15. Невидимый свет Дипак

15. Невидимый свет

Дипак

В английском языке есть и слова, означающие «просветление», и притчи о пути в Дамаск. Когда ты внезапно пробуждаешься, это очень зрелищно. Однако было бы очень хорошо, если бы у нас было слово и для медленного, постепенного озарения. А нет его, думается мне, потому, что медленные озарения осознаются только много лет спустя, в ретроспективе.

Когда я со скандалом бросил резидентуру и оборвал все связи с больницей при Университете Тафтса, казалось, что дальнейший путь мне заказан, и это безнадежно. Мне больше не стоило связывать свое будущее с эндокринологией. Я думал, что сам себя загнал в тупик. Зато (во всем надо видеть хорошее) я нашел себе работу в отделении скорой помощи в Эверетте, а там платили гораздо больше моей стипендии. Когда я только пришел туда, рассчитывая на ночные дежурства с почасовой оплатой, меня встретил единственный тамошний врач, который уже с ног падал от усталости, и он тут же предложил мне работать на полную ставку. Я возразил, что у меня нет квалификации по медицине скорой помощи, но он только отмахнулся: мол, он меня всему научит. Рита тогда ждала нашего второго ребенка, но у меня было столько работы, что мы виделись лишь урывками.

Как-то ночью, когда я был на дежурстве, Рита позвонила мне в приемный покой:

–?Поздравляю, у тебя сын.

Поначалу я даже не понял, что случилось. Оказалось, что у Риты начались схватки, она собрала вещи и сама поехала в больницу (роль перепуганной пассажирки исполняла ее мама, которая прилетела из Индии пожить у нас), а через несколько часов после родов позвонила мне. Прежде всего, пробиться через бостонские пробки — уже достижение. А к нам привозили столько больных с травмами, что мне было не продохнуть — и мне было странно и грустно, что я даже не могу вырваться с работы, узнав такую радостную весть. Вот так мы тогда жили.

Сначала мы хотели назвать мальчика Кабир — в честь одного из самых почитаемых индийских поэтов. Мама иногда приглашала к себе подруг на киртан — церемониальное пение. Кто-нибудь играл на фисгармонии, а дамы распевали гимны, многие из которых сочинил Кабир. К тому же о его жизни рассказывают чудную легенду. Он был сирота из Бенареса, и никто не знает, какую религию исповедовали его родители. Младенцем его взяла к себе бедная мусульманская чета и обучила ребенка ремеслу ткача, чем он, собственно, и занимался всю жизнь. Однако мировоззрение у Кабира было широкое, он смотрел за пределы ислама и хитростью вызнал у гуру по имени Рамананда санскритскую мантру, чтобы медитировать. Однако это не означает, что он считал себя индуистом. Когда в 1518 году Кабир умер, мусульмане хотели похоронить его тело, а индуисты — кремировать. Начался жаркий спор. Кто-то сдернул с тела покрывало. И тут оказалось, что произошло чудо: труп превратился в груду цветов. Цветы поделили поровну, и мусульмане свою половину похоронили, а индуисты кремировали.

Мама очень любила Кабира, однако не хотела называть ребенка в его честь по социальным соображениям. Ей не хотелось, чтобы все считали нашего сына мусульманином: Кабир — арабское имя, оно означает «великий». Мы с Ритой долго колебались. А в конце концов остановились на имени Гаутам — очень распространенном в Индии: нам нравилось, что оно ассоциируется с Буддой, ведь его до того, как он покинул дом и стал странствующим монахом, звали Гаутамой.

В отделении скорой помощи мне платили 45?000 долларов в год — для нас это была баснословная сумма. Со сберегательных счетов мы перешли на кредитные карты — да, мы американизировались все сильнее и сильнее. Купили наш первый дом в уютном «спальном» городке Винчестере за 30?000 долларов. Однако мне по-прежнему не давало покоя, что я оказался в профессиональном тупике. Прошел целый год, прежде чем что-то сдвинулось с места. Мне неожиданно позвонил знакомый ученый, о котором я почти что забыл. Оказалось, что он теперь главврач в Бостонском госпитале для ветеранов в Джамайка-Плейн.

–?Слышал, вы ищете другую стипендию, — сказал он. — Хотите поработать со мной и подготовиться к госэкзамену по эндокринологии?

