динамик с орущим хард-роком. Мы оказалась в том же тронном зале. Рыжее исчадье исчезло, а голос Рина вновь обрел королевскую торжественность и протяжность.

— Восточный Ветер! Сын мой, раб мой, дух мой, приди!

Восточный Ветер втек в полуоткрытую дверь бесшумно и угодливо. Он был медно-красным, как индеец, и плосколицым, словно монгол. Глаза-щелочки, цветастый халат, бронзовые бубенчики на шее, запястьях и лодыжках. По сравнению с чудовищным Южным он казался бы безобидным и даже милым, если б не зеленые, как нефрит, клыки, выглядывавшие из-под тонких губ, да кривые, янтарного оттенка когти на босых ногах.

Он завыл, защелкал пальцами, зазвенел бубенчиками, застучал когтями. И затанцевал вокруг трона под свою самодельную музыку. Рин, довольно ухмыляясь, кивал ей в такт и похлопывал ладонями по коленям.

— Ты знаешь толк в гармонии и красоте, Восточный Ветер! Ты принесешь с собой поклонение всему прекрасному и уничтожишь все грубое, уродливое и безобразное. Ты очистишь мир в своем танце и возродишь землю под звуки музыки!

Восточный Ветер растекся в пляске по залу и растворил стены, касаясь их рукавами и полами халата. И стало видно далеко и близко, в целом и в подробностях. От звона бубенчиков и стука янтарных когтей рушилось все некрасивое и невзрачное: ломались, как карточные домики, высотки и пятиэтажки, горели телеграфные столбы и сараи, плавились рельсы и трубы. Уцелела природа, да то, что можно назвать архитектурными шедеврами: дворцы, особняки, храмы. Повезло и простым избам, усадьбам и церквушкам, естественно вписанным в окружающие поля, холмы и леса.

Девять десятых из построенного людьми пропало: горело, лежало в руинах, было проглочено вздыбившимися реками.

«Бред какой-то! — стучало в мозгу. — Крутая смесь из всадников Апокалипсиса и восточных мифов. Бедный братик! Крыша у него окончательно съехала». Но протестовать вслух уже не пыталась: безумца переубедить невозможно.

И снова был тронный зал и короткое затишье. Я заметила, что глаза у Рина теперь были закрыты, а пальцы, вцепившиеся в подлокотники кресла, дрожали.

— Западный Ветер! Поднимись из лиловых низин, из тишайших бездонных болот! Ты, который слеп, глух и нем, но справедлив бесконечно.

Высокая сутулая тень просочилась в зал сквозь щели в полу и замерла перед троном в ожидании приказаний. Она была гладкой и обтекаемой. Уши и нос отсутствовали, веки и губы были зашиты шелковой нитью. Рин прислушался, не открывая глаз, но Западный Ветер не издавал ни звука. Тогда брат повел ноздрями и удовлетворенно рассмеялся.

— Ты возденешь руки, и над каждым поднимутся и воссияют его способности, умения и таланты, его любовная, материнская или творческая сила. У кого-то будет много и ярко, у кого-то мало, а некоторые окажутся совсем пусты. И когда опустишь ты руки, во всех окажется поровну — и способностей, и талантов, и творческих сил, и идей.

И было так, как он сказал. Сутулая тень воздымала руки, длинные и вялые, лишенные пальцев, и над головами оборванных и изможденных людей — тех, что выжили после бурь и пожаров — вспыхивали радуги. Большие, поменьше, еле теплящиеся — иные же и вовсе оставались без изменений. А когда руки опускались, радуги смешивались и уравнивались, теряя цвета.

От ужаса и отвращения меня замутило. «Что он творит?! Смешение красок дает серость или грязь. Неужто он не только сошел с ума, но и патологически поглупел?..»

— Северный Ветер! — воззвал Рин, лишь только мерзкая картина растаяла. — Мой любимчик, мой избранный, мой прозрачный! Взметнись с просторов ледяного океана, оторвись от полированных лбов айсбергов и небесных цветовых плясок!

Голос Рина, по-прежнему громкий и властный, теперь хрипел и дребезжал. Из-под сомкнутых век сочилась кровь, ресницы дергались — казалось, глаза под тонким слоем кожи метались и бушевали.

