9. Случайный свидетель Дипак

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

9. Случайный свидетель

Дипак

Я тут не упоминаю о том, как сильно на меня в детстве и отрочестве влияли судьбы отцовских пациентов, в основном потому, что они на меня не влияли. В годы, когда мы жили в Джабалпуре, в дом тянулся неиссякаемый поток больных. Многие — отчаявшиеся, сломленные, совершенно запутавшиеся в своих симптомах из-за полного медицинского невежества. Жалкое зрелище — однако из моего мира его вытесняли две неутолимые страсти: в школе я был одержим учебой, а после школы — крикетом. В Шиллонге мы с Сандживом постоянно бегали в киоск на шумном базаре, где продавали журнал «Спорт и досуг». Там публиковали последние новости и фото наших кумиров в разгар игры. Их мы вырезали и вклеивали в альбомы. Быть может, эти увлечения и сформировали мою жизнь, однако следует помнить, что личность строится не только из тех кирпичиков, которые видны на фасаде, но и из невидимых.

Отец, конечно, хотел, чтобы я стал врачом, но я не припомню, чтобы он особенно огорчился, когда я увлекся журналистикой. Он считал, что в подобных случаях вмешиваться не следует, и сделал ставку на молчаливый личный пример. Когда они с мамой по вечерам обсуждали больных, то меня в беседу не вовлекали. Отец сделал куда более тонкий решающий ход. Как-то раз мне на день рождения подарили стопку современных романов. Откуда мне было знать, что это коварная пропагандистская акция? Однако главными героями всех трех книг были врачи — и на долю каждого выпало немало приключений, и драматических, и любовных. Там очень убедительно говорилось, что стоит начать изучать под микроскопом пораженные ткани — и тут же обретешь любовь всей жизни или, на худой конец, спасешь мир. Поскольку сюжеты всех трех романов накрепко засели у меня в памяти, упомяну, что это были «Эроусмит» Синклера Льюиса, «Бремя страстей человеческих» Сомерсета Моэма и «Великолепная одержимость» Ллойда Дугласа. В художественной литературе медицина была окутана ореолом романтики, а иногда — трагизма. Дома к папе все привыкли, так что мне не приходило в голову, что он начал с нуля, как Мартин Эроусмит Синклера Льюиса, и был таким же блистательным профессионалом, как Роберт Меррик, герой «Великолепной одержимости». Что-то во мне изменилось. Чары этих книг заставили меня забыть о журналистике — хотя в шестнадцать лет я страстно мечтал во всем походить на Раттана-чачу. Когда я объявил, что решил изучать медицину, родители ликовали, однако с практической стороны возникли серьезные трудности. В программу школы Св. Колумбы не входила биология, в аттестате у меня не предполагалось оценки по этому предмету, а без биологии нечего было и думать поступить в медицинский институт. Однако в законе была одна лазейка. Наши учебные планы так точно подражали английским, что выпускные экзамены после так называемого «одиннадцатого стандартного» класса соответствовали экзаменам первого уровня Кембриджского университета. Экзаменационные работы отправляли в Англию, и в Кембридже их проверяли и оценивали вручную. Этот трудоемкий процесс занимал семь месяцев, и только после этого я мог узнать, удалось мне закончить с отличием или нет.

А тем временем — с декабря до следующего июля — я брал частные уроки биологии у одного бенгальца, который приходил к нам каждый день и вдалбливал мне основы предмета. Затем я должен был пойти на подготовительные медицинские курсы в Джабалпуре и сдать экзамены на уровне колледжа. После этого можно было подавать документы в медицинский институт. Когда настало время препарировать лягушку, мы с репетитором отправились на пруд и наловили лягушек своими руками (Индия есть Индия). Учитель показал мне трюк: захватывать лягушку сзади и одним быстрым щипком перебивать ей позвоночник — тогда она не может двигаться.

