*6*

*6*

Если ты знаешь противника и знаешь себя, то тебе незачем бояться исхода ста битв.

Если ты знаешь себя, но не знаешь противника, то за каждую победу будешь платить поражением.

Если же ты не знаешь ни себя, ни противника, то будешь уступать в каждой битве.

Сун Цзу.

Я не сбросил рюкзак и не рухнул на колени. Это не был сон. Я отвинтил колпачок фляги и долго, без передышки, пил чай с кокой. Я просто стоял там, мне необходимо было четверть часа постоять на гребне Хуармихуаньюски во власти высоты и романтики открывшихся просторов Хуармихуаныоска.

Более чем две с половиной мили над уровнем моря. На этой высоте давление в самолетах поддерживается искусственно. Здесь живут облака.

Чувство большого удовлетворения. Действительно, если мои сны привели меня сюда для того, чтобы я испытал свои предельные возможности, чтобы увидеть то, что я вижу, и почувствовать то, что чувствую, — пусть только это и ничего более, — тогда я удовлетворен и даже благодарен.

Мне очень хорошо здесь. Позади меня — длинная долина Цветка Ллуллуча и apus Вероника и Хуайяна, «смотрители» пройденного мною пути. Впереди — долина Радуг и долина Пакамайо; а еще дальше — apus Салкантай на западе и вершины-близнецы Пирамика и Пумасилло на северо-востоке, смотрители пути, который я пройду. Их белые пики, нижние края облаков, даже, кажется, самый воздух — все подкрашено розовыми, оранжевыми, красными отсветами заходящего Солнца.

Долина Пакамайо наполнена романтикой, глубокой зеленью тропического леса на всем протяжении русла реки, начиная от высотного озера, спрятавшегося в горной складке слева от меня. Я отметил это озеро на своей карте.

Прямо впереди я вижу второй перевал: это Рункуракай, завтрашнее возмездие. А ниже, на середине крутого противоположного склона, лежат развалины Рункуракая. Отсюда они выглядят как круглая куча камней, тщательно уложенная на склоне, словно дорожный указатель на каком-то пути.

Я останавливаюсь на пятачке прямо под развалинами. Там проходит что-то вроде естественной террасы речного русла, а чуть ниже начинается линия деревьев тропического по виду леса, который переполняет глубину Долины Радуг.

Солнце садится за далекий перевал. Я не могу здесь оставаться, мне пора вниз по крутому спуску, по гранитным ступенькам, которые начинаются здесь. Я почти бежал вниз по склону долины Радуг. Время от времени короткие марши уложенных инками ступенек — связанных, точно пригнанных друг к другу замшелых гранитных блоков четырех — шестифутовой ширины — замедляли мой неосторожный спуск, но я спешил добраться до места, которое еще с перевала приглядел для ночлега. Я перескочил через ледяной ручей, оставив без внимания еле заметную тропинку, которая вместе с ним спускалась в долину и пряталась в гуще сплетенных лиан и подлеска; я мчался по главной тропе, проходившей выше линии леса. Несмотря на сильную усталость, я был возбужден, мне не терпелось попасть на ту сторону реки, к моему месту…

Меня остановил водопад. Я ахнул, остановился так резко, что инерция рюкзака чуть не свалила меня с ног. Найдя устойчивое положение на каменистом склоне и восстановив дыхание, я с улыбкой смотрел на водопад, который находился в полумиле от меня, слева и вверх по долине: узкий стремительный поток воды лился каскадами и свободно падал с высоты ста — двухсот футов вдоль вертикальной стены, вставленной в горный склон. Долину уже перерезали подкрашенные закатом тени; розовые отсветы лежали на густой зелени в глубине долины и на ее холмах. Вид водопада наполнил меня таким сильным чувством романтики и экзотического приключения, что я громко засмеялся.

Я перебрался через реку Пакамайо в болотистом, заросшем камышами месте и уже по левому берегу направился к небольшой террасе, которую наметил с перевала. Там я оставил рюкзак. Впереди, вниз по долине, начинался густой лес, переходивший в джунгли.