— Сто тридцать семь твоих пристальных зрачков видят самую суть человека. Тысяча острых языков умеют отделять свет от тьмы. Белоснежный покров наделяет всякого, кого коснется, тишиной и покоем.

Северный Ветер, упавший с невидимого потолка, был похож на дракона — ослепительно чистого, покрытого не чешуей, но белоснежным перьевым ворсом. Сквозь перья глядело множество ледяных глаз с узкими вертикальными зрачками. Из пасти свешивалось длинное щупальце, усеянное прозрачными и острыми языками. Крыло было только одно, оно же покров: широкий, как слоистое облако, полное снега.

— И да поглотишь ты мрак в людских душах, печаль и страх, ярость и зависть!

От дыхания Северного Ветра все застывали, замороженные. Острые языки-льдинки касались груди, и все темное, красное, мутное со свистом втягивала в себя и проглатывала бездонная пасть. Лица людей менялись: исчезали печаль, раздражение, усталость, черты обретали статичность и пустоту, как у пластмассовых манекенов.

— Это тоже неправильно! Так нельзя! Прекрати сейчас же!!!..

Я кричала, забыв о том, что это бесполезно, содрогаясь от отчаянья и отвращения, глядя, как под мягким покровом Северного исчадья люди обретают одинаково бессмысленные улыбки. Воистину, белоснежный дракон был страшнее трех остальных ветров вместе взятых.

Веки Рина были по-прежнему опущены, из уголков глаз еще сильнее сочилась кровь, покрывая щеки и скулы бурыми разводами. Лицо с туго натянутой желтой кожей походило на ярко раскрашенную ритуальную ацтекскую маску.

— Больно, — прошептал он тихо и доверительно, когда Северный Ветер унесся прочь и все стихло. — Никогда не выносил боли: до истерик, до бешенства… А сейчас вроде как ничего… привык.

Комната обрела прежний вид. Тронное кресло исчезло, потолок вернулся на место. Брат сидел на полу, тяжело привалившись к стене. Дыхание было рваным и шумным.

Первым делом я выскочила на крыльцо, забыв одеться. Мороз охватил со всех сторон злыми объятиями, но было не до него. Оглядевшись по сторонам и заметив на горизонте желтые огоньки — окна изб возле станции, перевела дух. А когда увидела в небе скользящую красную точку самолета, совсем повеселела. Восточный Ветер не уничтожил цивилизацию! Значит, то было лишь представление. И ужасы остальных ветров, трех бешеных монстров — тоже театр, точнее, киношная страшилка в формате «три Д», слепленная специально для меня. Зная брата, могла бы догадаться сразу!..

Я вернулась в избу, только теперь ощутив, что промерзла до ребер.

— Ну, и к чему ты это устроил? Напугал до смерти — радуйся! Можно сказать, превзошел сам себя — и Розовый Лес, и опыты в морге отдыхают. Во имя чего все это было? Чтобы свести с ума единственного близкого родственника? Хорошо я догадалась выйти на крыльцо и оглядеться. Вдали огоньки, в небе самолет — значит, ничего твои бешеные ветры не сдули и не растоптали, а только меня чуть до столбняка не довели.

— Это репетиция, Рэна. Само действо будет через несколько дней.

Брат говорил тихо и отрывисто, словно заново привыкая к собственным голосовым связкам.

— Что-что?! Погоди минутку!

Я еще раз вышла на улицу и набрала в миску колючего снега. Присев рядом, принялась омывать горячую липкую кожу. Рин морщился, но не протестовал.

— Что значит репетиция? Я так поняла, ты показал мне бесплатный фильм ужасов, он же — фильм-катастрофа. Не хочешь же ты сказать, что собираешься сотворить все это в реальности?

— Да. Как только накоплю достаточно сил. Уже без тебя, Рэна, не беспокойся. Катализатор мне не понадобится.

— Рин, ты безумен? — Я всматривалась в желтое лицо, надеясь разглядеть насмешку, тонкую иронию, но раскрашенная маска с закрытыми веками оставалась непроницаемой. — Да, ты спятил! Окончательно и беспросветно. Где и когда во время своих странствий ты потерял разум?! Будь ты вменяем, ты осознал бы всю чудовищность своей затеи! Кто бы ты ни был, ты не Бог, и не тебе менять этот мир — даже если он во многом несовершенен и сильно тебе не нравится. Тем более, таким жутким способом. Больше всего это было похоже на лоботомию во вселенских масштабах.