Дома мы прокалывали ей спинной мозг — для этого надо было вонзить иголку в сочленение между позвоночником и черепом: лягушка оставалась жива, но ее парализовывало (и к тому же она не чувствовала боли). Если твое призвание — стать врачом, первый момент после вскрытия живого существа просто завораживает: видно, как бьется сердце, а под микроскопом можно разглядеть, как цепочкой протискиваются по полупрозрачным капиллярам красные кровяные тельца. Брезгливость быстро проходит. За эти семь месяцев мне пришлось зазубрить сотни классификационных названий — чтобы у меня сложилось представление о таксономии животных и растений, врачу абсолютно ненужное. Однако кладовая, набитая мелкими фактами, неожиданным образом послужила мне на пользу. В сущности, я обезболивал и парализовал собственные эмоции, вонзая иглу куда-то в сочленение между мозгом и сердцем. Медицинское образование вывеивает часть человеческой натуры, в основном именно эмоции. Это делается преднамеренно. Врач — словно механик, задача которого — замечать дефекты и поломки в человеческом организме. Он и относится к нему, словно к сломанному автомобилю. И врач, и механик работают в кузовном цехе. Чем налаженнее взаимодействие между врачом и пациентом, тем лучше для обоих. А слезы и отчаяние не имеют отношения к делу, даже если они свойственны человеческой природе. В практике моего отца больные никак не могли понять, как наладить это взаимодействие со своей стороны. Будто автовладельцы, которые прибегают к механику в слезах и говорят: «Я так люблю свою “субару”, у меня просто сердце разрывается, когда она в таком состоянии!» вместо «Проверьте тормозные колодки». Да и отец был не лучше. Сочувствовал горю пациентов, вместо того чтобы отгородиться от него и обезличенно чинить то, что сломалось, а ведь ему приходилось подумать буквально про тысячи частей — до самых микроскопических деталей. По правде говоря, отец всегда предостерегал нас от излишнего сострадания пациентам, однако сам последовательно пренебрегал этим советом.

Я несколько преувеличиваю этот контраст, поскольку с самого начала был склонен к научному, обезличенному подходу. Я, конечно, от природы профессиональный студент. Мог заучивать наизусть сонмы фактов. А еще я понимал, что если не хочешь безнадежно отстать, нужно взглянуть в глаза правде: медицина — точная наука. Мой отец этого так и не понял, не шагнул за грань между эмоциями и наукой, что может показаться странным, ведь Луи Пастер открыл бактериальное происхождение болезней еще в 1850 годах. Однако практика с теорией не совпадает. В своих мемуарах о трех поколениях врачей «Младшая из наук» Льюис Томас (L. Thomas. «The Youngest Science») указывает, насколько медицина жалка и бессильна — а ведь дело было уже в XX веке.

Традиционная роль врача в гораздо большей степени требовала утешать, а не исцелять. Доктор сидел у постели больного, источая надежду и щедро прописывая патентованные панацеи — в лучшем случае безвредные. А в худшем они содержали, например, опий — наркотик, который некогда рекомендовали направо и налево, в результате чего бесчисленные викторианские дамы, считавшие, что можно принимать его по чайной ложке в день как общеукрепляющее средство, превращались в безнадежных наркоманок. Детские болезни вроде ревматизма калечили человека на всю жизнь. Выживет больной или нет, зависело от иммунной системы, а не от действий врача. А что касается болезней зрелого возраста — рака, инсульта, инфаркта, инфицированных ран — они неизбежно приводили к смерти. Льюис Томас рассказывает, что его отец, опытный врач, не мог ручаться за исцеление больного, пока в 1928 году не открыли пенициллин. Антибиотики вроде стрептомицина — первого лекарства от туберкулеза, который был тогда настоящим бичом, — получили широкое распространение только в конце сороковых годов (и не успели спасти ни Джорджа Оруэлла, который умер от туберкулеза в 1950 году, ни тем более Д.?Г. Лоуренса, который скончался в 1930 году. Обоим не было и пятидесяти).

