Глава 3. ИСКУССТВО ЧУВСТВОВАТЬ
Глава 3. ИСКУССТВО ЧУВСТВОВАТЬ
Слова, которые используются для описания безмолвного, открытого сознания, чаще всего имеют отрицательное звучание — бездумный, отсутствующий, рассеянный, нерешительный. Возможно, в этом в какой-то мере проявляется наш страх расслабить хроническое напряжение, отражающееся в видении жизни и управлении миром. Поэтому понятно, что представление о восприятии, которое не сосредоточено и не избирательно, вселяет в нас сильное беспокойство. Мы уверены, что уподобимся детям или животным, которые не могут отличить верха от низа, и попадем под машину сразу же, как только выйдем на улицу.
Узкое, последовательное сознание, а также поток впечатлений и воспоминаний — все это вместе составляет чувство эго. Эго дает нам возможность за мыслями видеть мыслящего, а за знаниями — знающего, который стоит в стороне от панорамы переживаний, с тем чтобы управлять ею. Если бы эго исчезло, не было бы больше дуализма субъекта и объекта, переживающего и переживания; был бы один только непрерывный, самодостаточный поток переживаний без чувства активного субъекта, который управляет, или пассивного субъекта, который страдает. Мыслящий рассматривался бы как не более чем последовательность мыслей, а чувствующий — как не более чем чувства. В «Трактате о человеческой природе» Юм говорит:
О себе я могу сказать, что, когда глубоко вхожу в то, что называю собой, я всегда натыкаюсь на какое-то конкретное ощущение: ощущение тепла или холода, света или тени, любви или ненависти, страдания или удовольствия, — и никогда не наблюдаю ничего, кроме ощущений… Мы представляем собой набор или совокупность ощущений, которые, следуя друг за другом, меняются с невообразимой скоростью.[20]
Но ведь именно этого мы больше всего боимся: потерять свою человеческую природу и целостность в мимолетном потоке фрагментов восприятия. Юм, подчеркивая представление о «я» как о метафизической или ментальной субстанции, вообразил себе его как «набор или совокупность» по существу различных переживаний, потому что выражал свои впечатления с помощью линейных мыслительных представлений. Он утверждал, что все наши переживания «различимы, могут рассматриваться по отдельности и поэтому существуют независимо и не нуждаются в том, чтобы нечто лежало в основе их существования». Увидев иллюзорность отдельного эго, Юм не постиг иллюзорности отдельных вещей и ощущений, которые эго — как способ восприятия — выделяет из природы. Мы уже видели, что отдельными вещами можно управлять только механически или политически. Поэтому без реального эго, которое управляет впечатлениями или интегрирует их, человеческий опыт кажется нам механическим и превращается в хаос.
Мир природы не состоит из вещей, рассматриваемых с точки зрения эго, равно как он не состоит из сущностей, механически соединенных вместе и содержащих, среди всего прочего, ощущения. Мир природы представляет собой поле «органических отношений», и поэтому беспорядок не является единственной альтернативой политическому и механическому порядку. Потоки человеческого опыта неподвластны трансцендентному эго или трансцендентному Богу. Управление в них происходит спонтанно. Однако именно это мы обычно называем механическим или автоматическим порядком, потому что машина — это то, что «движется само по себе». Однако мы видели, что есть глобальное различие между действием организма и механизма. Организм может быть представлен в терминах механической модели подобно тому, как «бесформенные» очертания могут быть описаны геометрическими моделями, а движения звезд переведены в цифры астрономического календаря. Однако небесные тела — это нечто отличное от численных отношений и расписаний. По аналогии, организмы и естественные формы не следует путать с механическими представлениями.
Здесь мы снова видим, что, поскольку порядок мысли — это линейная последовательность, он может быть приближением системы отношений, в которой все случается одновременно. Но это представление тоже не является адекватным. Ведь если бы такое представление существовало, узкий луч сознания должен был бы быть ответственным за все процессы, происходящие в теле, и поэтому железы внутренней секреции, нервы и артерии не могли бы функционировать, если бы сознательная мысль не управляла ими. Письменный и устный язык красноречиво свидетельствует о том, что мысленные представления натянуты на одну нить. Однако природа не натянута на нить. Природа — это по меньшей мере объем, а по большей — поле бесконечного числа размерностей. Таким образом, кроме логического представления, которое опирается на последовательное восприятие, мы должны ввести в рассмотрение еще одно представление о естественном порядке.