Оттуда послышался визг — видимо, обезьяний. Там было уже темно. Тропический лес заполнил долину и тянулся вниз далеко, сколько я мог увидеть. Местами он выходил за пределы долины, становился гуще, переходя в настоящие джунгли; там было теплее, влажнее и темнее, чем в его высотных отростках-щупальцах, поднимавшихся вверх там и сям вдоль долины, подобных этой. Было в этом что-то угрожающее.

Я разжег старенький примус и принес ледяной воды из реки, бурлившей и плескавшейся среди камней. Я поставил воду на огонь и соорудил из камней круг трех футов в диаметре, где будет костер.

Я был голоден как волк, но наступала ночь, а скоро станет еще и холодно, холоднее, чем в школьном дворе в Хуайялла-бамбе. От близости тропического леса мне было не по себе, я вспомнил, что совсем один здесь. Мне нужен огонь, свет, тепло и компания. Словом, несмотря на странное недоверие к переплетению веток и густому подлеску, подступавшему снизу к моей террасе, я проник за линию леса, чтобы набрать дров и сухой травы.

Я ходил туда трижды. Луна, сегодня почти полная, поднялась над Ллуллучей. Звуки моих шагов, хруст веток, скрип и стук деревьев, шелест листьев вырывались из густой чащи с ненужной громкостью и еще больше усиливались тишиной наступающей ночи, подхватывались и разносились эхом по долине.

В третьем заходе я схватил сухой и крепкий по виду длинный сук дерева, потянул его, — но это оказалась лиана, бесконечная в своей гибкой вкрадчивости среди леса, и когда я потянул ее, то было ощущение, словно выдираешь варикозную вену И плоти: сопротивлялась вся масса леса; все напряглось против Меня. Я не мог достаточно быстро выбраться оттуда; карабкаясь, перелезая через остатки какой-то каменной кладки — слишком плохой, чтобы быть древней, — я чувствовал что-то у себя за спиной, чувствовал всеми возбужденными позвонками от шеи до копчика. Быть может, это лес сердито бранил меня. Через некоторое время я уже сидел возле костра, разведенного внутри каменного кружка; я сел поближе к огню и принялся за ужин — кусок сыра и тонко нарезанную колбасу. Со стороны леса доносились звуки — нельзя сказать, как издалека, потому что форма долины искажала их траекторию: крики и пение птиц, жужжание и щелкание насекомых, весь тот особенный ритм и лад, которые так согласуются с темнотой, звездами и треском костра.

Но было что-то еще, нечто чуждое, не принадлежащее этому месту; оно таилось в пространстве как инородное присутствие. Оно внушало мне благоговейный страх. Я боялся, но не знал, какую форму оно может принять. И когда в ночи раздался голос, я вскочил, как пружина; моя реакция была непроизвольной — бежать или драться, жизнь или смерть.

Звук человеческого голоса в таком месте, где его не могло быть; и человеческое лицо, выхваченное из мрака светом костра, неподвижная темно-оранжевая маска без тела у меня за плечом справа…

Мне приходилось слышать, что от внезапного ужаса волосы у человека могут побелеть до корней. Существуют бурные биохимические реакции на острый страх, и я не сомневаюсь, что они могут усиливаться обстоятельствами, состоянием тела в момент испуга.

Тревога и ожидание обостряют каждое чувство. Ночью, при надвигающейся опасности, начинаешь видеть в темноте — расширенные зрачки улавливают малейшие различия в ее плотности; слышишь самые осторожные шаги и звук дыхания; чувствуешь запах собственного пота, затылком воспринимаешь движение воздуха; ощущаешь тревогу даже на вкус. И когда это случается, когда то, чего ты боишься больше всего, возникает и прикасается к тебе в темноте, тогда…

Моя реакция была настолько непроизвольной, как будто я был отдельным от 175 фунтов собственного тела, которое вздрогнуло и рывком повернулось к повисшему надо мной лицу. Я схватил свой охотничий нож, измазанный сыром и колбасным салом, схватил его правой рукой, а левая уперлась в землю для толчка — но попала на один из камней, подпиравших костер. Я взвыл от боли и выругался; в крови забушевал адреналин.

Он мог сказать что угодно там, у меня за плечом; как я уже говорил, в эту ночь что-то было в воздухе, и мои чувства обострились до предела. Не имело значения, что он сказал.