— А я надеялся, ты повзрослела, — Рин со злой силой остановил мои пальцы, сомкнув запястье. Он поднял веки: от радужек ничего не осталось — одни черные провалы зрачков в багровой паутине полопавшихся сосудов. Тут же лицо задрожало от боли, и веки снова смокнулись. — А ты так и осталась маленькой глупой девочкой, не видящей дальше своего носа.

— Своего носа?! Признак мудрости — желать жить в мире без эмоций и страстей, без слез и восторга, выверенном по линейке? Скажи, ты сам хотел бы оказаться на месте тех, над кем собираешься провести свой вселенский эксперимент?

— Хотел бы, и даже больше, чем ты можешь себе представить. Покой и бесстрастие, и никаких тебе перепадов от скуки и уныния до ярости или бешенства. В моей душе стало бы чисто, тихо и просторно — как здесь, — он кивнул на окно, — в этом поле, где тебе так полюбилось гулять.

— И за это ты откажешься от своего дара, своей уникальности?

— А что эта уникальность дала мне? Осознание, что ты демиург, почти равный подмастерьям Йалдабаофа, не сделало меня счастливее ни на йоту. Могу по пальцам пересчитать дни и часы, когда мне было по-настоящему хорошо.

— Ладно, пусть. Но подумай о других! Мне, к примеру, только в страшном сне может привидеться подобное. Ни себе, ни своим детям не пожелаю мира без взлетов и падений, без борьбы и страстей, без гениальности и творчества.

— Я думаю о других. За время странствий я насмотрелся на столько несчастий, бед и трагедий, сколько ты не увидишь и за сто лет сытой спокойной жизни в уютном коттедже с супружником-адвокатом. Тебе ли спорить со мной, безгрешная маленькая душа? Да за один закон взаимо-пережевывания, когда красивейшее и сложнейшее существо вроде ягуара хрустит костями не менее красивого и удивительного творения — антилопы, стоит основательно потрясти этот мирок! Не говоря уже о процедуре размножения, сотворенной не без злобной насмешки, или отвратном облике лишенных души плотских оболочек.

— Опомнись, Рин! Разве не прекрасное, не чудесное — показывал ты мне два дня назад? Сейчас говоришь не ты, а твоя злость и обида.

— Как можно отделить одно от другого? Моя злость — это тоже я, как и моя доброта. К тому же я вовсе не зол сейчас. Посмотри внимательней: твой брат спокоен, абсолютно спокоен, а значит, прав. Я всегда оказываюсь прав, разве не так?

Рин действительно больше не пылал. Напротив, мне показалось, что температура его ниже, чем полагается. Дыхание выровнялось. Очищенная от крови кожа была прохладной — как у теней, с которыми я играла в детстве — и уже не желтой, а матово-белой. Брат не горел и не волновался — холодное равнодушие сковало черты. И от этого стало совсем худо.

— Хорошо, Рин. Я сейчас уйду и никогда не буду тебе надоедать, никогда ни о чем не попрошу. Пусть душа моя маленькая и сытая, не буду спорить. — Я старалась говорить спокойно — упаси бог сорваться на истерику или плач. — Только одна просьба: не делай того, что ты задумал. Пожалуйста! Это будет неправильно, это будет очень большое зло. Ты болен сейчас — не знаю, душой или телом, или душой и телом. Очень болен. Когда выздоровеешь, сам ужаснешься своему замыслу, поверь мне.

— Не трать на меня свое красноречие, Рэна. Уходи — так будет лучше всего.

Мертвенный голос. Веки закрыты, но глаза под ними уже не дергаются. Покой — словно и его успел коснуться своим крылом ледяной Северный Ветер. Что для одержимого бредовой идеей демиурга чьи-то крики, просьбы и слезы? Пусть даже родной сестры. Примись я сейчас делать харакири тупым кухонным ножом, Рин лишь брезгливо скривит губы, как при встрече с чем-то некрасивым или плохо пахнущим, и отвернется. Да нет, и отворачиваться не будет — ведь глаза его закрыты.