Как показал Нидам, в китайской философии есть представление о ли. Оно не имеет лучшего английского эквивалента, чем «принцип» (principle). Таким образом, ли — это всеобщий принцип порядка, который, тем не менее, нельзя выразить с помощью законов (цзэ). Вначале китайское слово ли обозначало прожилки в яшме, волокна в дереве или текстуру мышц, тогда как словом цзэ обозначали императорский указ, начертанный на церемониальной чаше.[21] Отметим, что прожилки в яшме «бесформенны». Они представляют собой несимметричные, текучие, замысловатые структуры, отражающие китайское представление о красоте. Так, когда говорится, что Дао не имеет «формы»,[22] мы должны представлять себе не столько пустоту, сколько полное отсутствие различимых деталей — другими словами, в точности то, что восхищает китайских художников в камнях и облаках, то, что лучше всего передается текстурой черной туши, которую наносят на полотно быстрыми мазками почти сухой кисти. В «Хуай-нан-цзы» есть слова:
Дао небес работает тайно и непостижимо; оно не имеет видимой формы; оно не следует определенным правилам (цзэ); оно так велико, что не может быть увидено до конца; оно так глубоко, что не может быть постигнуто до глубины.[23]
Но порядок Дао постижим, и человек не обязательно должен видеть его всего лишь как путаницу. Мастерство человека искусства в обращении с физическими материалами состоит в том, что он знает, как следовать их природе — как следовать волокнам при резьбе по дереву, как использовать особенности звучания музыкальных инструментов. Фактура материала — это и есть ли. Однако человек искусства открывает ее не в результате логического анализа, а посредством гуань,[24]«безмолвного созерцания», наблюдения природы без мышления — если под мышлением понимать узкий луч внимания. Рассуждая о гексаграмме гуань из «Книги Перемен», Ван Би пишет:
Основной смысл гуань в том, что человек должен управлять и изменять окружающие вещи не с помощью силового давления, а посредством пристального внимания. Никто не может видеть духовной силы. Мы не видим, как Небеса управляют временами года, и все же их круговорот свершается без промедления. Так же мы не видим, как мудрец повелевает людьми, однако они подчиняются ему и с готовностью выполняют его волю.[25]
Вещи можно привести в порядок, если не ограничивать их рассмотрением с точки зрения эго, поскольку ли, или структуру, невозможно наблюдать, обозревая ее по частям или же считая ее объектом, существующим независимо от субъекта. Китайский иероглиф гуанъ содержит корень «видение» рядом со знаком «птица», который скорее всего подразумевает цаплю. И хотя Нидэм полагает, что этот знак изначально обозначал гадание по полету птиц, мне кажется, что в основе иероглифа лежит представление о цапле, которая неподвижно стоит на краю пруда и смотрит в воду. Цапля не смотрит с целью заметить в воде рыбу, но когда рыба проплывает, она ныряет. Таким образом, иероглиф гуань обозначает безмолвное, открытое созерцание без цели. Гуань подразумевает наблюдение природы, при котором дуализм видящего и видимого отсутствует, а присутствует одно только видение. Когда цапля всматривается в воду таким образом, она представляет собой весь пруд.
В некотором смысле, нечто подобное мы обозначаем словом «чувство», когда мы говорим, например, что для того, чтобы научиться танцевать, нужно не столько следовать диаграмме шагов, сколько «почувствовать» ритм танца. Так же и те, кто играет в крикет или в бейсбол, действуют «по ощущению», а не по теоретическим принципам. Точно так же музыкант различает стили композиторов, дегустатор определяет марку вина, художник находит композиционные пропорции, крестьянин предсказывает погоду, а горшечник размешивает глину и придает ей требуемую форму. В какой-то мере все эти искусства имеют определенные правила, однако в почерке мастера всегда есть что-то выше правил. У Чжуан-цзы колесных дел мастер говорит:
Вот вам в пример мое ремесло. Если, делая колесо, я работаю слишком медленно, оно не будет прочным; если же я работаю слишком быстро, спицы не подойдут к нему. Поэтому колесо следует делать не слишком медленно и не слишком быстро. При этом ум и руки должны работать согласованно. Слова не могут объяснить это таинственное искусство. Я не могу научить ему своего сына, равно как он не может перенять его у меня. Поэтому, хотя мне семьдесят лет от роду, я до сих пор делаю колеса.[26]
С теоретической точки зрения, эти искусства кажутся результатом «бессознательного мышления», при котором мозг функционирует как очень сложный компьютер, предоставляющий результаты своих вычислений сознанию. Другими словами, может показаться, что это искусство является следствием мыслительного процесса, который, будучи более быстрым и сложным, лишь количественно отличается от обычного сознательного внимания. Однако это характеризует не столько работу мозга, сколько ту модель, которую мы выбрали для его описания. Функционирование мозга можно описать в терминах численных измерений, однако это не означает, что он работает таким образом. Напротив, мозг не функционирует в терминах вообще, и по этой причине он может разумно реагировать на те отношения, которые определены лишь приблизительно.
Но если мы продолжим задаваться вопросом: «Как же, в таком случае, работает чувство?», понимая, что ответ в каких- либо терминах не является ответом вообще, мы придем к выводу, что оно функционирует по внутреннему ощущению. По аналогии с этим мы знаем, как передвигать ноги. Мы легко забываем, что такого рода знание является более глубоким знанием нашей природы, чем объективные описания, которые, будучи знанием о поверхностях, неизбежно являются поверхностными.