Когда великая волна научной медицины докатилась и до Индии, отец примкнул к ней — и это я в целом понимал. Однако при этом я упустил одно важное соображение, может быть, даже самое важное, суть которого отражает один случай времен войны. Отец редко упоминал о своем участии во Второй мировой войне, и мало кто помнит (если вообще слышал) о том, что японцы вторглись и в Индию и прошли от Бирмы до штата Манипур далеко на северо-востоке. Там в 1944 году и произошла Кохимская битва — кровопролитная трехмесячная осада, ставшая переломным моментом войны. Впоследствии Кохимскую битву называли «азиатским Сталинградом».

Отец был военным врачом и столкнулся с такими человеческими страданиями, что впоследствии не хотел о них говорить. В этом он был подобен многим ветеранам, вернувшимся домой. Однако одного пациента он забыть не мог — рядового, внезапно утратившего дар речи. Считалось, что у него случился инсульт: афазия — неспособность говорить — часто вызывается поражением определенной зоны мозга, зоны Брока. Отец осмотрел юного солдата и согласился с диагнозом. Однако со временем всплыли некоторые новые факты.

Как выяснилось, на фронт доставили полевую почту, и солдат получил письмо с трагическим известием — умерла его мать. Он отправился к своему сержанту и попросил увольнительную на несколько дней, чтобы побыть с родными, однако не успел даже договорить, как его гневно оборвали и отказали в просьбе: в разгар битвы не может быть никаких предлогов для отлучки. Тогда рядовой решил обратиться со своей просьбой сразу к ротному командиру, потом — к командиру полка. Но каждый раз, стоило ему произнести слова «Сэр, мне нужна увольнительная. У меня мама…», его резко обрывали.

На следующий день он онемел.

Отец пришел в палатку к несчастному солдату и сел рядом с ним. Он решил, что смерть матери солдата и симптом афазии связаны между собой. Дело было не в инсульте. Солдату не давали договорить, и это нанесло ему травму и вызвало подсознательное убеждение, что говорить бессмысленно. Так почему бы не замолчать навсегда? Отец не стал излагать солдату свои умозаключения, а просто спросил, не хочет ли он поговорить о своей маме. И тут афазия кончилась — и хлынул поток слез и слов.

Рассказывая об этом случае, отец совершенно не пытался пробудить чьи-то чувства. Для него это был триумф диагностики. Однако и я не могу похвастаться, что был не по годам умен. Связь между телом и разумом отнюдь не была для меня очевидна. Воздействие, которое оказал на меня этот рассказ, оказалось неявным — очередной невидимый кирпичик, из которых строится личность. Кроме того, после школы мне нужно было зубрить классификацию Линнея, а когда роды и виды окончательно мне надоедали, я часами напролет играл в теннис с одной прелестной генеральской дочкой по имени Дипика — женский вариант моего собственного имени. Эти игры ни к чему не привели. Наши имена означают «огонь», но искорки не вспыхнуло.

Осенью 1963 года я пошел на подготовительные медицинские курсы в Джабалпуре. Впереди меня ожидало еще больше зубрежки — целые годы. Я представления не имел, какая битва разыгралась в моей собственной душе. Не видел ничего опасного в том, чтобы научиться блокировать эмоции: научился же я научному подходу. Сострадание — случайная жертва, словно мирный житель во время войны.

* * *

В семнадцать лет я не знал ни об Элвисе Пресли, ни о Кассиусе Клее. Они стали для меня реальными и неожиданно близкими благодаря одному богатому мальчику, с которым мы каждое утро вместе ездили на велосипедах в колледж Робертсона. Синул Джайн знал, что происходит в Америке, поскольку его родители об этом говорили. Он (безуспешно, впрочем) пытался спровоцировать меня на спор, побьет ли Кассиус Клей здоровенного боксера-профессионала вроде Сонни Листона, а слушать, как он рассуждает об Элвисе, было все равно что слушать, как астронавт с «Аполлона» рассказывает, как хрустела у него под ногами лунная пыль. Обычно мы обсуждали подобные внеземные материи в семейном особняке Синула в богатом квартале Джабалпура.