–?Вы же знаете, что у меня приключилось, — осторожно ответил я.

–?Слышал-слышал. — В его голосе мне почудилась улыбка.

Потом до меня дошло, что он имел в виду «именно поэтому я вам и звоню». Дело в том, что мой прежний научный руководитель не пользовался популярностью в медицинском сообществе. Ко всем, кто стоял ниже его по иерархии, он относился с презрением — очевидно, был убежден, что если постоянно оскорблять подчиненных и сомневаться в их интеллектуальных способностях, это укрепляет авторитет. Когда меня нанимали на работу, я еще не знал, что у него такая репутация, и это сыграло какую-то роль в выборе моей кандидатуры. Мне поставили только одно условие: я буду работать старшим резидентом в госпитале для ветеранов. Это само по себе было смелое решение, поскольку на эту должность редко назначали терапевтов.

Завершив резидентуру по эндокринологии, я в 1977 году сдал государственные экзамены, а это означало, что теперь я и терапевт, и эндокринолог. Поскольку я потерял два года, Санджив сдавал гастроэнтерологию одновременно со мной. Но я был очень доволен. Наконец-то я получил образование, о котором всегда мечтал. Исследовательская работа тоже шла полным ходом — я, как и раньше, изучал гормоны щитовидной железы в госпитале для ветеранов. Я даже опубликовал две-три научные статьи, и у меня сложилась определенная репутация — пусть и в узком кругу, зато этот круг постепенно расширялся. О черных пятнах моей биографии все забыли.

У меня давно появились подспудные сомнения в том, хорошо ли работает система здравоохранения, однако я по-прежнему был твердо намерен работать в ее рамках. Добиваться перемен можно не только мятежами. Не стану, однако, беспричинно похваляться, будто помышлял о мятеже. Медицинская наука — это великолепно, однако по палатам я ходил, совершенно не отдавая себе отчета в существовании другой реальности. Я жил в реальности пациента, попавшего в больницу. Он почти всегда напуган и почти всегда скрывает глубинный ужас. Ведь под угрозой его здоровье, а может быть, и жизнь. Процесс госпитализации предельно обезличен. А если больной понимает, что в перспективе маячит еще и колоссальный счет за лечение, у него только больше причин волноваться. К тому же осмотр проводят бесцеремонно и унизительно: больной сидит на холодном металлическом столе в одной зеленой больничной рубашке.

Да, это вам не «легкие отклонения от нормальной жизни». Врачи болтают на жаргоне, который обычному человеку не понять. Стоит попасть в приемный покой — стерильное, чуждое помещение, — как запускается механизм рутины. Медсестры и ординаторы заглядывают разве что на секунду, и человеческая сторона их мало интересует. Беседа с хирургом, если тебе предстоит операция, длится минут пятнадцать-двадцать, и от волнения забываешь добрую половину вопросов, которые хотел задать, а потом они донимают тебя, когда лежишь на койке без сна и глядишь в потолок.

Реальности врача и больного сродни реальностям палача и жертвы, хотя намерения с обеих сторон самые благие. Никого не интересует, как страшно больному, когда его лишают человеческого отношения, хотя всем известно, что так и происходит. Все мы насмотрелись телесериалов и знаем, как говорят врачи: «Рак поджелудочной из 453-й палаты», а не «Перепуганный мистер Джонс из 453-й палаты». Если хирург успешно удаляет злокачественную опухоль, то считает — по крайней мере, в тот момент, — будто «спас» пациента, и совершенно не задумывается о неблагоприятном прогнозе и о возможной смерти. То, что врач, наделенный всей властью, не приучен сочувствовать больному, лишенному всякой власти, — против природы человеческой.

* * *

Я уютно устроился в Америке, но Индия не отпускала меня. Не то чтобы она очень нуждалась во мне. Среди наших друзей было много врачей из Индии — даже здесь, в Джамайка-Плейн. Санджив перевез семью в Бостон, так что наши отношения не прерывались и были по-прежнему близкими. Однако разговаривали мы уже не как два мальчика, которые растут вместе. Главным предметом бесед стали семья и карьера. Мы перестали быть двойной звездой, больше не кружились по орбите вокруг друг друга, но наше созвездие лишь укрепилось, пополнившись женами и детьми. Когда я открыл частную практику, бостонская медицина исполнила свое обещание и обеспечила мне целую россыпь лучших больниц, битком набитых врачами, которые тоже считали себя лучшими из лучших.