Поэтому ученый не извлекает пользы из описательных знаний о том, как работает его мозг, потому что на практике он получает наилучшие результаты, когда полагается на чувства и интуицию, — когда его исследования являются чем-то вроде блужданий без конкретных намерений. Конечно же, ученый должен обладать описательными знаниями, чтобы узнать результат, когда он возникнет. Кроме того, эти знания позволяют ему выразить результат для самого себя и поведать о нем другим, но они помогают ему получить результат не больше, чем словари и правила просодии помогают поэту сочинять стихи. Гуань — это чувство без стремления что-то найти, открытое восприятие, которое важно не только для поэта, но и для ученого при всей строгости его аналитических выкладок. Это отношение прекрасно описано у Линь Цзин-си в его «Поэтическом наследии старца, жившего на горе Цзи»:
Ученые мужи прошлого говорили, что ум изначально пуст, и только поэтому он может откликаться[27] природным вещам без предрассудков [буквально, без следов, цзи, которые остаются и влияют на то, что мы видим]. Лишь пустой ум может откликаться на вещи в Природе. Хотя все отражается в уме, ум должен быть таким, словно в нем ничего не отражается; вещи не должны оставаться в нем. Но подчас, возникнув в уме, вещи не исчезают, а задерживаются в нем, оставляя следы. Между тем ум должен быть как полноводная река, над которой пролетают лебеди: у реки нет намерения оставить отражение лебедей, однако полет каждого лебедя можно проследить в мельчайших подробностях. Вот еще пример. Все вещи, хорошие и плохие, идеально отражаются в зеркале; оно не отвергает и не удерживает в себе ни одного образа.[28]
Гуань — это не пустой ум, равно как ли, структура Дао, — не бессодержательная пустота. Фактически, гуань — это не столько ум, свободный от содержимого, сколько ум, свободный от самого себя. В таком уме к переживаниям не примешивается стремление что-то увидеть или чего-то достичь, потому что ощущение эго в чем-то напоминает сознательное усилие, попытку с помощью мышц привести в действие нервы. Однако всматривание не помогает лучше видеть, а вслушивание не помогает лучше слышать. По аналогии, ментальное «стремление» не способствует лучшему пониманию. Тем не менее ум постоянно делает усилия для того, чтобы преодолеть скуку или депрессию, чтобы получить максимум удовольствий, чтобы быть любящим, внимательным, терпеливым и счастливым. Если мы скажем, что это неправильно, ум может даже начать прилагать усилия для того, чтобы не прилагать усилий. Это закончится только тогда, когда будет понятно, что любые усилия столь же нелепы, как желание подпрыгнуть в воздух и полететь, как стремление уснуть или попытки волевыми усилиями вызвать эрекцию.
Каждому знакомо мучительное усилие вспомнить забытый номер, и, хотя это случается снова и снова, мы все равно не доверяем памяти спонтанно выдать нам требуемую информацию. Однако спонтанное припоминание забытого имени — распространенная форма озарения, которое в дзэн-буддизме называют сатори, невынужденным, спонтанным и внезапным постижением. Основное затруднение, конечно же, в том, что ум напрягает себя по привычке и что пока он не избавился от этой привычки, за ним все время нужно следить, — но следить легко и без усилий.[29]
Утверждая, что эго есть ментальный зажим, мы не должны забывать, что слова «эго» и «я» иногда используются просто для того, чтобы обозначать этот организм — в отличие от души или какой-либо другой ее психологической функции. В этом смысле, само слово «я» подразумевает состояния зажатости. Однако ощущение эго как одной из функций всего организма — или, лучше сказать, как внутренней сущности, которая пребывает внутри организма и обладает им, — является результатом неправильного использования органов чувств и напряжения некоторых мышц. Эго — это привычка использовать для мышления, видения, слышания и принятия решений больше энергии, чем необходимо. Так, даже лежа навзничь на полу, большинство людей продолжают напрягать мышцы — будто они боятся, что, расслабившись, потеряют форму и превратятся в растекающееся желе. Это является следствием беспокойства, которое все мы приобрели, когда учились координировать движения и управлять эмоциями, потому что под давлением общества ребенок постоянно предпринимает попытки, напрягая мышцы, улучшить деятельность нервной системы.
Что бы мы ни говорили о «ментальном зажиме», мы настолько убеждены в его необходимости, что отказ от него кажется нам неприемлемым, пока мы не ответим на все теоретические возражения. Обычно психотерапевты говорят не о психическом напряжении вообще, а об избыточном психологическом напряжении. При этом обычно не признается, что противоречие имеется уже в самом факте наличия этого напряжения. Вот два основных аргумента в пользу необходимости «зажима»: во-первых, без него восприятие мира человеком получит мистический и пантеистический оттенок, а это ведет к утрате моральных ориентиров и процветанию некритического отношения к действительности; а во-вторых, поскольку «зажим» необходим для самоконтроля в любом его проявлении, если его не станет, чувства человека будут полностью неуправляемы.
В теологических кругах сказать о ком-то, что его мировоззрение близко к «пантеизму», означает изобличить этого человека. Все те, кто желает, чтобы их философские и религиозные воззрения были четкими и определенными, используют слово «мистицизм» в таком же смысле. Они ассоциируют мистицизм (mysticism) с туманом (mist), расплывчатостью, уходом от проблем и стиранием различий. Поэтому ничто для них не может быть страшнее, чем «мистический пантеизм» или «пантеистический природный мистицизм» — мировоззрение, к которому, как может показаться, сводится гуань. Сколь бы убедительными ни были свидетельства об обратном, многие продолжают считать, что даосский и буддистский мистицизм сводит интересные и важные различия, наблюдаемые в мире, к зловещему всеобщему единству.[30] Я — Бог, вы — Бог, все — Бог, и Бог — это безбрежное однородное море киселя, который наделен смутным самосознанием. Поэтому мистик — это тщедушный парень, который черпает энтузиазм из этого скучного «недифференцированного эстетического континуума» (Нортроп), потому что каким-то непонятным образом он разрешает конфликты и превращает все проявления зла в трансцендентное благо.