Единственный из моих знакомых, побывавший в Америке, был один из братьев-христиан, учитель в нашей школе. Главное его впечатление от Нью-Йорка сводилось к тому, что можно пройти целые кварталы и ни разу не услышать птичьего щебета и что над головой никогда не каркали вороны. Однажды он сказал на уроке, что умерла Мерилин Монро. Это заставило его произнести мрачную речь об опасностях распутного образа жизни, который ведут многие американцы, а в финале он призвал нас, если уж нас занесет в Штаты, избегать двух пагуб — славы и алкоголя.

У Синула было много сестер, но ни одного брата. Сестры маячили где-то на заднем плане, хихикали и перешептывались — сплетничали обо мне. В покои Синула то и дело заходили слуги, приносили чай с пряностями или чесночно-луковый суп. Однако богатство влекло меня совсем не так сильно, как «Тюремный рок». Сейчас-то я подозреваю, что Синул при всей своей осведомленности ничего не знал о «Битлз». Они приехали ко мне гораздо позже, в багаже заезжих студентов-медиков из Штатов, вместе с контрабандными пакетиками ЛСД.

Когда я уже давно учился в медицинском институте, меня стали приглашать на вечеринки, где гоняли по кругу «Клуб одиноких сердец сержанта Пеппера» и мальчики и девочки сидели в креслах, попивая кока-колу. Косы у девочек были черные и блестящие, в воздухе был разлит сладкий аромат цветка под названием «раат-ки-рани» — «королева ночи».

Синул так же рвался стать врачом, как и я: для него это тоже было дело чести. Курсы длились всего год. Я жил в передней части дома Рао, в том самом квартале, где у миссис Рао был роддом на пятьдесят коек. Здесь я чувствовал себя уютно — и своими глазами видел, какое мне уготовано будущее. Вся городская знать ходила к мужу миссис Рао на рентген и к ней самой — рожать.

Семья Синула была для меня непривычной, но притягательной; они принадлежали к религии джайнов, о чем говорила их фамилия, и поэтому были строгие вегетарианцы. Мне запомнилось, как мы с Синулом сидели над книгами до поздней ночи, а еще — как качались на больших качелях под манговыми деревьями, где птичий щебет мешался с девичьим смехом где-то за кустами. Кроме того, я был у него в гостях и тогда, когда вбежал, запыхавшись, слуга и сообщил, что убит президент Кеннеди.

Каждому индийцу было известно, что первая леди Жаклин Кеннеди — близкая приятельница Неру. (Какими бы ни были их отношения, Жаклин Кеннеди серьезно занималась йогой — настолько, что много лет тайком от широкой публики ежедневно приглашала к себе домой частного преподавателя йоги.) Под влиянием Синула я научился смотреть дальше Лондона, который почти для любого индийца был тогда центром мироздания, — через океан, в Америку. Но даже если бы этого не произошло, убийство Кеннеди все равно показалось бы нам событием глобального масштаба, удар в самое сердце всем молодым и полным надежд.

Я окончил медицинские курсы с нужными рекомендациями и оценками, позволяющими подать документы в престижный медицинский институт. Мне было всего семнадцать, но поскольку Индия взяла пример с Англии и давала медицинское образование с самых юных лет, первый труп мне предстояло препарировать едва-едва в восемнадцать. Все это меня отнюдь не обескураживало, однако сам процесс выбора медицинского института оказался трудным. Меня приняли в весьма уважаемый медицинский колледж Мауланы Азада в Дели, и я уверен, что прекрасно смог бы учиться и там. Однако с дальним прицелом лучше было поступить во Всеиндийский институт медицинских наук, тоже в Дели. Поскольку из нескольких тысяч абитуриентов каждый год туда принимали только тридцать пять человек, у Института были свои экзамены, а на оценки в колледже там не обращали никакого внимания. Кроме экзамена по физике и химии, нужно было пройти тест по английскому (к счастью, это была одна из моих сильных сторон) и психологическое собеседование, куда входил — наверняка из-за американского влияния — и тест Роршаха на толкование чернильных клякс; больше я с ним нигде не сталкивался.