— Рин, ты антихрист. Я сейчас это поняла. Мой брат — антихрист. Смешно, правда? Дико смешно.

Брат рассмеялся, словно в подтверждение моих слов — мертвенно и искусственно.

— Ты слишком высокого мнения обо мне. Мой ранг пониже.

— Да нет же. Тебя следовало бы убить прямо сейчас — во имя человечества. Придушить подушкой, пока ты слаб и незряч. Но я не смогу. Я жалкая и трусливая. И слишком тебя люблю.

Затеплив керосиновую лампу, я собралась и оделась.

— Я ухожу, Рин.

Он не ответил.

Было очень тихо. Брат уже не сидел, а лежал навзничь, не двигаясь.

— Тебе плохо?

— Нет, — еле слышно отозвался он. — Хорошо. Дивно, как хорошо.

— Тогда встань или хотя бы открой глаза!

— Не трогай меня, Рэна.

Я шагнула к двери. Но не смогла заставить себя ее открыть. Да, он чудовище, он антихрист. Но он болен, очень болен! Что если жуткая репетиция конца света вытянула все силы, и он умирает? Или слепнет, теряет зрение — ведь с глазами явно творится что-то ужасное.

«И слава богу, что слаб и болен, и чудесно, если умирает, — откликнулось мое рациональное «я». — Ведь в таком случае апокалипсис отменяется. Дурочка, уходи, не медли!»

«Если я уйду, то точно сойду с ума. От страха. От двух диких страхов: ожидания, что вот-вот нагрянут четыре бешеных ветра и сметут мой мир, и мысли, что мой брат умирает во тьме и одиночестве».

Я медленно стянула куртку и шапку.

— Я уеду завтра, Рин. Или послезавтра — когда ты встанешь. Хочу убедиться, что ты не надорвался и не заболел.

— Дело твое.

Притушив до крохотного огонька свет лампы, устроилась в гамаке и попыталась заснуть. Но сон не шел. Неудивительно — после пережитого кошмара…

— Рин!

— Да?

— Помнишь, как в деревне ночью я хныкала от страха, не давала тебе уснуть, и от досады и злости на меня ты сотворил свое первое чудо?

— Помню.

— Похоже, сейчас я тоже примусь хныкать. Как тогда. И уснуть тебе будет проблематично.

— Поплачь, если от этого легче. Только вот чудес больше не будет.

Мне показалось, или интонации стали другими? Теплыми. Человеческими…

Не смея поверить, я тихо пробормотала:

— Самым большим чудом из всех, что ты когда-либо сотворил, будут слова: «Я пошутил, Рэна. Я устроил этот спектакль для тебя».

— Я не шутил. Я устроил этот спектакль для себя.

«Спектакль! О Господи…»

— Да-да, Рин, продолжай!..

— Если точнее, то был черновик. Который никогда не станет беловиком. Ты напрасно испугалась: подобное не может произойти в реальности. Ты, видимо, плохо слушала меня вчера. Или ничегошеньки не поняла.

— Я идиотка, Рин, — щекотная влага заструились по скулам, заполняя уши. — Я плохо слушала, я ничего не поняла — только скажи еще раз, что этого не будет в реальности.

— Этого не будет в реальности, поскольку не может быть. Я не антихрист и даже не младший брат демиурга. Все, что я сделал — выплеснул свою тьму, накопившуюся за годы: уязвленное самолюбие, досаду, ярость, зубовный скрежет кромешного одиночества. Сотворил четырех колоритных ребят, чем-то похожих на незабываемого вражину Норд-оста. Велел им почистить нашу многострадальную землю и бедное, погрязшее в грязи человечество, но на самом деле они очистили меня. И только.

— Господи, Рин!.. — Слезы, бурные, как весенние воды, не давали выговорить. — Я ведь едва не спятила… Боже…

— Но я никак не светлый и не добрый, Рэна. Родился без крылышек и белого оперения, и за годы жизни они у меня не выросли. Будь у меня силы сотворить апокалипсис по-настоящему, возможно, я бы это сделал. Слишком уж оно достало меня — творение старикашки Йалдабаофа и его команды.