Хотя такой подход, очевидно, есть всего лишь невежественная карикатура, нужно сказать кое-что в защиту философской неопределенности. Критики всех мастей соединяют свои усилия в том, чтобы высмеивать ее, — тут мы встретим логических позитивистов и католических неотомистов, диалектических материалистов и протестантских ортодоксалов, бихевиористов и фундаменталистов. Несмотря на то что их воззрения существенно различаются, все они относятся к психологическому типу, который любой ценой стремится сделать свою философию жизни четкой, здравой и жесткой. К этой категории мыслителей относятся многие — от ученого, который с удовольствием рассуждает о «суровых» фактах, до религиозного деятеля, который уверен в «окончательной истине» своей догмы. Несомненно, что всякий, кто говорит: «Единственно верное учение церкви гласит…», черпает из этих слов глубокую безопасность. То же можно сказать о человеке, освоившем логический метод, который позволяет растерзать на куски любое мнение, особенно метафизическое. Такое отношение обычно характерно для людей агрессивного, недружелюбного нрава, которые пользуются определениями философских категорий как остро отточенным мечом. Это не просто метафора, потому что мы видели, что научные законы и гипотезы — не столько результаты открытий, сколько инструменты для подчинения природы своей воле, подобно ножам и молоткам. Поэтому здесь мы имеем дело с личностью, которая встречает мир, предварительно вооружившись до зубов режущими и колющими инструментами. Такая личность рассекает реальность на куски и сортирует их по категориям, потому что таинственность мира доставляет ей неудобства.
В нашей жизни есть место острому ножу, но есть в ней также не менее важное место и другим типам взаимодействия с миром. Человек не должен быть интеллектуальным дикобразом, который встречает свое окружение острыми шипами. Человек соединен с миром мягкой кожей, взирает на него через филигранный хрусталик глаза и внимает ему чувствительными барабанными перепонками. Кроме того, человек может воспринимать мир посредством теплого, тающего, смутно определенного прикосновения, — что позволяет ему видеть в нем не врага, которого нужно удалить от себя на безопасное расстояние и расстрелять, а любимую жену, которую хочется обнять и приласкать. В конце концов, сама возможность недвусмысленного знания зависит от чувствительных органов, которые привносят окружающий мир в наше тело и дают нам представление о нем в терминах состояний этого тела.
Отсюда вытекает важность неопределенности и других инструментов ума, которые не четко определены, а туманны и расплывчаты. Они позволяют нам по-другому общаться с миром и поддерживать более непосредственный контакт с природой, чем тот, который имеет место, когда мы любой ценой пытаемся сохранить дистанцию «объективного рассмотрения». Китайским и японским художникам хорошо известно, что существуют ландшафты, которые лучше всего рассматривать через прищуренные веки, горы, которые наиболее красивы в тумане, и водная гладь, которая плавно переходит в небо у самого горизонта.
Вечером в тумане одиноко летит гусь;
Широкий плёс и небо сливаются у горизонта.
Обратите внимание также на стихотворение Бо Цзюйи «Иду ночью под мелким дождем»:
Все небо укрыв, осенние тучи нашли,
Подкравшись во мгле, явился холод ночной.
Лишь чувствую, как халат на мне отсырел,
А капель дождя и шума их тоже нет.[31]
И на стихотворение Цзя Дао «Ищу отшельника напрасно», переведенное Линь Юданом:
С вопросом обратился к мальчику меж сосен.
Ответил мне он: «Мастер в одиночестве ушел
И собирает где-то травы на горе,
Окутанной облаками, погруженной в неизвестность».
Схожие образы были собраны вместе Сэами, когда он описывал то, что японцы называют югэн, утонченной красотой, истоки которой неясны и таинственны: «Смотреть, как солнце садится за покрытые цветами холмы; уходить все дальше и дальше в огромный лес, не думая о возвращении; стоять на берегу и наблюдать, как лодка скрывается из виду за далекими островами; следить за полетом диких гусей, которые вначале видны, но потом теряются среди облаков».[32] Однако что-то в нас всегда готово выскочить наперед и развеять тайну. Нам хочется выяснить, куда именно улетели дикие гуси; узнать, какие травы собирает отшельник и где; а также посмотреть на тот же цветущий пейзаж в солнечный полдень. Именно этот подход каждая традиционная культура не может простить западному человеку не только потому, что он груб и нетактичен, но и потому, что он слеп. Такой подход не может отличить поверхность от глубины. Он стремится разрушить поверхность и проникнуть в глубину. Однако глубина познается только тогда, когда она сама открывается уму. От ищущего ума она вечно ускользает. Чжуан-цзы говорит:
Вещи возникают вокруг нас, но никто не знает откуда. Они появляются, но никто не видит их источника. Люди от мала до велика ценят то, что они знают. Они не умеют пользоваться неизвестным для получения знания. Как это не назвать заблуждением?[33]
Очень часто нам трудно провести грань между страхом перед неизвестным и уважением к нему. Мы полагаем, что люди, которые не торопятся пустить в ход яркий свет и острые ножи, одержимы предрассудками и суеверным страхом. Между тем уважение к неизвестному — это отношение тех, кто вместо того, чтобы насиловать природу, ухаживает за ней, пока она не отдастся сама. И дает природа не холодную ясность поверхностей, а теплую внутренность своего тела — тайну, которая является не просто отрицанием или отсутствием знания, а положительной субстанцией, которую мы называем чудесной.
