Венец, увитый терниями

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Венец, увитый терниями

Самым ли лучшим, самым ли совершенным открывается этот дар? Не знаю. Потому что разные есть среди них, но для каждого дар, пришедший к нему, был испытанием. Испытанием меры его нестяжательства, нетщеславия, невпадения в грех тайного, а то и явного любования собой. Я знаю благополучно избежавших этих ловушек и ям, притаившихся вдоль пути. Но я видел и впавших в эти соблазны. Причем впавший в один-единственный в конце концов становится добычей всех. Говоря это, я свидетельствую об участи тех, кого постигла такая судьба, или, точнее, тех, кто сам избрал ее. Потому что неприметен и легок первый шаг, ведущий в сторону от пути. Шаг этот, казалось, направлен туда же, что и сам путь, но в том-то и сила, и власть соблазна, который так незаметно, так плавно уводит прочь.

Почтительное внимание, удивление, восхищение сопутствуют обычно избраннику всю его жизнь. И можно, наверное, понять человека, который так привыкает к этому эмоциональному фону, сопровождающему его повсеместно, что, лишенный этого постоянного подтверждения собственной своей значимости, начинает чувствовать себя непривычно и бесприютно. Восхищение и внимание становятся необходимы ему, как наркотик. И, как и наркотик, дозы эти должны становиться все больше. Постепенно он привыкает любой разговор начинать с себя и заканчивать собой, подробно повествуя о своих достижениях и о совершенном им. При этом достигнутое им может действительно быть значительным, а все, о чем говорит он, быть правдой. Печаль в другом. В том, что он вообще говорит об этом и что говорить о себе доставляет ему радость. Постоянная жажда публичности, внимания, прямое или косвенное осуждение своих коллег – в том же русле…

И это не единственный из соблазнов и гибельных троп, подстерегающих носителя дара, уводящих его с пути. Как мот не замечает, как тает доставшийся ему капитал, пока не окажется наг и нищ под открытым небом, так сошедший с пути в самолюбовании и гордыне не видит своего отпадения, удаляясь от совершенства, претерпевая угасание и распад собственной личности.

Еще один аспект того бытия, – тот, которому отдан, в котором пребывает носитель дара.

Мыс вами, я и вы, читатель, угодно это нам или нет, живем в мире, где каждый стремится выглядеть в глазах других наилучшим образом, где каждый хотел бы, чтобы его считали благожелательным, честным, добрым. Тем самым вольно или невольно каждый как бы творит для других собственный «имидж» – некий положительный образ самого себя. Причем первый, кто готов уверовать в этот образ, – это его создатель. Это – условие психологической защиты и психологического комфорта человека.

Для прозорливца же нет этого утешительного камуфляжа. В его реальности предельно обнажены все неприглядности окружающих, все гримасы зла.

– Приходит ко мне больной, приводят его, – рассказывает целительница. – Чтобы иметь возможность помочь ему, я должна ощутить к нему хотя бы симпатию, доброе чувство. А я смотрю и вижу, сколько горя принес этот человек другим, сколько на нем слез, крови, судеб поломанных. А ведь для другого он выглядел бы вполне пристойно, даже приятно. Интеллигентное лицо, в очках, вежливый. Но мне-то видно другое…

Много ли радости знать о людях то, что сами они старательно о себе скрывают, знать постыдное, грязное, низкое? Прозорливец, которому постоянно открыто это, обречен все время пребывать в соприкосновении с чьим-то злом.

Или еще. Человек весел, строит планы, исполнен беззаботной деятельности и суеты. А прозорливец видит печать, которая на нем, и ту тень, что легла на его пути. Видит и знает, что скажи, не скажи он – этого ему не избежать и не обойти.

Могут сказать: почему же только плохое, разве в жизни мало радостного и хорошего? Это так. Но как к врачу не идут здоровые, так и к целителям и ясновидящим редко приходят те, у кого все хорошо и прекрасно, кто благополучен, здоров и счастлив. И можно ли осудить тех, кто, приходя со своей болью, видит только ее, эту свою боль?

– За год я получила более двадцати тысяч писем, – говорит Л. А. Корабельникова. – Ответила на четыре тысячи. В каждом свои печали, свои трагедии. Телефон дома звонит не переставая. То же самое на работе. Я не даю своих телефонов. Люди узнают сами. Ни дома, ни на работе телефоном я не могу пользоваться. Каким-то образом люди узнают, где я живу, поджидают меня на улице, у дверей. Бросаются ко мне, плачут, умоляют помочь, найти близкого человека, сказать, жив ли он. Но никто не спросит: «Ты можешь? Ты не больна? А может быть, ты заболела, а может, у тебя самой горе?» На работу ко мне приехали три женщины, у них горе, они рыдают. Звонят мне по внутреннему телефону. Я говорю: «У меня умер отец. Я должна сейчас ехать в аэропорт за билетом. Я не могу». Я понимаю, у них тоже несчастье. Но слышат они только себя. Через зав. кафедрой передают мне фотографию. Она приходит, кладет ее передо мной. Я ей пытаюсь объяснить: «Я не могу же работать, я не в том состоянии, у меня же горе. У меня отец умер». Нет, не понимает. Не знаю, как я вышла к ним. И я все-таки работала. А они плачут. Потом одна из них сует мне деньги. Я говорю: «Мне не надо ваших денег. Я вам все сказала. Идите». И тогда одна из них, видно, поняла что-то и говорит: «Это ж надо. У нее горе, и у нас горе. И она оказалась лучше нас». Я запомнила эту фразу. Но это скорее исключение. Вообще же, когда у людей горе, ко всему другому они глухи. Я восемь часов на работе, возвращаюсь усталая. У моего дома уже толпа. Устала я, не устала, могу работать или нет – они звонят в дверь и ревут. Так я живу.