Американцы играли здесь свою роль, поскольку институт финансировался из средств фонда Рокфеллера. Однако построили его на деньги новозеландского правительства в 1956 году, когда оригинальный план, который премьер-министр Неру начертил для медицинского института в Калькутте, зарубил на корню влиятельный бенгальский чиновник. Другой проект Неру в сфере современного образования — Индийский технологический институт — тоже зародился в 1956 году на месте заброшенного лагеря для заключенных в Харагпуре. Он прославился больше своего медицинского собрата. Попасть в Индийский технологический стало вопросом жизни и смерти для честолюбивых семейств. Когда одну мать спросили, что она будет делать, если ее сына не примут в Индийский технологический институт, она со вздохом ответила: «Что ж, остаются Гарвард и Стэнфорд».

Я сам не ожидал, что меня примут во Всеиндийский институт и я получу первоклассное медицинское образование, что лишь подчеркивалось постоянными визитами английских и американских профессоров из лучших учебных заведений. Однако мне придется забежать вперед. Я уже упоминал, что пережить кошмарное унижение мне пришлось дважды в жизни. Первый раз — это когда в Шиллонге мне дали желтую карточку. Второй, гораздо болезненнее, произошел перед окончанием медицинского института.

Кроме обычных экзаменов в ходе обучения выпускники должны были сдать общий устный экзамен. Это была не пустая формальность: сдашь ты экзамен или провалишь, определяло твою дальнейшую судьбу. Каждому студенту полагалось изучить какой-то случай и поставить диагноз. У пациента была какая-нибудь редкая или экзотическая болезнь, которую мы должны были выявить путем опроса и физического осмотра, но безо всяких лабораторных анализов. Поставив диагноз, мы должны были по памяти прописать курс лечения.

Чтобы исключить пристрастное отношение, экзамен принимали два преподавателя — один из нашего института, а другой со стороны, из другого медицинского института. Однако вместо ожидаемой справедливости организаторы получили лютое соперничество. Приглашенные экзаменаторы были крайне язвительны и всячески старались нас принизить и очернить. Не помогали даже блюда со сладостями, которые ставили перед ними, чтобы добиться их расположения. К несчастью, мне попался свирепый старший преподаватель из конкурирующего института, известный своей жестокостью. Однако я хорошо умел опрашивать пациентов и был уверен, что вспомню даже самые незначительные медицинские факты.

–?Каков ваш диагноз? — рявкнул приглашенный экзаменатор, едва я вошел в аудиторию. Я растерялся. Тут вмешался преподаватель из нашего института.

–?Может быть, сначала послушаем, каковы результаты опроса и осмотра?

Таков был заведенный порядок: ведь важно было знать, как мы пришли к диагнозу.

Приглашенный экзаменатор только отмахнулся:

–?Диагноз! — потребовал он.

–?Наследственная атаксия Фридрейха, сэр, — ответил я.

Наш преподаватель улыбнулся с облегчением, однако приглашенный экзаменатор разразился грубым смехом.

–?Кто вам подсказал?

И упорно отказывался верить, что я сам пришел к этому выводу. Я покраснел. Ноги у меня задрожали. Наследственная атаксия Фридрейха — генетическое неврологическое заболевание, типичные его симптомы — трудности при ходьбе и речи — встречаются и при многих других неврологических расстройствах. Мне удалось собраться с духом и возразить, что я не жульничал, но приглашенный экзаменатор громко заявил, что вранья не потерпит. Экзамен я провалил. Накланявшись — причем кланяться пришлось не только мне, но и моему научному руководителю, — мы уговорили его снизойти и дать мне разрешение на пересдачу. Однако пересдача не аннулировала неудовлетворительной оценки за первый раз.

Второй раз было несравнимо легче. У больного были очевидные симптомы ревматизма. Я получил обычный диплом — а ведь когда я входил в аудиторию в первый раз, то рассчитывал на диплом с отличием. Когда я вспоминаю тот случай, то весь холодею — вот как сильно действует на человека унижение, даже незаслуженное. Еще один невидимый кирпичик на будущее.