«Из доступных человеку чувств нет ничего выше удивления, — сказал Гёте. — Если первичный феномен вызывает удивление, довольствуйтесь этим; большего он не может дать. Не ищите чего-то большего за пределами удивления, потому что это предел. Однако, как правило, людям недостаточно первичного феномена. Они считают, что следует идти дальше. В этом они подобны детям, которые, увидев себя в зеркале, заглядывают за него, чтобы увидеть, что находится по другую сторону».[34]
Уайхед объясняет:
Даже если вы знаете многое о солнце и атмосфере, даже если вы досконально изучили феномен обращения земли, вы можете не заметить великолепного заката. Непосредственное восприятие [гуань] реального присутствия вещи заменить нечем.[35]
Это, конечно же, подлинный материализм или, лучше сказать, подлинный субстанционализм, поскольку понятие «материя» (matter) этимологически связано с понятием об «измерении» (измерять: to meter) и, по существу, обозначает не реальность природы, а природу, описанную с помощью измерений. «Субстанция» в этом смысле будет не грубым представлением о «веществе», а сущностью, которая обозначается китайским иероглифом ти.[36] Ти — целостность, гештальт, все поле отношений, которое не может быть передано с помощью линейных описаний.
Поэтому естественный мир открывается нам во всей своей чудесности, когда уважение не позволяет нам исследовать его на уровне абстракций. Если я должен заглянуть за каждую линию горизонта, чтобы обнаружить, что находится за ней, я никогда не увижу глубину небесной лазури, которая видна в просвете между деревьями на склоне холма. Если я должен нарисовать карту каньонов и пересчитать все деревья, я никогда не войду в звук далекого водопада. Если я должен пройти по каждой дороге, чтобы узнать, куда она ведет, окажется, что тропинка, исчезающая среди деревьев на склоне холма, ведет назад в пригород. Человек, который прослеживает каждую дорогу до конца, обнаруживает, что она никуда не ведет. Воздержаться от исследования не означает отложить горькое разочарование в подлинных фактах. Воздержаться от исследования означает увидеть, что человек, всматривающийся в горизонт, не видит того, что находится рядом.
Чтобы познать природу, Дао или «субстанцию» вещей, мы должны познавать ее так, как человек «познавал» женщину — в теплой расплывчатости непосредственного прикосновения. В древнем мистическом трактате «Облако неведения» говорится о Боге: «Любовью можно его постичь и удержать, но мыслью — никогда». Отсюда следует также, что ошибочно считать природу смутной, как туман, рассеянный свет или кисель. Образ смутности подразумевает, что для познания природы вне и внутри себя мы должны отказаться от идей, мыслей и мнений о том, что она должна собой представлять, — и смотреть. Если мы не можем обойтись без идей, это должны быть неопределенные идеи — именно поэтому для западных людей представление о бесформенном Дао предпочтительнее, чем идея о Боге со всеми ее недвусмысленными ассоциациями.
Опасность «пантеистического» и мистического отношения к природе, конечно же, в том, что оно может быть исключающим и односторонним, хотя мы едва ли найдем много исторических примеров подобного отношения. Для появления такого отношения нет оснований, потому что отличительная черта пантеизма и мистицизма как раз в том, что они дают нам бесформенный фон, на котором практические проблемы видны более отчетливо. Когда наше представление о Боге формально, поведение в повседневной жизни становится столь же проблематичным, как попытки писать по исписанной странице. Вопросы не могут быть однозначно рассмотрены, потому что люди не видят, что проблемы добра и зла подобны грамматическим правилам—условностям, введенным в обиход для нужд общения. Когда мы прибегаем к Абсолюту для того, чтобы обосновать разделение на правильное и неправильное, не только правила становятся слишком жесткими; для их подтверждения привлекается слишком весомый авторитет. Китайская пословица гласит: «Не пытайся прихлопнуть комара на лбу товарища топором». Нельзя сказать, что, сводя правила поведения к Богу, Запад преуспел в достижении высоконравственного поведения. Напротив, западная история дает много примеров идеологических революций, направленных против невыносимого гнета власти. То же верно в отношении жесткой научной догмы, которая определяет, что правильно, а что нет.
Мистицизм избегает давать жесткие определения природы и Бога, и поэтому он, как правило, оказывает положительное влияние на развитие науки.[37] Мистический подход эмпиричен. Он подчеркивает конкретный опыт, а не теоретические установки и поверья. Установка мистицизма — на созерцание, на восприятие. Это отношение оказалось настолько благоприятным для науки, что ученые забыли, что имеют дело не с самой природой, а с ее абстрактной моделью. Цивилизация в целом начала близоруко вмешиваться в природу, по-прежнему руководствуясь донаучными представлениями о человеке и мире. Более того, мистический подход дает основания для деятельности, всецело отличные от откровений воли Господней и законов природы, полученных в результате экспериментов в прошлом.
Гуань как состояние сознания очень чувствительно к текущему мгновению во всей его мимолетной сложности, тогда как одна из трудностей научного знания в том, что его линейная сложность не позволяет эффективно принимать решения, особенно тогда, когда условия быстро меняются. Так, высказываясь о мастерстве драматических постановок, Сэами пишет:
Если вы посмотрите глубоко в первоосновы этого искусства, вы увидите, что так называемый «цветок» (югэн) не обладает независимым существованием. Если бы зрители не находили в представлении множество несравненных достоинств, «цветка» вообще не было бы. В Сутре говорится: «Добро и зло проистекают из одного источника; добродетель и порок имеют один корень». Воистину, как мы можем отличить добро от зла? Мы можем только выбрать то, что соответствует требованиям момента, и назвать его «добром».[38]
Такого рода отношение было бы весьма недалеким, если бы оно основывалось на линейном представлении о текущем моменте, в котором каждая «вещь» не рассматривается в связи с целым.[39] Так, например, люди, которых мы больше всего ненавидим, нередко оказываются теми, кого мы больше всего любим, и если мы не чувствуем этой взаимосвязи, мы можем строить свое отношение, принимая за основу одну из крайностей. Таким образом, мы можем погубить того, кого любим, или же вступить в брак с человеком, которого впоследствии будем ненавидеть.