Живет так не она одна.

Другой ясновидящий рассказывал мне, что когда раздается очередной оглушительный междугородний телефонный звонок, порой он старается вообще не брать трубку. Но телефон звонит не переставая и ночью и днем, и тогда он все-таки поднимает трубку и, стыдясь и презирая себя, отвечает, что такого-то нет, он уехал, в командировке, будет не скоро. Но телефон звонит опять и опять.

– Конечно, я все-таки отвечаю на звонки, хотя далеко не на все. Если бы я отвечал на все обращения, мне нельзя было бы ни есть, ни спать, ни просто жить. Звонит не только телефон. Звонки раздаются и в дверь. Какое-то время я могу не подходить к двери, но потом не выдер живаю. А если открыл, не могу же я не впустить тех, кто стоят за порогом. И это надолго. Никто не может ни понять, ни поверить, как это трудно – прийти в определенное состояние, держаться в нем. Конечно же, я устаю, очень. Мечтаю уехать куда-то, на месяц-другой, где никто бы меня не знал, где не было бы телефона… Бывают ситуации, когда для ясновидящего или целителя бегство действительно оказывается единственным выходом.

Как-то «Труд» опубликовал статью о целителе П. Д. Утвенко. Причем у автора и редакции хватило ума указать там полный его адрес. Что последовало за этим, можно предположить, но трудно себе представить. В небольшое украинское село хлынули сотни, тысячи со всей страны. Некоторые приехали на машинах. С немощными и болящими, которых привезли с собой. С детьми, при виде которых разрывалось сердце. Не мог, физически не мог их принять Петр Дементьевич. Как не мог сказать: «Вот тебя приму, а тебя нет, ты приезжай как-нибудь потом, через полгода, год». К тому же толпа есть толпа. Она одновременно и жаждет справедливости, но еще больше рада любому случаю, когда можно попрать ее. Кто-то пытается устанавливать очередь, вести номера, списки. Другие не признавали этого: важно не то, кто приехал раньше, а кому хуже, у кого серьезней болезнь. Третьи устанавливали отдельные очереди для ветеранов, для инвалидов, отдельную для детей. И все это под открытым небом. Дождь ли, ночь ли. Что есть, где спать, с больными, с детьми? Единственный, хоть и жестокий выход был, – отправить всех по домам: Утвенко не принимает. Но никто не мог принять на себя этого. И никто не уезжал: я уеду, а вдруг он начнет лечить. Только через несколько дней местной власти пришла спасительная мысль – дать людям заполнять открытки со своим адресом. Когда очередь подойдет, их пригласят. Под такую, пусть слабую, но надежду, заполнив открытку, несчастные, замотанные и отчаявшиеся люди начали разъезжаться. Но на место их приезжали новые – из Сибири, из Казахстана. В первые же дни было собрано около двадцати тысяч открыток.

Сначала целитель надеялся отсидеться в осаде. Ворота и калитка были заперты, дом на замке. Но люди карабкались через забор, подсаживали детей. Барабанили в двери, облепляли окна. От этих сотен, тысяч отчаявшихся и потерявших надежду не было спасения и никуда невозможно было укрыться.

Целителю оставалось одно – скрыться, бежать из своего дома. Но где бы ни прятался он: у родных, у соседей, – через день-другой его находили. И вдруг он пропал. Нет деда, нет целителя. К тому времени волна стала спадать, люди начали разъезжаться. Утвенко же, никем не узнанный, лежал в это время в больнице, причем ради еще большей конспирации не под своей фамилией. Только когда все более или менее успокоилось, он смог вернуться домой. Но и тогда, чтобы не дать повода нахлынуть новым тысячам, он вынужден был не вести прием. Отказывать всем. Я застал его именно в эти дни. Дорога, идущая мимо его дома, перегорожена бревном. У поворота и на самих воротах написано, что «Диду не принимает». На шоссе, ведущем к деревне, заметив машины с неместными номерами, ГАИ останавливает и заворачивает обратно: «Утвенко болен. Уехал. Не принимает».

Каково было людям, добиравшимся сюда, за тысячи километров, порой в последней надежде и на последние деньги? Но каково было и целителю при виде этой толпы страдающих и больных, помочь которым он был бессилен?

Мало кто из непричастных этому дару может понять, какой это крест.

