Глава 20

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 20

Уже начинало темнеть, когда в

шабоно

явился Пуривариве. Я не видела его со времени своей болезни, с той самой ночи, когда он стоял посреди поляны с руками, с мольбой распахнутыми во тьму. От Милагроса я узнала что шесть дней и ночей подряд старый

шапори

принимал

эпену.

Старик чуть не сломался под бременем духов, которых призвал в свою грудь, но продолжал упорно молить их о моем исцелении от приступа тропической лихорадки.

Ритими особо отметила, что главная трудность с моим исцелением заключалась в том, что хекуры не любят, когда их призывают в сезон дождей. — Тебя спасла только хекура колибри, — объясняла она. — Дух колибри, хоть и маленький, но могущественный. Искусный шапори призывает его как крайнее средство.

Я без всякого энтузиазма выслушала заверения обнимавшей меня за шею Ритими насчет того, что случись мне умереть, моя душа не отправилась бы скитаться по лесу, а мирно вознеслась бы в Дом Грома, ибо тело мое было бы сожжено, а истолченные в порошок кости съела бы она и вся ее родня.

Я вышла на поляну к Пуривариве и, присев рядом с ним, сказала: — Я уже выздоровела.

Он поднял на меня мутные, почти сонные глаза и погладил по голове. Его темная маленькая ладонь двигалась проворно и легко, хотя казалась тяжелой и неповоротливой. Едва заметная тень нежности смягчила его черты, но он не произнес ни слова. Интересно, подумала я, знает ли он, что во время болезни я почувствовала, как клюв колибри рассекает мне грудь. Об этом я не рассказывала никому.

Вокруг Пуривариве собралась группа мужчин с лицами и телами, раскрашенными черной краской. Они вдули друг другу в нос эпену и стали слушать его заклинания, которыми он молил хекур покинуть свои убежища в горах. В слабом свете очагов черные мужские фигуры все больше походили на тени. Они тихо вторили песнопениям шамана. Во все убыстряющемся темпе невнятной скороговорки постепенно нарастала мощь и угроза, и я почувствовала, как по спине у меня пробежал холодок.

Вернувшись в хижину, я спросила Ритими, что это за обряд исполняют мужчины.

— Они направляют хекур в деревню Мокототери убивать врагов.

— И враги действительно умрут? Подтянув коленки, она вперила задумчивый взгляд в кромешную черноту безлунного и беззвездного неба над пальмовой крышей и тихо сказала: — Умрут.

В полной уверенности, что настоящего набега так и не будет, я засыпала и просыпалась под пение заклинаний. Я не столько слышала, сколько зримо представляла себе звуковые образы, которые взлетали и падали, уносясь с дымом очагов.

Прошло несколько часов. Я поднялась и села у хижины. Почти все мужчины разошлись по своим гамакам. На поляне осталось лишь десять человек, в том числе Этева. Закрыв глаза, они вторили песне Пуривариве. В пропитанном сыростью воздухе слова доносились четко и внятно: Следуй за мной, следуй за моим видением.

Следуй за мной над вершинами деревьев.

Взгляни на птиц и мотыльков; таких красок ты никогда не увидишь на земле.

Я возношусь на небеса к самому Солнцу.

Песню шапори внезапно прервал один из мужчин. С криком: — Меня ударило солнце — жжет глаза! — он вскочил и беспомощно оглянулся в темноте. Ноги его подкосились, и он с глухим ударом рухнул на землю. Никто словно ничего и не заметил.

Голос Пуривариве звучал все требовательнее, словно в стремлении возвысить всех мужчин до представленного им образа. Он снова и снова повторял свою песню тем, кто еще оставался рядом. Чтобы мужчины не заплутали в тумане своих видений, он предупредил их, что на пути к Солнцу в лесных дебрях и сплетении корней их подстерегают острые копья бамбуковых листьев и ядовитые змеи. Но больше всего он убеждал мужчин не впадать в сонное забытье, а шагнуть из тьмы ночи в белую тьму солнца. Он обещал им, что их тела пропитаются жаром хекур, & глаза их засияют драгоценным солнечным светом.