— Вuеnаss посhes…

Вот что он сказал. И я взвился, и обжег руку о раскаленный камень и ткнул в его сторону испачканным, жирным ножом. И заорал что-то не совсем человеческое.

У него было молодое индейское лицо, темно-оранжевое в свете костра. Я выпустил воздух, сдавленный моими легкими, и остановился, пытаясь совладать с собою и с болью в руке.

— Регdone, sепог, — сказал он, и снова при звуке его голоса холод пробежал у меня по спине.

Ничего особенного не было в его голосе; он был даже приятен. Я достаточно много слушал его в течение двух последующих дней и помню, что он был средней силы и низкого тона. «Извините меня», — сказал он, и было видно, что он небезразличен к моей реакции: его глаза расширились и он отпрянул от меня. Затем его взгляд устремился на костер за моей спиною.

— Вы уронили что-то, — сказал он.

Я оглянулся. Палка колбасы, которую перед этим я держал в левой руке, горела в огне; шкурка на ней вздулась пузырем, который тут же лопнул, и брызги жира зашипели на углях.

— Черт!.. Я наколол колбасу ножом, и мы оба стали ее разглядывать, а через несколько секунд расхохотались над этой дурацкой жертвой нашей встречи.

Мне следовало рассмотреть его более внимательно, запомнить его черты и особенности; но я никак не готов был к этой встрече, не имел даже малейшего предположения о том, как важно будет мне впоследствии подробно вспомнить его; я не догадался, что придет время, когда мне необходимо будет вспомнить. Обычно подобных промахов я не делаю — это давно стало привычкой, результатом многолетних тренировок: я чувствую сразу важность людей или событий, как только они возникают на моем пути. Но в эту ночь ничего не получилось, может быть потому, что все мои шесть или восемь чувств были настолько взвинчены, что я фактически просто оцепенел, не в силах осознать даже того, что я не осознаю ситуацию.

Даже сейчас я не могу вспомнить его лицо. Он был молод, лет девятнадцати — двадцати. У него были тонкие, почти благородные черты индейца кечуа. Лучше всего я помню его волосы, длинные, черные и прямые (он имел привычку зачесывать их назад со лба пятерней), а также глаза — чистые, темные и более круглые, чем у большинства индейцев.

Мы поужинали вместе. Он шел на полдня раньше меня; он был на перевале Мертвой Женщины где-то в то время, когда я стоял на Ллуллучапампе. При спуске в долину он, вместо того чтобы перескочить через первый ручеек и держаться слева и выше линии леса, пошел той первой, еле заметной тропинкой вдоль ручья и попал в густые джунгли. Там, в глубине леса, ручей стал местами исчезать под землей. Он потратил несколько часов на то, чтобы выпутаться и вернуться обратно в открытую часть долины. Он рассказал, что в джунглях попадаются следы развалин, но ходить там очень опасно из-за множества змей, а подлесок настолько густой, что временами нельзя определить, ступаешь ли ты по земле или по естественному мату из переплетенных ветвей, лиан и листьев в двух — трех футах над поверхностью грунта. У него не было фонарика, но вскоре после того, как тьма сомкнулась вокруг него, он увидел мой костер.

После всех приключений в джунглях его одежда выглядела не худшим образом. Все на нем было старое, но чистое и опрятное. Поверх альпакового свитера и джинсов он носил плотное черно-серое пончо.

Старомодные туристические ботинки больше подошли бы для работы на стройке, чем для похода. За спиной у него был старый армейский рюкзак из двойного брезента. Он не был похож на персонажа моих сновидений (я, правда, никогда не видел его лица), по ирония встречи с ним именно здесь, в долине Радуг, не прошла мимо моего внимания. Когда позже я рассказал ему о своих сновидениях и о предчувствии встречи с другим на Пути Инков, он откинул голову назад и чуть-чуть склонил ее набок — универсальный жест клинической оценки и легкого подозрения. Но это было уже на следующий или даже на третий день, сейчас уже не помню.