Нет-нет, я не собираюсь повествовать о крушении иллюзий. Цинизм не отравил мне сердце и не испортил благостную жизнь. Едва я смог отказаться от нечеловеческого напряжения резидентуры и ночных дежурств в отделении скорой помощи (а на это у меня ушло шесть лет), как стал заниматься тем, что делают все опытные врачи на всем белом свете.

Утро для меня начиналось часов в пять. Я вставал, на ходу завтракал, заряжался энергией при помощи крепчайшего кофе и катил в больницу. Я работал в двух больницах, одна в Мелроузе, другая в Стоунхеме, и значился там лечащим врачом. Именно туда я и направлял своих частных пациентов, если им нужно было стационарное лечение или операция.

Я делал утренний обход, смотрел, как дела у моих больных, а потом, около восьми, ехал в свой кабинет. Следующие девять часов были расписаны поминутно: я принимал больных. Я по-прежнему хорошо находил общий язык с пациентами и набрал приличную клиентуру: по-моему, в пору расцвета у меня в картотеке было больше семи тысяч больных. А потом — вечерние обходы и домой. Этот цикл, определявший мою жизнь десять лет, был точной копией распорядка дня всех моих знакомых врачей. Из дома затемно, домой после заката. Рита и ее подруги, тоже жены врачей, растили детей с постоянной оглядкой на то, как работает муж. Так было принято.

Медицинское образование, как выяснилось, тормозит развитие личности, откладывает взросление на потом. Я до тридцати лет ходил в студентах. Выжить в этом отроческом состоянии можно только сохраняя отроческие качества: внимательно слушаться авторитетов, держаться в самом низу лестницы, постоянно убеждать себя, что надо учиться дальше. Если вдуматься, американские врачи — страшные эгоисты: вся их карьера — сплошные попытки пролезть в высший эшелон заработков. Если довести американскую мечту до абсурда, получится американская платежная ведомость. Когда мой ежегодный доход превысил 100?000 долларов, мы с Ритой смотрели на эту сумму, как на что-то сюрреалистическое. Дом, где мы в результате обосновались, был в Линкольне, другом уютном «спальном городке» под Бостоном, и стоил в шесть раз дороже первого. Семидесятые стали для нас десятилетием становления. Однако со стороны не было видно одного обстоятельства, о котором я и сам едва догадывался: если вовремя не повзрослеешь, второй попытки тебе не дадут.

Зато я стал понимать, что мир мой очень узок и полон ритуалов. Жизнь в нашей маленькой Индии в Джамайка-Плейн была вовсе не идиллической в том смысле, что в ней всегда царила взвинченность криминального района, где все едва сводят концы с концами. Как-то я пришел домой совершенно вымотанный и сразу рухнул спать. Рита убежала куда-то по делам. Вдруг в гостиной раздался страшный грохот. Подброшенный адреналином, я вскочил и кинулся на шум. Ко мне в дом вломился чернокожий грабитель. Он застыл и смерил меня взглядом. Я тут же вспомнил про крошечную дочку, которая спала тут же в кроватке. Схватил бейсбольную биту и бросился на него. Биту, кстати, мне подарил друг-американец, который хотел объяснить, что на крикете свет клином не сошелся. Не успел грабитель пошевелиться, как я изо всех сил крутанул битой, врезал ему по пояснице и повалил.

Тут внезапно настал полнейший хаос. Прибежали соседи. Вернулась Рита с покупками и обнаружила, что перепуганная малышка заливается слезами, а на полу корчится от боли и ругается незнакомец. Приехала полиция, и я как мог постарался скрыть, что меня трясет от адреналина (все-таки медицинское образование не прошло даром: я сообразил, что нахожусь под влиянием гормона). Оказалось, что грабитель — беглый заключенный, и его быстро вернули в тюрьму.

А жить в престижных пригородах среди докторов-индийцев, уже занявших свое место под солнцем, было куда скучнее. Мы старались сохранить верность своим корням и ежедневно проводили дома церемонию «пуджа» — зажигали масляный светильник и воскуряли благовония. Когда дети подросли, мы отправили девочек в студию классического индийского танца «Бхарап-Натьял», а мальчики зачитывались индийскими комиксами о приключениях Рамы и Кришны. Нас, индийцев, еще теснее сближало то, что многие белые бостонские врачи по-прежнему считали, что мы не такие умелые и опытные, и вечно нас подозревали. Однако эта молчаливая надменность не мешала нам всячески подражать их образу жизни.