Я просидела у хижины до тех пор, пока заря не стерла с земли остатки сумерек, и в надежде обнаружить какое-нибудь явное свидетельство их путешествия к Солнцу, стала переходить от одного мужчины к другому, пристально вглядываясь в их лица.

Пуривариве провожал меня полными любопытства глазами и с насмешливой улыбкой на изрезанном морщинами лице.

— Ты не найдешь видимых следов того, что они летали к Солнцу, — сказал он, словно читая мои мысли. — Глаза их тусклы и красны от бессонной ночи, — добавил он, указывая на мужчин, тупо уставившихся в пустоту и совершенно безразличных к моему присутствию. — Драгоценный свет, отражение которого ты ищешь в их зрачках, сияет теперь у них внутри. И видят его только они сами.

И не дав мне спросить о его путешествии к Солнцу, он вышел из шабоно и скрылся в лесу.

В последовавшие за этим дни в деревне воцарилось мрачное тягостное настроение. Поначалу я лишь смутно чувствовала, а затем уже не могла отделаться от уверенности, что от меня намеренно скрывают приближение некоего события. Я стала угрюмой, замкнутой и раздражительной. Пытаясь перебороть ощущение отчужденности, я старалась скрыть свои дурные предчувствия, но меня словно осаждали некие не поддающиеся определению силы.

Если я спрашивала Ритими или любую другую женщину, не надвигаются ли какие-то перемены, они даже не реагировали на мой вопрос и вместо этого затевали разговор о каком-нибудь дурацком случае в надежде меня рассмешить.

— На нас готовится набег? — наконец спросила я у Арасуве в один прекрасный день.

Он повернул ко мне озабоченное лицо, словно пытался, но не мог разобрать мои слова.

Я сконфузилась, разнервничалась и чуть не заплакала.

Я сказала ему, что не такая уж я дура, чтобы не замечать, что мужчины постоянно находятся в боевой готовности, а женщины боятся ходить одни на огороды или рыбную ловлю.

— Почему никто мне не может сказать, что происходит? — выкрикнула я.

— А ничего такого и не происходит, — спокойно ответил Арасуве и, закинув руки за голову, поудобнее растянулся в гамаке. Он тоже заговорил на совершенно постороннюю тему, то и дело посмеиваясь по ходу рассказа. Но меня это не успокоило. Я не стала смеяться вместе с ним, не стала даже слушать его слов и, к его полному изумлению, сердито потопала в свою хижину.

Целыми днями я чувствовала себя несчастной, то обижаясь на всех, то жалея себя. Я стала плохо спать. Я постоянно твердила себе, что ко мне, полностью принявшей новый образ жизни, ни с того ни с сего стали относиться как к чужой. Я злилась и считала себя обманутой. Я не могла смириться с тем, что Арасуве не захотел доверить мне свою тайну. Даже Ритими не проявляла особой охоты меня успокоить. Я страстно желала, чтобы здесь оказался Милагрос.

Уж он бы наверняка развеял все мои тревоги. Уж он бы все мне рассказал.

Однажды ночью, когда я еще не совсем впала в сонное забытье, а витала где-то между сном и явью, на меня обрушилось внезапное озарение. И пришло оно не в словах, но преобразилось в целую последовательность мыслей и воспоминаний, вспыхивавших передо мной яркими образами, и все вдруг предстало в истинном свете.

Меня охватило ликование. Я расхохоталась с облегчением, переросшим в настоящее веселье. Я слышала, как мой смех эхом разносится по всем хижинам. Сев в гамаке, я увидела, что почти все Итикотери хохочут вместе со мной.

Арасуве присел у моего гамака.