В ту ночь мы разговаривали о всякой всячине, нащупывая дорогу друг к другу. Я психолог и владею искусством выуживать информацию из других, но сейчас я могу сказать, что он обо мне узнал больше, чем я о нем. Он студент, почти на двадцать лет моложе меня, очень хорошо образован, прекрасно поставлена речь; кажется, именно образование предрасполагало его к недоверию в отношении gringo. Что из того, что я латиноамериканец по рождению, — мои предки были испанцами, сопquistadores, miхti. И потом, я приехал из Соединенных Штатов, и мир, который я представляю, это, конечно, первый мир, элитарный… старый, как кляча, и торгашеский. Мой новый друг — кечуа по рождению и либерал по убеждениям. Я сразу решил, что он мне не доверяет, и мое уважение к нему возросло.

— Зачем вы всем этим занимаетесь? — спросил он, покачивая одну из складных распорок моей палатки. Мы уже поели вместе, то есть узнали главное друг о друге. Я — кубинец родом, психолог из Калифорнии, провел много лет в Перу. Он — студент, собирается уехать из своей страны за «высшим образованием». Завтрашний чай из коки варится на примусе, дрова в костер подложены, мы устанавливаем палатку.

— Мне всегда этого хотелось, — пожал я плечами. — Я был в Мачу Пикчу много раз, но никогда…

— Извините меня, — сказал он, — я спрашиваю о вашей работе, а не о развлечениях.

Я запнулся. Правду сказать, я был шокирован его грубостью. Латиноамериканцы всегда и неизменно вежливы, и прямые вопросы считаются неучтивыми. И это со стороны незнакомого юноши, вдвое моложе меня. Я взглянул ему в глаза: они были широко раскрыты, и в них было что-то похожее на настоящее любопытство.

— То есть, почему я психолог?

Он кивнул и вежливо улыбнулся. Я улыбнулся ему в ответ.

Долина реки Пакамайо Почему я психолог? Потому что это был самый легкий способ стать взрослым, когда я понял, что никогда не пойду по стопам отца? Потому что это такая гибкая дисциплина: субъективная, построенная на недоказанной теории, смутная, податливая, удобная для интерпретаций? Потому что в этой дисциплине наименьшее количество правил? Потому что врач-психолог имеет дело с людьми, с большим количеством людей на таком уровне интимности, который редко достигается в отношениях? Ничего подобного. Просто я это делаю лучше всего. У меня к этой работе руки чешутся.

Тот, Другой из моих сновидений, оказался восемнадцати — двадцатилетним индейцем, прилежным студентом, который собирается оставить свою родину и поехать, видимо, в мою страну делать себе будущее. Когда я был студентом, я уехал из своей страны ради этого.

Сейчас он спит возле костра, укутавшись в свое пончо. Я предлагал спать вместе в моей палатке, поскольку он хуже оснащен для похода и ночлега, к тому же холодно. Он слишком горд, чтобы принять это предложение. Молодец.

— Потому что, — сказал я, — это дает мне возможность думать о том, что я чувствую, и чувствовать кое-что из того, о чем я думаю. Вполне остроумно. Каков вопрос, таков и ответ.

Он нахмурился и кивнул, словно и в самом деле обдумывая мой ответ. А может быть, он и обдумывал его. Может быть, я ошибся относительно его прилежности.

— Это похоже на изучение истории моего народа, не правда ли? — Он подбросил ветку в огонь и внимательно наблюдал, как ее листья чернеют, скручиваются, вспыхивают пламенем и обращаются в пепел.

— Вашего народа?

— Да, инков. — Он кивнул головой в сторону Рункуракая, который темнел грузной массой за его спиной, на фоне освещенного луной холма. Он посмотрел в огонь костра и стряхнул с себя меланхолию; он весело и открыто улыбнулся мне: — Кто-то сказал, что история инков — это 60 процентов болтовни, 30 — возможного и 10 — правды.

— Вам карты в руки, — сказал я. — Но зачем их изучать? Мы понимаем, что времена инков миновали, и мы не можем переживать их время; но мы тратим наше время, изучая развалины их времени, мы суетимся вокруг разрушенных стен и камней, как если бы это были ключи к их жизни.

— Я не изучаю историю инков, — сказал я, засовывая одну из стоек в чехол.

— Это я ее изучаю, — сказал он, вздохнул глубоко и добавил: — Неизвестно зачем.