Особенно подчеркивали двойственность нашего положения именно те американские обычаи, которыми мы так гордились. Пикники на выходных и вечеринки с коктейлями были точь-в-точь как в телерекламе жидкости для розжига барбекю или бурбона «Кентукки». Разговоры мужчин сводились к похвальбе новыми машинами, которые мы покупали, и соревнованиям, у кого телевизор в гостиной больше. Я слыхал про одного доктора, который всерьез расстраивался, как бы его дети из-за индийской наследственности не оказались слишком маленького роста, ведь тогда их не примут в школьную футбольную команду. И ни много ни мало колол своих детишек гормоном роста, а это было незаконно. Я как эндокринолог очень жалел, что не знаю его лично и не могу предупредить, какие побочные эффекты — вплоть до рака — могут быть у такой «терапии».

Частная практика приносила много радости, но и свои недостатки у нее тоже были. Каждый день у меня на приеме появлялись женщины, страдавшие ожирением, и с мольбой заглядывали мне в глаза: им говорили, что излишний вес может быть вызван «гормональным расстройством». Однако в девяноста процентах случаев я зарубал их надежды на корню. Нет, у них не нехватка гормонов, а избыток калорий. Они огорчались, это меня нервировало. Я перестал быть героем-спасителем из отделения скорой помощи, в моей жизни больше не было лабораторных исследований с их интеллектуальными загадками. Мне наконец открылась истина, известная каждому хорошему врачу: у наших достижений есть предел.

Не потому ли моя личность стала развиваться в новом направлении? Может быть, я, сам того не заметив, выломал кое-какие невидимые кирпичики, и осталась саднящая рана. Заметил я только одно — разочарование в себе. Я много курил и многовато пил. Восемнадцатичасовой рабочий день стал даваться мне с трудом. Мне пришло в голову, что, вероятно, стоит начать медитировать. Никто в моем индийском кружке не относился к медитации серьезно. В позе лотоса гонку не выиграешь.

А вот американцы этим вопросом заинтересовались. Когда Махариши Махеш Йоги прославился как гуру «Битлз», ему удалось добиться культурного сдвига. Слово «мантра» вошло в модный жаргон. В одной комедии Вуди Аллена голливудский агент взволнованно говорит в телефонную трубку: «Я забыл свою мантру!» Медитацию тщательно очистили от всего чересчур экзотического и свели к методу снятия стресса и накопления энергии. В позу лотоса никого силком не сажали. И уверяли, что можно выиграть гонку и при этом обрести внутреннюю безмятежность.

Когда я решил обратиться к «трансцендентальной медитации», шестидесятые давно миновали. А к началу восьмидесятых к ней настолько привыкли, что она даже несколько устарела. Американская поп-культура тем и живет, что постоянно придерживает на своих полках место для чего-нибудь новенького. Это, само собой, означает, что время от времени нужно выбросить что-нибудь старое. Однако в моем случае на меня влияли три обстоятельства. Я уважал религиозность матери, интересовался связью между разумом и телом как врач (хотя на тот момент интерес был чисто биохимический) и знал, что уровень стресса у меня сам собой не снизится.

Словосочетание «идеальный шторм» в смысле «уникальное стечение неблагоприятных обстоятельств» еще никто не применял, но я оказался в эпицентре.

* * *

— Разве можно следовать гуру? — спросил один мой знакомый. — Я бы ни за что не доверил никому собственную жизнь!

А кое-кто отводил глаза, и было видно, что им неловко за меня. Слово «гуру» для американцев было синонимом слова «шарлатан». Дома — на берегу Ганга, со спутанными волосами, в отрепьях, с кружкой для подаяния — гуру были на месте. Но когда они перебрались на Запад, с ними что-то случилось. Здесь гуру возглавили секты. Они практиковали разные нечестные психологические трюки и беззастенчиво промывали мозги своим последователям — а те понимали это только потом, гораздо позднее, чем по доброй воле опустошали бумажники. Духовные учителя из Индии запятнали свою репутацию, и к ним относились с глубоким подозрением, хотя не все говорили об этом вслух. А запятнанная репутация — это трагедия. Махариши уже нет; в некрологах, напечатанных в феврале 2008 года, его называли «великим мудрецом», хотя на самом деле «Махариши» — это просто имя, которое означает «великий мудрец», а лично я, когда думаю о нем, заново переживаю всю гамму чувств, связанных с гуру как явлением. Этот человек десять лет занимал в моей жизни такое важное место, что было бы только справедливо говорить о нем вне контекста моих эмоций. В современный мир пришло нечто очень важное.