Это рассуждение приводит нас ко второму теоретическому возражению. Считается, что эго, как «ментальный зажим» необходимо для того, чтобы нас не унес поток неконтролируемых ощущений и чувств. Это возражение, опять-таки, основывается на политическом, а не органическом представлении о человеческой природе. По общему мнению, психика состоит из отдельных частей, функций или способностей — как будто Бог сотворил человека, водрузив душу ангела в тело животного. С такой точки зрения, человек рассматривается как совокупность мотивов, побуждений и желаний, над которыми главенствует эго-душа. Очевидно, что это представление оказало большое влияние на современную психологию, призывающуя эго действовать рассудительно и не прибегать к насилию, но все же рассматривающую его как начальника, который несет ответственность за происходящее.
Но если мы думаем обо всей совокупности человеческих переживаний, внешних и внутренних, а также об их бессознательных предпосылках как о системе, которая органична, изменится также наше представление об управлении:
Веселье и гнев, радость и печаль, предусмотрительность и раскаяние — эти чувства приходят и уходят, повинуясь мимолетным переменам настроения. Они возникают, как музыка из отверстий [в деревянном музыкальном инструменте, на котором играет ветер] или как грибы из лесной сырости. Денно и нощно самые разнообразные чувства охватывают нас, но мы не знаем, откуда они приходят…
Если бы не эти эмоции, меня бы не было. Если бы не я, им не было бы в ком проявиться. Мы знаем это, но не знаем, что приводит их в действие. Если у них действительно есть повелитель [цзай, М 6655], в нас нет никаких свидетельств в пользу его существования. Мы можем верить в то, что он действует, но мы не видим его формы. Мы знаем о нем, лишь что он рождает чувства и не имеет формы.
Сотня костей, девять отверстий и шесть внутренних органов тела пребывают на своих местах. Какой из них нам предпочесть? Любим ли мы их одинаково, или же одни из них более дороги нам, чем другие? Являются ли они слугами друг друга? Могут ли эти слуги управлять друг другом одновременно или же они должны принимать на себя роль правителя по очереди?[40]
Го-сян затрагивает этот вопрос в своем комментарии к Чжуан-цзы:
Руки и ноги отличаются в своих действиях, пять внутренних органов отличаются в своих функциях. Они никогда не переговариваются друг с другом, и все же сто составных частей тела пребывают в единстве и гармонии. Так они общаются посредством не-общения. Они никогда (сознательно) не взаимодействуют, и все же как вовне, так и внутри они дополняют друг друга. Вот что такое взаимодействие посредством не-взаимодействия.[41]
Все части организма управляют собой спонтанно (цзы-жань), и их взаимодействие нарушается с появлением контролирующего эго, которое пытается сохранить положительное (Ян) и избавиться от отрицательного (Инь).
В соответствии с даосской философией, именно попытки управлять психикой извне, а также стремление отделить положительное от отрицательного лежат в основе социальных и моральных противоречий. Таким образом, в контроле нуждается не спонтанный поток человеческих страстей, а использующее их эго — другими словами, сам контролирующий. Это было известно также проницательным христианам, например св. Августину и Мартину Лютеру, которые постигли, что обычный ашо-контроль не спасает человека от пороков, поскольку зло коренится в «я» человека. Однако они никогда не отказывались от политической идеи контроля, предлагая решить проблему путем усиления «я» с помощью милости Бога — эго вселенной. Они не видели, что трудность не в доброй или злой воле контролирующего, а в самом представлении о контроле, который они пытались использовать. Они не понимали, что для Бога — это такая же проблема, как и для человека.
Ведь даже во вселенной Бога есть Дьявол, олицетворяющий не столько независимое злое начало, сколько «недосмотр» Бога, принявшего на себя верховную власть и отождествляющего себя с абсолютным благом. Дьявол — это тень Бога, непроизвольно отброшенная им. Естественно, Бог не может нести ответственность за появление зла, потому что связь между ними находится в бессознательном. Человек говорит: «Я не собирался никого обижать. Мой нрав одержал верх надо мной. В будущем я попытаюсь справиться с ним». Бог говорит: «Я не хотел, чтобы было зло, но мой ангел Люцифер создал его, воспользовавшись своей свободой воли. В будущем я запру его в ад, чтобы он никому не причинил вреда».[42]
Проблема зла возникает вместе с проблемой добра, то есть вместе с появлением мысли о том, что настоящее положение вещей можно как-то «улучшить» — как бы ни преподносилась идея о будущем улучшении. Одна из возможных неправильных интерпретаций даосской философии состоит в точке зрения, согласно которой предоставить органической системе регулировать себя лучше, чем вмешиваться в нее со стороны, а постигать взаимозависимость добра и зла лучше, чем, делая добро, всеми силами стараться избавиться от зла. Чжуан-цзы говорит:
Желающие иметь истинное без его спутника — ложного; сторонники хорошего правительства и противники беспорядка и анархии — все не постигают ни великих принципов вселенной, ни сил, приводящих в движение мироздание. С таким же успехом можно рассуждать о существовании небес без земли или положительного принципа без отрицательного — хотя это полностью бессмысленно. Человек, рассуждающий так и не под дающийся убеждению, является либо глупцом, либо негодяем[43] (xvii).