Итак, в конце концов я встретился с тем, кто шел по этому пути. Ну и что же? Я оказал ему гостеприимство у моего костра. Мы вместе поужинали. Думаю, завтра утром он уйдет.

Я спрятал дневник и повернул головку фонарика, выключая свет. Синевато-серое серебро просачивалось сквозь ткань палатки с одной стороны, а с другой светилось тускло-оранжевое пятно костра. Я надеялся, что он уйдет утром, потому что не очень жаждал делить с кем-либо остаток путешествия. Странно, я так озабочен был своим одиночеством еще два дня тому назад, а сейчас я просто наслаждался им. Кроме того, он был из молодого поколения: путаный, сердитый, высокомерный, более зрелый, чем я был в его возрасте, потому что новости мира и другая информация распространяются теперь практически со скоростью света и бомбардируют даже Перу. Нет, я, конечно, не отнес его сразу к классу анестезированных циников, усталых от жизни бесцельных подростков; наоборот, его любознательность и решимость пройтись по развалинам предков вызывали восхищение; но то, что он сам не знал, зачем он здесь, и склонен был осуждать собственный интерес, обескураживало. Я был, пожалуй, встревожен встречей с человеком, который уважает свою историю, но сомневается в собственной значимости. Наверное, подумалось мне, когда я теснее натягиваю на себя спальный мешок, я становлюсь старым, и мне уже не понять эту путаницу, это самонаблюдение, весь этот дискомфорт. Нет, не в этом дело. Конечно, я такой же безрассудный и сомневающийся, каким всегда был.

Может быть, все дело-то в том, что это он поднял вопрос о цели, и это мне стало неуютно из-за отсутствия повестки дня, несмотря на то что я так счастлив быть здесь. Я вспоминал предыдущую ночь. И еще сильнее надеялся, что он уже ушел. Я неподвижно лежал в палатке. Было очень рано, всего половина седьмого, и предрассветный холод, конечно, ждал, когда я вылезу из спального мешка и натяну на себя всю одежду, которую потом буду постепенно снимать по мере подъема Солнца. Речка тоже ожидала меня, мечтая довести до посинения мои пальцы, обжечь холодом лицо и потечь за воротник. Я лежал скрючившись в мешке, наслаждаясь последними минутами тепла и от всей души надеясь, что мой друг уже ушел. Теперь это было иначе: желание осталось тем же, причина изменилась — я даже злился на себя за эгоизм минувшей ночи. Может быть, он был каким-то необычайным проявлением моей воли, моих ожиданий и сновидений, даже проявлением независимого от меня духа.

Я выполз из мешка и тут же натянул брюки, прежде чем расстегнуть вход в палатку и встречать рассвет. Его не было. Я быстро осмотрелся: река справа, Хуармихуаньюска, водопад, Рункуракай, джунгли…

Долина Радуг — это долина тумана. Если вообще существует обитель мифов, из которой выходят призраки и куда возвращаются снова, то это она и есть. Темнозеленое месиво тропического леса, заполнявшее пологое дно долины, было окутано Туманом, который, казалось, исходил из переплетенных лиан и отяжелевших листьев и заливал каждое углубление. Этот перенасыщенный туман плотно и неподвижно стоял над деревьями, а по краям леса становился прозрачным, разваливался на клочья, которые цеплялись за крутые склоны, пытаясь выползти наверх. Я выдыхал и наблюдал образующиеся клубки пара; я думал о том, что туман, заполнивший долину Радуг, — это тоже дыхание, дыхание джунглей. На крутом склоне слева от меня происходила демонстрация восхода Солнца: тень Хуармихуаньюски медленно скользила вниз, туда, где прямо из тумана поднимались развалины Рункуракая.

Костер превратился в кучку пепла гранитного оттенка, лишь несколько углей еще светились слабым оранжевым светом в утреннем сумраке да три-четыре струйки дыма вертикально пронизывали неподвижный воздух. И тут я увидел его рюкзак. В тот самый миг, когда я осмысливал его отсутствие, я увидел этот рюкзак, прислоненный к небольшому валуну над потоком. Я увидел, как он приветственно поднял руку и стал подниматься по склону к нашей стоянке. И я почувствовал унылую боль в левой ладони, которую вчера обжег до волдырей.