Махариши Махеш Йоги начинал как своего рода культурный курьез — одинокий монах-индус, поставивший себе цель научить медитации все человечество, — а остался в истории как культурный курьез совсем иного рода, человек, который когда-то был гуру «Битлз». Цели своей он почти что достиг. В шестидесятые годы трансцендентальную медитацию изучали на Западе миллионы. Махариши был знаменит и через много лет после отъезда Ливерпульской четверки — а они свернули лагерь, едва подышав разреженным воздухом Гималаев, где обитал тогда гуру. Искренним искателем духовной истины и негласным последователем гуру остался только Джордж Харрисон.

Махариши обязан своей известностью двум обстоятельствам. Он был настоящий гуру, который по мере сил развеивал тьму в том смысле, какой несет это слово на санскрите, он искренне желал добра человечеству, невзирая на острословов, обозвавших трансцендентальную медитацию «духовным “Макдоналдсом”», и карикатуристов, превратившим белобородого старца в поп-клише. Однако от искренности не было бы никакого толку, не будь Махариши одаренным преподавателем древней индийской традиции. Многие туристы, приехавшие просто поглазеть, уезжали глубоко тронутые тем, что он рассказал им о личности и духовности. Миллионы «бэби-бумеров» обязаны медитации не меньше, чем ЛСД: и то, и другое позволяло достичь измененного состояния сознания. И это сходство оказалось фатальным. Если «кислота» делала из человека изгоя, наркомана, которому не было места в приличном обществе, значит, и учение гуру так же порочно.

Однако я еще не стал американцем до такой степени, чтобы слово «гуру» казалось мне подозрительным. На сторонний взгляд я был просто задерганным врачом-трудоголиком, которому нужно было подобрать альтернативу виски и сигарете. О трансцендентальной медитации я прочитал в книге, поэтому в октябре 1980 года мне не так уж срочно требовалось найти в Бостоне духовного учителя, чтобы показать мне основы. Но с культурной точки зрения у меня сохранились воспоминания о том, какое впечатление на меня произвела поездка к святым с дядей Соханом Лалом, коммивояжером, торговавшим снаряжением для хоккея на траве. Дядя относился к своим экскурсиям крайне просто и прагматично. Ему нужен был даршан — благословение святого человека, а для этого достаточно было просто посмотреть на него. Однако мальчишке-непоседе все виделось иначе. Для меня полуобнаженные тела и свалявшиеся длинные бороды не были экзотикой. Я видел подобное каждый день. Меня поражало другое — атмосфера напряженности, окружавшая святых.

Присутствие святого — настоящего святого — мгновенно меняет человека. Кажется, что все кругом замирает — и при этом вибрирует от избытка жизненных сил. Мысли успокаиваются, достигаешь состояния внутренней тишины. А тело словно бы становится в два раза живее. Похоже, мой дядюшка пристрастился к подобного рода ощущениям, словно к наркотику. А я соприкоснулся с ними лишь мимолетно — однако понимал, что стоит мне изучить трансцендентальную медитацию, и все изменится. Начиная с середины восьмидесятых мне довелось близко дружить с Махариши. Каждый раз, когда позволяла медицинская практика, я примыкал к его узкому кругу, члены которого в те годы часто подолгу жили в Вашингтоне: организация последователей трансцендентальной медитации купила там гостиницу на Эйч-стрит и сделала из нее медитационный центр с проживанием.

Если мне не нравились гуру, выдающие себя за богов, в данном случае все было не так. Махариши не требовал никакого поклонения. Он подчеркивал, что его нельзя считать религиозным деятелем: он — учитель высшего сознания. Когда его спросили, нужно ли почитать гуру, он дал примечательный ответ:

–?Нет, правильно относиться к гуру открыто. Принимайте то, как он говорит вам правду, даже если для вас с вашим привычным образом мышления это выглядит очень странно.