Но если это верно, разве не должны быть глупцы и негодяи как диалектическое дополнение мудрецов и святых и разве осуждаемая ошибка не возникает снова в самом осуждении?
Если положительное и отрицательное, добро и зло действительно являются взаимозависимыми, никакой способ действия, включая недеяние, не может быть рекомендован для улучшения ситуации. Ничто не сделает ситуацию лучше, не сделав ее при этом хуже. Между тем, с точки зрения даосской философии, именно к такого рода улучшениям стремится эго человека. Оно всегда желает управлять ситуацией для того, чтобы улучшать ее, однако ни деяние, ни недеяние — предпринимаемое с целью улучшения — не может принести успеха. Когда человек постигает ловушку, в которой находится, ему ничего не остается делать, как прекратить «всеми силами стремиться к добру — что составляет самую суть эго. Прекращая стремиться, человек не руководствуется хитростью в надежде на то, что это поможет ему сделать жизнь лучше. Он прекращает стремиться безусловно — не потому что лучше ничего не делать, а потому что ни одно действие не принесет желаемого результата. Совершенно неожиданно на человека нисходит великое беспричинное спокойствие — в его душе воцаряется безмятежность сродни той, которая окутывает мир после первого выпадения снега или же в безветренный летний день в горах, когда тишина заявляет как умиротворяющее жужжание насекомых в траве.
В этой тишине нет ощущения пассивности, подчинения необходимости, потому что в ней нет больше деления на ум и его переживание. Кажется, что все ваши действия и поступки других людей свободно проистекают из одного источника. Жизнь движется вперед, но в то же время коренится глубоко в настоящем. Она больше не стремится к результату, потому что настоящее превратилось из одной точки, неуловимой в напряженном сознании, во всеобъемлющую вечность. Как положительные, так и отрицательные чувства приходят и уходят без суеты; вы их просто наблюдаете, хотя очевидно, что наблюдателя при этом нет. Чувства возникают и исчезают без следа, как птицы в небе, не оставляя после себя сопротивления, которое мы привыкли рассеивать, совершая поспешные, безрассудные действия.
Очевидно, что это состояние оказывается «лучше», чем состояние напряженного поиска, которое наблюдалось раньше. Однако положительность этого состояния совсем в другом. Поскольку оно пришло не в результате поиска, оно не воспринимается как что-то хорошее на фоне чего-то плохого; это не фантазия о спокойствии среди суеты. Более того, поскольку ничто не делается для того, чтобы удержать это спокойствие, оно не воспринимается в связи с памятью о предыдущем состоянии. Если бы это было так, возникло бы стремление защитить его, ограждая от изменений. Но теперь не осталось того, кто мог бы защищать его. Воспоминания приходят и уходят, как и чувства, спонтанно; они лучше упорядочены, чем раньше, но больше не застывают вокруг эго для того, чтобы подтвердить иллюзию его реальности.
В этом состоянии можно видеть, что разум не представляет собой отдельный, контролирующий аспект сознания. Разум присущ всему отношению организм-и-окружение, всему полю сил, в котором содержится реальность человеческого бытия. Макнил Диксон говорит в книге «Положение человека»: «Осязаемые и видимые вещи представляют собой всего лишь полюса, крайние точки поля непостижимой энергии. Материя, если она вообще в каком-либо смысле существует, есть спящий партнер в офисе Природы». Между субъектом и объектом, организмом и окружением, Ян и Инь проявляется гармонизирующее и стабилизирующее отношение, называемое Дао, — которое разумно, но не потому что наделено эго, а потому что это ли, органическая структура. Спонтанный поток чувств, приходящих и уходящих вместе с перепадами настроения, является необходимой частью этого процесса уравновешивания, и поэтому его не следует рассматривать как беспорядочную игру слепых страстей. Говорят, что Ле-цзы достиг Дао, «предоставляя душевным проявлениям следовать своим чередом».[44]
Подобно тому, как опытный серфингист отдается движению доски и не пытается противостоять ему, напрягая мышцы живота, человек Дао отдается потоку переживаний.
Как это ни странно, здесь речь идет совсем не о том, что обычно имеют в виду, когда говорят, что кто-то «отдался чувствам», потому что выражение «отдаться чувствам» в большей мере свидетельствует о сопротивлении, чем об «отпускании». Ведь, когда мы думаем о наших чувствах, мы склонны представлять их себе как фиксированные состояния. Представления о гневе, депрессии, страхе, горе, беспокойстве и чувстве вины наводят на мысль об однородных состояниях, которые обычно продолжаются до тех пор, пока мы не предпримем какие-то действия, чтобы избавиться от них или видоизменить их. Подобно тому как высокая температура когда-то считалась самостоятельной болезнью, а не проявлением спонтанно протекающего процесса исцеления, мы по-прежнему думаем об отрицательных чувствах как о проявлениях ума, которыми мы должны управлять.