— Тебя не свели с ума лесные духи? — спросил он, взяв мою голову в ладони.

— Свели, — все еще смеясь, ответила я и заглянула в его глаза; они блестели в темноте. Я обвела глазами Ритими, Тутеми и Этеву, стоявших возле Арасуве с заспанными любопытными лицами, раскрасневшимися от смеха.

Из меня бесконечным потоком полились слова, громоздясь друг на дружку с поразительной быстротой. Я заговорила по-испански, и не потому что хотела что-то скрыть, а потому что на их языке мои объяснения не имели бы никакого смысла. Арасуве и все остальные слушали так, словно все понимали, словно чувствовали, как мне необходимо избавиться от царившего во мне смятения.

А я, наконец, осознала, что для них я и есть чужачка, и мои требования быть в курсе таких дел, о которых Итикотери не говорят даже в своем кругу, были вызваны только моим повышенным самомнением. И уж в совершенно несносное существо превратила меня мысль о том, что меня оставляют в стороне, не подпускают к чему-то такому, что я имею полное право знать. Это свое право знать я не подвергала ни малейшему сомнению, и это делало меня несчастной, лишало всех тех радостей, которыми я так дорожила прежде. Угрюмость и подавленность находились не вне, а внутри меня и как-то передавались в шабоно и к его жителям.

Мозолистая ладонь Арасуве легла на мою тонзуру. Я нисколько не стыдилась своих чувств и с радостью поняла, что только я сама могу возродить ощущение чуда и волшебства от пребывания в другом мире.

— Вдуй-ка мне в нос эпену, — велел Арасуве Этеве. — Я хочу убедиться, что злые духи не тронут Белую Девушку.

Я услышала бормотание, тихий ропот голосов, приглушенный смех, и под монотонное пение Арасуве погрузилась в спокойный сон, как не спала уже много дней. Маленькая Тешома, которая уже давненько не забиралась ко мне в гамак, разбудила меня на рассвете. — Я слышала, как ты смеялась вчера среди ночи, — сказала она, уютно прижимаясь ко мне. — Ты не смеялась так давно, и я боялась, что ты больше никогда не засмеешься.

Я заглянула в ее блестящие глазенки, словно могла найти в них ответ, который позволил бы мне в будущем избавляться с помощью смеха от всех душевных смут и тревог.

Непривычная тишина глухой пеленой опускалась на шабоно по мере того, как вокруг нас сгущались ночные сумерки. Я уже почти засыпала под убаюкивающее прикосновение пальцев Тутеми, искавших вшей у меня в волосах.

Крикливая болтовня женщин, занятых приготовлением ужина и кормлением младенцев, истаяла до шепота. Словно по чьему-то безмолвному приказу, ребятишки прекратили свои шумные вечерние забавы и собрались в хижине Арасуве послушать сказки старого Камосиве. Он, казалось, был совершенно увлечен собственными речами, драматически жестикулируя по ходу повествования. Но глаз его внимательно следил за длинными клубнями батата, зарытыми в горячие угли. С благоговейным трепетом я смотрела, как старик голыми руками вытаскивает клубни из огня и, не дожидаясь, пока те остынут, отправляет их в рот.

Со своего места я видела над верхушками деревьев луну на ущербе, которую то и дело закрывали бредущие по небу и светившиеся прозрачной белизной облака. Внезапно тишину ночи пронзил жуткий вопль — нечто среднее между визгом и рычанием. В тот же момент из темноты возник Этева с лицом и телом, раскрашенным в черный цвет. Он встал перед кострами, горящими в центре деревенской поляны, и застучал луком о стрелы, подняв их над головой.

Я не видела, из чьей хижины появились остальные, но рядом с Этевой, с такими же черными лицами, на поляне встали еще одиннадцать мужчин.