У меня сохранилось много воспоминаний, но самое яркое из них вот какое. Во время визита в Индию в 1991 году Махариши тяжело заболел каким-то загадочным недугом. Я сразу заподозрил, что у него что-то с сердцем, и посоветовал Махариши обратиться к моему отцу. Тот велел Махариши мчаться в Англию и срочно ложиться в больницу. Вскоре я уже стоял у дверей в приемный покой Лондонской кардиологической больницы и смотрел, как «скорая помощь» лавирует в пробке, воя сиреной. Не успела она подъехать к порогу, как один из сопровождающих врачей выскочил наружу, подбежал ко мне и сообщил, что Махариши скоропостижно скончался. Я бросился в машину, подхватил Махариши на руки — он был маленький и хрупкий — и потащил его на руках, лавируя среди машин.

В больнице я положил его прямо на пол и вызвал кардиореанимацию. Прошло несколько минут, и его оживили при помощи искусственного дыхания и непрямого массажа сердца, подключили к аппарату искусственной вентиляции легких и срочно отправили в реанимацию. Врачи поставили ему кардиостимулятор. В этот сложный период именно мне пришлось заботиться о Махариши — после больницы я забрал его в сельский домик неподалеку от Лондона и там ухаживал за ним. Вскоре стало понятно, что к болезни он относится с полным равнодушием — а поправился он поразительно быстро. В больнице предсказывали, что проблемы с сердцем останутся у него на всю жизнь, однако ничего подобного не произошло. Несколько месяцев спустя Махариши вернулся к своим круглосуточным трудам; спал он по три-четыре часа, не больше. Как-то раз я подошел к нему и напомнил, что пора принимать лекарства, а он ответил мне ехидным взглядом, в котором я отчетливо прочитал: «Неужели ты считаешь, что я — это мое тело?» Для меня это был очень важный момент: меня натолкнули на мысль, что такое высшее состояние сознания.

Махариши считал, что он был всего на волосок от того, чтобы радикально изменить мир — ближе, чем в силах человек, далекий от политики и не ведущий войн. Он был уверен, что спасти человечества от гибели может только развитие коллективного сознания. В этом смысле он был первым, кто заговорил о переломных моментах и критической массе. Если бы достаточно много людей занималось медитацией, то стены невежества и ненависти пали бы, подобно Берлинской, считал Махариши. Именно это было центральной идеей его учения на пост-битловском этапе его долгой карьеры — а скончался он мирно, в девяносто один год, в тихом голландском городке; последователей у него стало куда меньше, но оптимизм остался прежним.

Я уважал его еще до нашей встречи: ведь Махариши в одиночку познакомил Запад с Индией. За это ему пришлось заплатить обычную цену: слава заставляет многих считать, будто они тебя знают, а хорошо это или плохо — это уж как получится. Махариши создал в общественном сознании образ, который можно было и боготворить, и поносить. Запад проецировал на него свои самые необузданные представления о святости, но как только «Битлз» исчезли из виду, о Махариши тоже стали забывать.

Начиная с 1980 года мы с Ритой стали завсегдатаями центра трансцендентальной медитации на Гарден-стрит в Кембридже. Посетители центра не без гордости говорили, будто герой фильма «Садовник» — слабоумный гений в исполнении Питера Селлерса — получил имя Ченси-садовник именно потому, что Гарден-стрит, то есть Садовая улица, упирается в улицу Ченси. Однако фильм оставляет открытым вопрос, кем надо считать главного героя — святым дурачком или просто дурачком, потому-то у него есть и прозвище Ченс — «Случай». Через две недели после нашего знакомства с трансцендентальной медитацией к нам присоединилась и жена Санджива Амита.

Медитацию я полюбил сразу. Я так ликовал, что, вероятно, стал на время назойливым неофитом, от которого разбегались на вечеринках. Меня ничуть не встревожило, что Индия затребовала меня обратно. Если я и стремился к свету, мгновенное просветление меня не постигло. Однако я и представить себе не мог, что меня ждет. Махариши хотел изменить мир, и когда репутация его померкла, это желание осталось прежним. Чтобы его мечты сбылись, ему нужен был молодой преемник — и я, сам того не зная, был готов сыграть эту роль.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.