— Но ведь она… Еллоу… сказала, что в полярностях есть смысл… Может, ты еще не увидел… не понял?..

Я ожидала насмешки или возмущения, но Рин отозвался кротко:

— Может быть. В любом случае, прости, Рэна, что это действо разыгралось в твоем присутствии. Я по-прежнему не могу творить крупные чудеса без катализатора. Простишь?..

Ответить я не могла: рыдания сотрясали, словно приступ эпилепсии. Такого не бывало даже в детстве. Огромное облегчение, невыносимое счастье — несло и обрушивало все во мне водопадом…

Рин терпеливо пережидал этот шторм, от которого трясся гамак, дрожали и отсыревали стены его избушки.

Наконец, я кое-как успокоилась.

— Да, Рин. Тебе сейчас хорошо?

— Мне хорошо.

Утром брат выглядел спокойным и умиротворенным, хотя по-прежнему не вставал и не открывал глаз. От еды отказался, сделал лишь несколько глотков горячего травяного чая.

Я затеяла уборку, щебеча и порхая на крыльях вчерашней радости. Первым делом подняла с пола сломанный костяной медальон с повешенным. «В мусор», — равнодушно распорядился Рин.

Мало-помалу радость сменилась беспокойством. Когда и к вечеру брат не поднялся, встревоженная не на шутку, предложила вызвать «скорую». Осознав, что до избушки доберется только вертолет, тут же нашла иной вариант: нанять мужчин на станции, которые перевезут его на санях до моей машины, а я быстренько домчу в одну из московских больниц.

— Прошу тебя, не упрямься, Рин! Ты ведь можешь ослепнуть.

— Все хорошо, Рэна. Езжай домой — со мной все в порядке.

— Даже не думай! Уеду, только если ты выздоровеешь или согласишься лечь в больницу. К тому же дома меня никто не ждет.

Мои — муж и мальчишки — должны были вернуться из Египта через четыре дня. Я очень надеялась до этого времени поставить Рина на ноги или, на худой конец, убедить обратиться к врачам.

Но он по-прежнему не вставал и не открывал глаз. И ничего не ел, только изредка пил чай. Тяжелее всего было выносить молчание — на мои вопросы брат отвечал односложно или не отвечал вовсе, и я свела их к минимуму.

За окном снова завьюжило, завыло, закружило. Выходить из избушки стало проблематично, даже до колодца. Приходилось набирать снег с крыльца и растапливать на печи. В завываниях вьюги мне слышался вой волков, но Рин успокоил, сказав, что бояться не стоит: волки не поют во время сильного ветра. Да и до полнолуния далековато.

Он попросил вместо лампы зажигать свечи и держать открытой дверцу печи, за которой уютно потрескивали дрова. Он видел огонь сквозь веки, и это обнадеживало: значит, зрение не потеряно.

За день до приезда мужа и детей меня охватила паника. Я не ныла и не стучала зубами, но Рин, конечно, почувствовал.

— Возвращайся домой, Рэна. Пойми: я не болен и не умираю. Просто слаб. Через несколько дней это пройдет.

Если бы Глеб не пригрозил мне, что в случае развода отсудит себе детей! И если б я не знала наверняка, что это не пустая угроза…

Полдня я мучалась и колебалась и, наконец, объявила:

— Вот что я решила, Рин. Завтра рано-рано натоплю печь, заварю чаю и махну в аэропорт. Мои прилетают днем, я успею. А послезавтра утром вернусь. На обратном пути загляну в аптеку, накуплю все, что найду, для глаз. Меня не будет только сутки. Печь не успеет остыть.

— Рэна, я тебя умоляю! Встреть мужа и детей как следует. Не спеши назад. И печь, и чай вполне под силу твоему убогому брату. Не обижайся, но тишина и покой мне нужнее сейчас, чем твоя суетливая забота или лекарства, — Рин на ощупь нашел мою руку и погладил, предупреждая обиду. — Поверь, меня исцелит снегопад за окном. А в полнолуние навестят волки. Их песни, как музыка Пифагора — мертвого поставят на ноги.

Не столько его слова, сколько вид придали надежду. Рин улыбался и не был уже мертвенно-бледным.