* * *

В медицинских институтах препарируют трупы. Это всем известно, и иногда на студентов-медиков смотрят с ужасом и благоговением — поскольку многим кажется, что сами они ни за что не смогли бы рассечь кожу человека, залезть внутрь и извлечь печень или желчный пузырь: их наверняка стошнило бы от отвращения. На самом деле никого обычно не тошнит. Во-первых, препарируешь не человека. Все жидкости — кровь, слюна, спинномозговая жидкость, семя, слизистые выделения и прочие — из трупа откачивают и заменяют консервантом. Обычно это формалин, водный раствор формальдегида, и запах у него крайне приставучий, ни за что не отмоешь. Это я знаю не понаслышке: с трупами мы работали без перчаток.

Мою напарницу на подобных занятиях звали Аруна, это была симпатичная девушка, тоже очень способная студентка. И мы с ней так старались проследить извилистый блуждающий нерв или отслоить роговицу, вынув глазное яблоко, что вели себя совсем не как нормальные юноша и девушка восемнадцати лет. Однако запах формалина на руках, который мы часами нервно отмывали, как я теперь понимаю, мешал назначать свидания кому-нибудь, кроме коллег-медиков.

Медицину принято называть священнодействием, и инициация эта в основном и происходит в анатомичке, поскольку вскрытие тела — событие запоминающееся, даже если не чувствуешь отвращения. Возникает ощущение поруганной святыни. Сердце перестает быть вместилищем души — теперь это ком плотных волокнистых мышц. Если Афина Паллада вышла из головы Зевса, то ноги ее были замараны серым веществом мозга, похожим на овсяную кашу. Тебя накрывает холодной волной объективности — и так и должно быть.

Для нас с Аруной главным была именно анатомия во всей ее неприглядной полноте, механический процесс — режем, пилим, отслаиваем. Сверялись мы при этом не с иллюстрациями, а с подробными описаниями в учебнике. Они были поразительно ясными, и раз достигнув цели, мы уже никогда не забывали, как устроена та или иная часть тела, будь то три крохотные косточки в среднем ухе — каждая длиной в одну десятую дюйма и такие гибкие, что колеблются даже от комариного писка. Хирургия — это акт преднамеренного насилия, освященный моралью, поскольку хирург творит добро. А резать труп — такое же насилие, освященное моралью, поскольку никого нет дома. Дух уже сбежал с корабля. Когда человек берет в руки скальпель, о моральной стороне дела никто уже не вспоминает. Гораздо важнее сделать насилие нормой. Это мне не вполне удавалось. В первый день хирургической практики нас, троих студентов, приставили ассистировать высокому бородатому сикху, который делал операцию на почке. Выглядел он внушительно — в чалме, обмотанной крест-накрест зеленой киперной лентой. Мне дали задание держать ранорасширитель, поэтому всю операцию мне нельзя было двигаться, а продлиться она могла часа три. Точно я не знаю, потому что из операционной меня вытолкали взашей.

Неприятности начались, стоило мне подойти к больному поближе, чтобы взяться за один из ранорасширителей, который оттягивал кожу и соединительные ткани, чтобы хирургу было видно, что он делает. Врач наклонился над обнаженной почкой, а я подошел слишком близко и случайно задел пальцем в перчатке рукав его халата. Врач, ни слова не сказав, вышел. В окошко в двери нам было видно, как он снимает халат, тщательно моет руки выше локтей и натягивает новую пару стерильных перчаток. На это ушло пять мучительных минут. Потом он вернулся — по-прежнему молча — и, тщательно выверяя шаги, вернулся туда, где стоял.

Мне снова захотелось посмотреть, что происходит, — и так уж вышло, что я еще раз задел рукав его халата.