– Когда мне нужно сказать близким, – говорит Корабельникова, – что человека, о котором пришли они узнать, нет в живых, произнести это мне почти так же тяжело, как им услышать мои слова. При этом есть еще пауза, когда я-то уже знаю тяжелую весть, а они еще нет, они еще надеются, ждут и смотрят на меня. И вот эту секундную, минутную паузу мне всякий раз нужно преодолеть. При этом просто сказать, что близкого человека нет, что нет и надежды, и оставить его в отчаянии и слезах нельзя. Я пытаюсь не то чтобы успокоить, а объяснить, что смерти нет. Люди обычно не готовы к этому. Но сделать это всегда удается. Уходит на это не десять и не двадцать минут. Мать за это время не успокоишь. Приходится говорить и час и два. И таких стрессовых, шоковых ситуаций бывает у меня по несколько на день.

Я присутствовал, когда Балашов, взглянув на фотографию, должен был сказать родственнице, что того, о ком пришла она спросить, нет в живых. И я видел, как тяжело было ему сообщить это.

– Когда мне приходится быть человеком, несущим плохую весть, – говорит он, – лишать кого-то пусть слабенькой, пусть призрачной, но надежды, это всегда омрачает мне день. Я много раз мысленно возвращаюсь к ситуации. Привыкнуть к этому невозможно. А говорить такое, к сожалению, приходится часто. Ведь ко мне и таким, как я, приходят, когда все шансы уже исчерпаны, остается лишь вера в чудо. Чудо же происходит так редко… И так получается, что именно я оказываюсь человеком, которому выпало нанести этой вере последний удар. Не могу передать, как это бывает тяжело.

Не легче приходится и целителю, когда он ясновидчески видит, что человеку, который с надеждой пришел к нему, ни он, ни кто другой ничем помочь не сможет. Правда, он не сообщает, понятно, несчастному того, что открылось ему. И этот груз, это бремя, которое собирается в нем и которое он должен носить в себе, день ото дня становится все больше.

Этот постоянный стресс, соседство с горем и злом и гибельные тупики духа, о котором бегло упомянул я, еще не самое печальное, не самое тяжкое, поджидающее избранника на пути, который он выбрал или который, скорее, сам избрал его.

Безусловно, те, кто приняли дар или лишь стоят перед таким выбором, понимают и чувствуют все это лучше, чем могли бы мы с вами. Не потому ли так упорно многие пытаются отказаться от шаманского дара? Не потому ли так избегают принять дар от умирающих колдунов и ведуний те, кого они часто и тщетно упрашивают сделать это?

Возможно, сам уход на тропы соблазнов, деградации, ослабления и, в конечном счете, потери дара есть неосознанная попытка таким, как бы косвенным образом, отречься от дара, снять, сбросить с себя бремя, которое оказалось превыше сил?

Могут сказать, что венец этот украшают не только шипы и тернии. Есть у него и цветы. Безусловно, это так. Это и «экстаз удачи», и восторг достижения, и удивление от беспредельности границ бытия, и радость, когда удается помочь кому-то.

Таким образом, ситуация эта, как и всякая, имеет как бы две стороны. При этом все темное: тяготы дара, опасности, соблазны – целиком достояние того, кто был удостоен его. Заслуга же – светлая сторона – лично к нему может быть отнесена весьма условно. Он лишь несет по жизни то, что было дано ему. И в этом есть справедливость и чистота. Так носителя некой вести не должно путать ни с самой вестью, ни с тем, кто его послал.

Подойдя к этой черте, однако, я вынужден остановиться. Потому что дальше идут вопросы о смысле и назначении дара. Какие силы стоят за ним? Почему выпал он на долю именно этого человека? Во имя чего, зачем вообще все это?

Одни полагают, что дар дается избранному ради того, чтобы он мог помогать людям. Другие – ради самого принявшего дар, как некий этап его собственного совершенства в цепи рождений. Третьи предлагают еще один, неведомо какой расклад, но, главное, как и другие, объясняют все до последней ниточки. Признаюсь, что построения эти не убеждают меня, и при всем желании я ничего не могу поделать с собой. Это вовсе не значит, будто у меня есть какая-то иная версия, убедительнее и лучше этих.

Разве знаю я или знает кто-то, почему в одном случае молния ударяет в дерево, а в другом – в человека? А знает ли кто-нибудь, почему идет дождь, а потом светит солнце? Почему незнакомые до этого мужчина и женщина встречают друг друга, открывая тем приход в мир новой жизни? Зачем вообще приходим мы сами в этот мир и куда уходим, покидая его? Я не ведаю всего этого и множества других вещей, о которых не могу, наверное, даже помыслить и которым не знаю слов. Значит ли это, что «автор хочет сказать…» Да, значит.

Сам я – одна из фигурок, стоящая у края доски, не различая лица Играющего и замечая временами лишь беглую тень от Его руки. Могу ли я, должно ли мне вести бессмысленные и лишние речи? Вот почему, подведя читателя к этой черте, я покидаю его.

Если же кто-то жаждет концепций или теорий, объясняющих то, о чем прочел он здесь, то я предоставляю ему самому искать их. Если, конечно, он захочет. Хотя лучше, гораздо лучше не делать этого.