Он даже встал и проводил меня до калитки, пошатываясь, но вполне уверенно, когда наутро, растопив печь и нацепив лыжи, я отправилась в сторону своей заскучавшей голубой малышки.

Метель стихла, что было кстати. Падали медленные большие снежины — на гладкий высокий лоб, на тихие губы и спокойные веки.

— Знаешь, кто выдумывает форму снежинок? — Рин слизнул с губы маленькое кружевное чудо. — Средневековые мудрецы были уверены, что этим занимаются сильфы, стихиали воздуха. Еще они лепят облака.

— У них неплохо получается — и то, и другое.

— Не спеши назад, Рэна. Я буду рад видеть тебя здесь в любое время года и в любую часть суток, но позже, когда отлежусь в тишине. А лучше всего — приезжай в мае, когда все зазеленеет и петь будут уже не волки, а синицы и иволги. Приезжай не одна, а с мальчишками. Им понравятся — и избушка, и сумасшедший дядя, и лес. Сдается мне, судя по твоим рассказам, они тоже могут оказаться воронами. Но не пугайся: не красными, а синими или зелеными. Синие и зеленые не мучают и не ранят…

Мая я дожидаться не стала — приехала раньше.

Три дня не расставалась с Лешкой и Сашкой. Их рассказы взахлеб — о море, пирамидах и верблюдах — перемежала своими: о дяде Рине, вернувшемся, наконец, из кругосветных странствий и только и ждущем в своей избушке на краю дремучего леса, чтобы обрушить на них волшебности и чудеса. Судя по сияющим глазищам и повизгиваниям, в коих слышались и зависть, и предвкушение, и нетерпение — мои рассказы попали в яблочко. Громкий протест вызвали слова о месяце мае. «Май — это долго! Не будем ждать мая! Едем-едем сейчас!..»

С трудом перевела стрелки на недоконченный «морковник». Общими усилиями он был доведен до совершенства:

  «Наконец-то Ланье Ухо обняла своих зверюшек.

   Трубку мира раскурили, танец воинов сплясали.

   Долго-долго не смолкали голоса и смех в вигваме.

   Звезды сыпались на елку прямо с неба от испуга…»

Поговорила и с Глебом. О страховке, о том, что потрачу ее на квартиру, где станет жить Рин, когда ему надоест отшельничать. А возможно, и я с сыновьями, если он будет продолжать настаивать на разводе. Супруг был на удивление миролюбив и расслаблен — теплое море и жаркое солнце в январе сделали свое дело. А может, спутница оказалась бескорыстно ласковой. Тему развода развивать не стал и в адрес ненавистного Рина выпустил всего пару шпилек. Узнав же, что у брата серьезные проблемы с глазами, изобразил вялое сочувствие и пообещал отыскать среди многочисленных полезных знакомств маститого окулиста.

На четвертый день не выдержала. Решила: если брат слишком явно не обрадуется моему скорому возвращению и при этом, как обещал, будет чувствовать себя лучше, тут же уеду назад. Без споров и ссор.

Избушка топилась, не выстыла — первое, что отметила с радостью, едва вошла в незакрытую дверь и окунулась в тепло. Рина не было, и это обрадовало еще больше: значит, оклемался и отдышался в тишине, без моего назойливого участия, и куда-то свалил. Дверь не запер — следовательно, ненадолго.

В комнате было непривычно чисто: никакого разброда и хаоса, всё на своих местах, одежда на медных гвоздях, чугунки и миски сияют.

Гамак чуть покачивался — верно, по комнате гуляли сквозняки. На нем валялась холщевая хламида Рина, в которой он обычно и спал, и бродил по дому. В ней же в последний день провожал меня до калитки.

Я подняла одеяние, свежепостиранное, с тонким ароматом порошка «Ариэль», чтобы повесить на гвоздь. Что-то блестящее выпало из складок и покатилось по полу.

Колечко. Необычное, витое из трех металлов разного цвета — золота, серебра и меди.

Я сняла его со шнурка и надела на мизинец. Обежала глазами комнату в поисках записки. Ну, хоть два слова!

Запиской он меня не удостоил.

Впрочем, она была бы лишней: он ведь сказал все, что мог и хотел, заранее.