Но если что-то нуждается в управлении, так это внутреннее сопротивление, которое толкает нас на поспешные действия, чтобы развеять нежелательные чувства. Сопротивляться чувствам означает быть неспособным переживать их достаточно долго, чтобы они могли разрешиться сами собой. Гнев, к примеру, является не фиксированным состоянием, а меняющимся переживанием, которое быстро проходит, если мы не усиливаем его подавлением. В противном случае гнев может взорваться, как герметически закрытый сосуд с кипящей водой. В действительности, гнев не является отдельным, независимым демоном, который время от времени набрасывается на нас, выскочив из своего логова в бессознательном. Гнев — это просто направление или структура психической деятельности. Поэтому, выражаясь более точно, гнева как такового не существует; может быть только гневное поведение и чувство раздражения, которое движется в направлении какого-то другого состояния. Лао-цзы говорит:
Если сильный ветер дует утром, он прекратится к полудню; ливень тоже не может продолжаться целый день. Разве кто-то, кроме неба и земли, порождает их? Если небо и земля не проявляют их долго, разве это под силу человеку? (xxiii).
Поэтому предоставить полную свободу течению чувств означает наблюдать их без вмешательства, понимая, что, поскольку чувства пребывают в движении, их не следует интерпретировать как статические состояния, которые носят положительный или отрицательный характер. Если наблюдать за чувствами, не называя их, они воспринимаются всего лишь как быстрые изменения в нервной системе и мышцах тела — как процесс необычайно интересных и утонченных пульсаций и напряжений, сокращений и подергиваний. Подобное отношение к чувствам несколько отличается от традиционного начала психотерапии, которое подразумевает «принятие» отрицательных чувств с целью их преодоления — то есть с намерением изменить эмоции «в лучшую сторону». Такого рода «принятие» подразумевает наличие эго, которое находится в стороне от непосредственных чувств и переживаний, ожидая улучшения — пусть терпеливо и пассивно.
Пока присутствует наблюдающий субъект, мы продолжаем делать усилия, стараясь управлять чувствами извне. Каким бы слабым порой ни казалось нам это усилие, оно является сопротивлением, вносящим завихрения в поток. Сопротивление исчезает и сменяется процессом уравновешивания не тогда, когда мы намереваемся это сделать, а когда мы постигли, что наша самость, или эго, не стоит в стороне от потока переживаний, пытаясь управлять им, а представляет собой его составную часть. Чжуан-цзы говорит:
Лишь воистину мудрые понимают принцип единства вещей. Они не считают, что вещи постигаются субъектом, а ставят себя в позицию наблюдаемых вещей. Созерцая их таким образом, они способны не только постичь их, но и овладеть ими.[45]
То же самое можно выразить точнее, сказав, что субъект рассматривается не как субъект, а как неотъемлемый полюс единого субъектно-объектного взаимоотношения. Вместо того чтобы исчезнуть, разделенность знающего и известного становится очевидным свидетельством их внутреннего единства.
Фактически, это очень важный момент в философии единства мира. Даосская и буддистская интерпретации этой философии существенно отличаются от обычного монистического пантеизма. С точки зрения этих учений, различные, неповторимые события, будь они внешними объектами или внутренним субъектом, рассматриваются «как одно целое с природой» именно в силу своей различности, а вовсе не потому, что в один прекрасный момент они превращаются в бесформенную однородную массу. Повторим этот важный момент еще раз: именно контраст фигуры и фона, субъекта и объекта, а не их слияние свидетельствует об их внутреннем единстве. У дзэнского мастера спросили: «Я слышал, что существует то, что не может быть названо. Оно никогда не рождалось и не умрет вместе с телом. Даже если вселенная сгорит дотла, оно остается целым и невредимым. Что это такое?» На что мастер ответил: «Кунжутное зернышко».
Таким образом, настроение югэн, выражающее неопределенность и тайну, в искусстве Дальнего Востока часто сопровождается акцентированием одного элемента, как-то: одинокой птицы, бамбукового побега, дерева или камня на фоне менее примечательных деталей. Внезапное пробуждение к «глубинному единству», которое в дзэн называется сатори, тоже, как правило, наступает вследствие одного вполне обычного происшествия: человек может услышать звук плода, опавшего с дерева в лесу, или увидеть скомканную бумажку на улице. Этот двойственный смысл подразумевается в стихотворении, переведенном доктором Судзуки:
О чудесная случайность,
Которую я не променяю на десять тысяч слитков золота!
Шляпа на голове, котомка за плечами,
Но на палке я несу легкий ветерок и полную луну!
Двойственный смысл здесь в том, что «чудесная случайность» — это одновременно переживание сатори и то уникальное событие, которое его вызвало. Одно это событие отражает все. Одно мгновение отражает вечность. Однако когда мы говорим так, мы говорим слишком много — и уж ни в коем случае нельзя понимать это высказывание в том смысле, что частное заставляет нас думать о всеобщем. В противоположность этому, глобальность уникального события и вневременность мгновения постигается лишь тогда, когда ум оказывается полностью расслаблен и конкретное событие, каково бы оно ни было, рассматривается без малейшего стремления увидеть в нем что-то особенное. Однако это стремление столь привычно, что с ним едва ли можно бороться, так что всякий раз, когда человек пытается принять настоящее мгновение в его течении, он осознает лишь свою неспособность сделать это. Кажется, что это непреодолимый замкнутый круг, — если только человек не постиг, что мгновение, которое он пытался принять, перешло в следующее мгновение, которое дает о себе знать как ощущение напряжения!