–?Ты, стой где стоишь! — прошипел врач и указал мне место подальше от стола. — Не прикасайся ко мне! — И, огрев меня сердитым взглядом, вышел из операционной и во второй раз проделал всю ту же процедуру очищения — теперь, как мне показалось, она заняла полчаса. Мне было ужасно стыдно, и когда доктор вернулся, я стоял у него за спиной тише воды ниже травы и изо всех сил старался не шелохнуться. Было ясно: мне можно только смотреть, остальное запрещено. Однако и это оказалось слишком. Несколько минут я буравил взглядом спину хирурга — больше я ничего не видел, — но потом отвлекся. И заметил на полу черный резиновый диск. Что это и зачем, я не знал и машинально потрогал диск носком ботинка.

Из-под рук у хирурга полетели искры. Я наступил на кнопку, которая включала электрический нож для прижигания кровеносных сосудов, произошло замыкание, и хирурга ударило током. Он положил инструменты и повернулся ко мне.

–?Ты не хирург, — проговорил он ледяным тоном. — Ты — слон в моей фарфоровой лавке.

Когда он велел мне выйти, не было нужды добавлять «и не возвращайся». Мы оба понимали, что он прав. Больше я не участвовал в операциях до самого выпуска. Так что то, что я сдал экзамен, — чистый курьез. Все благодаря зубрежке. Я засел над учебниками по хирургии и выучил наизусть все приемы, натренировать которые я мог не лучше, чем актер, играющий хирурга в телесериале. Однако я стал прекрасным хирургом-теоретиком. Выучил все операции, зазубрил все инструменты и их назначения. А поскольку экзамен заключался в письменных ответах на вопросы — оперировать нас никто не просил — то я пришел сдавать, ничуть не опасаясь, что могу провалиться.

* * *

Почему на свете так мало врачей, наделенных «импульсом Будды»? Говорят, сущность Будды — сострадание. Легенда гласит, что когда Будда был еще наследным принцем по имени Сиддхарта, он однажды убежал из дворца и увидел больного, старика и покойника. Зрелище человеческих страданий заставило его отказаться от права на трон, а при виде четвертого человека — странствующего монаха — Сиддхарта понял, каким должен быть ответ на страдания.

Не думаю, что если я скажу, что современное медицинское образование внушает начинающему врачу, что сострадание тоже полезно, это будет сенсационное разоблачение. Когда в приемном покое в первый раз видишь собственными глазами тяжелую огнестрельную рану, это страшное зрелище, выбивающее почву из-под ног. Второй раз дается немного легче. А на сотый потрясения и жалости обычно уже не хватает. Повторение притупляет реакцию — но лишь поверхностно. На самом деле человек приспосабливается, а адаптация — одно из чудес нашей нервной системы. Стоит приучить мозг что-то принимать, и это становится нормой. Войти в горящий дом, прокатиться на спине у акулы в океанариуме, поехать в антарктическую экспедицию — все это очень быстро переходит от стадии «Вы хотите, чтобы я это сделал?!» к стадии «Работа есть работа».

Правда, адаптация — палка о двух концах. Она позволила мне вписаться в профессиональную медицину, подавив ненужные стороны личности. Временами я мог посмотреть на себя со стороны, стать человечнее, с искренней жалостью подержать за руку умирающую женщину или горько покачать головой при виде мальчишки из гетто, попавшего между двух огней в перестрелке между двумя бандами в Нью-Джерси — уже когда я перебрался в Америку. Адаптация не превращает человека в камень.

Если сам того не захочешь. Если вдуматься, сострадание только мешает, когда у тебя ровно десять минут на спасение жизни жертвы перестрелки. Подобная логика очень хороша для медицины скорой помощи. Когда я был начинающим врачом, она меня вполне устраивала. Но в этой логике есть изъян. А что если сострадание — часть лечения? Если это кажется слишком натянутым, скажем, что сострадание — окно, в которое видно другой мир, где можно найти совершенно иной метод лечения. Именно в этом мире существуют древние разновидности традиционной медицины. Именно там живут шаманы и целители. Они лечат биоэнергетикой, растительными снадобьями, священными обрядами и молитвами. Однако в рамках моего образования подобного мира не существовало, о нем нельзя было даже задумываться. Окно требовалось накрепко запереть, и так было и со мной — много лет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.