Арасуве подровнял шеренгу, пока все не выстроились в одну линию, и, поправив последнего, сам встал в строй и запел низким гнусавым голосом. Последнюю строку песни все подхватили хором. В этой приглушенной гармонии я различала каждый голос в отдельности, не понимая ни слова. Чем дольше они пели, тем большая, казалось, их охватывала ярость. В конце каждой песни они издавали самые свирепые вопли, которые я когда-либо слышала. Как ни странно, мне стало казаться, что чем громче они вопят, тем дальше уходит их ярость, как будто она перестала быть частью их раскрашенных в черное тел.

Внезапно они смолкли. Неверный свет костров подчеркивал гневное выражение их застывших, похожих на маски лиц и лихорадочный огонь в глазах. Я не видела, подал ли Арасуве какую-то команду, но они рявкнули в один голос: — С какой радостью увижу я, как моя стрела вонзается в тело врага. С какой радостью увижу я, как его кровь хлынет на землю.

Держа оружие высоко над головами, воины сломали строй, собрались в тесный кружок и стали что-то выкрикивать, сначала тихо, затем такими пронзительными голосами, что меня мороз продрал по коже. Затем они снова смолкли, и Ритими шепнула мне на ухо, что мужчины вслушиваются в эхо своих криков, чтобы определить, с какой стороны оно вернулось. Эти отголоски, пояснила она, приносят с собой духов врага.

Завывая и стуча оружием, мужчины пустились вскачь по поляне, но Арасуве их успокоил. Еще дважды они собирались в тесный кружок и орали во всю мочь. Затем, вместо того чтобы направиться в лес, как я ожидала и боялась, мужчины подошли к хижинам, стоящим у самого входа в шабоно. Там они легли в гамаки и вызвали у себя рвоту.

— Зачем они это делают? — спросила я у Ритими.

— Когда они пели, они пожирали своих врагов, — пояснила она. — А теперь им надо избавиться от гнилого мяса.

Я вздохнула с облегчением, хотя и была неожиданно для себя разочарована тем, что набег состоялся лишь символически. Незадолго до рассвета меня разбудили плач и стенания женщин, и я стала тереть глаза, чтобы удостовериться, что не сплю. Время словно остановилось, потому что мужчины стояли на поляне в той же самой стройной шеренге, что и глубокой ночью. Их крики утратили прежнюю свирепость, как будто женский плач смягчил их гнев.

Забросив банановые гроздья, сложенные у входа в шабоно, себе на плечи, они с театральной торжественностью зашагали по тропе в сторону реки.

Мы со старым Камосиве в отдалении последовали за мужчинами. Я подумала было, что начинается дождь, но это была лишь роса, капающая с листка на листок. На мгновение мужчины замерли, и их тени четко обозначились на светлом прибрежном песке. Полумесяц уже прошел свой небесный путь и слабо мерцал в туманном воздухе. Мужчины скрылись с глаз, и песок словно всосал их тени. Я услышала только удаляющийся в глубину леса шорох листьев и треск веток. Туман сомкнулся вокруг нас непроницаемой стеной, будто ничего и не произошло, будто все увиденное было всего лишь сном.

Присев возле меня на камень, старый Камосиве чуть тронул мою руку. — Я уже не слышу эха их шагов, — сказал он и медленно побрел в воду. Дрожа от холода, я пошла за ним. Я чувствовала, как мелкая рыбешка, прятавшаяся в корнях под водой, тычется мне в ноги, но в темной воде ничего не было видно.

Пока я досуха вытирала Камосиве листьями, он тихо посмеивался. — Смотри, какой сикомасик, — радостно заметил он, указывая на белые грибы, растущие на гнилом стволе дерева.

Я собрала их для него и завернула в листья. Поджаренные на костре, они считались большим деликатесом, особенно среди стариков.

Камосиве протянул мне кончик своего сломанного лука, и я вытащила его на скользкую тропу, ведущую к шабоно. Туман не поднимался весь день, словно солнце побоялось оказаться свидетелем перехода мужчин через лес.