*12*

*12*

Все мои вопросы так и остались без ответа, и я улетел в Майами глубоко убежденный в истинности своих опытов, но не найдя им ни объяснений, ни истолкования.

Да и нужно ли истолковывать? Нашим поведением управляет наше осознание. Осознание основывается на чувственном опыте — на согласии наших органов чувств. Мы зависим от пяти поддающихся определению чувств — или от шести, если считать и чувство интуиции. Почти всю свою взрослую жизнь я провел в работе с измененными аспектами этих чувств, изучая сновидение наяву и обычные механизмы восприятия во мне, упражняя шестое чувство. Я могу «видеть» световые энергии, воспринимать состояние других людей — иногда их прошлое и варианты их будущего, — я могу многое узнавать автоматически, без изучения. Все эти способности являются побочными продуктами особого процесса, открывающего доступ к состоянию, которое можно назвать состоянием сознательного сновидения. Этот процесс можно катализировать ритуалами, но он не зависит от них; этот процесс усиливает приобретенную мудрость и способности, почерпнутые из новых, неведомых ранее областей сознания. На Хуайна Пикчу я безусловно обладал способностью всеведущего восприятия, когда ощущал сразу всеми пятью органами чувств. Могу ли я обозначить такое мультисенсорное восприятие названием «седьмое чувство»? Почему нет?

В джунглях я приобрел способность — если не искусство (я не знаю, могу ли я управлять этой способностью, потому лучше называть ее искусством) — воспринимать абстрактные ситуации, в частности воздействие человечества на окружающую среду, в драматическом, пугающе ярком представлении.

Итак, чему же я научился? На Хуайна Пикчу, возможно, просто тому, что существует мультисенсорное восприятие; оно функционирует в таком состоянии, которое по отношению к сновидению является тем же, чем сновидение — по отношению к бодрствованию. И там был случай с кондорами, жуткое ощущение перехода, переселения себя в чужое тело. Это был классический пример шаманского искусства: человек становится животным силы, обретает другую форму и без вреда для себя передвигается в пределах Природы. Мне это продемонстрировала старуха, с которой я шел снегами, хотя я и не понял смысла. Я вообще с трудом верю тому, что там происходило.

А в джунглях? Зачем интерпретировать то, что говорит само за себя? Мне посчастливилось пережить яркую инсценировку моего пагубного влияния на Землю, пагубной роли всего человеческого рода. Это экологическое послание глубоко потрясло меня и заставило задуматься об истоках этого опыта. Безусловно, он не был продолжением моих занятий или желаний.

На высоте 30000 футов над Землей, приближаясь к Майами, я был вынужден трезво взглянуть на приключение в джунглях и признать, что мое чувство экологической ответственности до сих пор не отличалось яркостью; я никогда не позволял заботам об окружающей среде причинять мне беспокойство.

1 мая на борту самолета.

Но если бы все человечество могло увидеть то, что я видел, и узнать то, что я знаю о нашей Земле, нашем месте обитания на все времена, то разве смогли бы мы продолжать злоупотребления? Если мы все поймем, что эти несчастные семьдесят лет вовсе не конец нашего здесь пребывания, то в наших же эгоистичных интересах будет защитить мир, сохранить его в таком виде, чтобы им можно было пользоваться всегда. Какое имеет значение, что наши мотивы эгоистичны; главное — прекратить истязание. А я действительно знаю, что смерть — это еще не конец.

Умереть в полном сознании, удерживать сознание и после смерти — такова основа шаманской традиции, сохраняющейся в самых отдаленных уголках мира. Более того, я дважды был свидетелем того, как энергетическое тело высвобождается из своего сосуда, из плоти и костей: я присутствовал при смерти старой миссионерки — ее кончину принимал Антонио, — а также вместе с Антонио принимал смерть его учителя: Еl Viejо. Теперь я торопился в Майами, чтобы сделать то, что смогу, для отца. Меня беспокоили две проблемы. Во-первых, сумею ли я установить контакт с отцом, человеком, который ничего не знает о том, во что я верю, и упорно отрицает все, что не умещается в пределах его прагматической вселенной; захочет ли он подчиниться, позволить мне вести его? И второй вопрос: как быть с молодым индейцем, чей путь дважды пересекся с моим? Это каким-то образом вязалось с той экспедицией, которую мне предложил Антонио. Но я пока неспособен был облечь свой вопрос в словесную форму. Кажется, я боялся ответа.

Я попробую нарисовать картину того, что происходило в Майами, как умирал мой отец и что я делал, чтобы помочь ему. Это составит часть моего повествования, потому что связано с моим прошлым, и со смертью, и с жизнью в смерти, и это было последнее, что я сделал, завершая странную одиссею, которую начал в тот день, когда отправился в Перу на поиски Антонио.

Мой отец был юристом и бизнесменом с роскошной практикой и внушительным счетом в банке. Эффектный аристократ, потомок испанских дворян, сын не очень последовательного католика, но искреннего капиталиста и врача, который в 20-х годах построил собственную больницу в центре Гаваны, мой отец был истинным продуктом своего времени и своего привилегированного класса: упрямый, упорный, поглощенный собой предприниматель 40-х годов, совершенно подавляющая внешность, волнистые волосы, лицо киноэкранного идола.

Благодаря своему высокомерию и решительности он добился от Ватикана разрешения на развод с первой женой и через несколько лет женился на моей матери. Подобно многим своим единомышленникам, он недооценил штормовые тучи коммунизма, сгустившиеся в горах Кубы. Вторую половину своей жизни он провел в борьбе, пытаясь восстановить состояние и положение, потерянные в декабре 1959 года, когда Кастро захватил Кубу вместе с ее банками и выгнал с острова всех богачей и большую часть среднего класса. Хотя отец и сумел восстановить экономическое равновесие семьи, он так и не оправился от потери родины и веры.

Вероятно, мои натянутые отношения с отцом можно было пробовать улучшить, но что это могло дать? Популярная терапия последних десятилетий успешно проследила большинство неврозов, калечащих нашу культуру, вплоть до ненормальных родителей и травмирующих эпизодов детства. Я прошел сотни таких тропинок за годы клинической практики. Однако когда я стал использовать примитивные понятия о Земле и Солнце как наших творцах, акцентируя на том, что ребенок является продуктом Природы, а не своих ненормальных родителей, то увидел, что подобные патологии быстро излечиваются.

Пациенты и клиенты, ранее беспомощные перед столь глубоко коренящейся неполноценностью, получили возможность любить своих родителей вопреки их недостаткам. И теперь, практикуя то, что проповедовал, я стремился устранить последствия моих унылых, лишенных любви отношений с отцом; я покорился реальности к стал искать возможность уважать его и все то, что он отстаивал. Три года тому назад, когда он начал сдавать, мы с сестрой организовали праздник-сюрприз в день его рождения, и я поднял тост за него. Я не забуду, как внимательно он выслушивал мои слова, признание той смелости, удали и богатства, которыми он наполнил свою жизнь.

В течение этих трех лет здоровье его постепенно ухудшалось; в соответствии с давней традицией, мать скрывала его состояние, даже от него самого. Она не могла допустить, что он умирает, но зато стала внимательнее к его потребностям, любила его от всей души и отрицала предстоящую потерю.

Незачем останавливаться на клинических аспектах смерти отца. Достаточно сказать, что его легкие не поглощали необходимого количества кислорода. Он дышал как обычно и поэтому не подозревал о патологии, но значительная часть каждого вдоха была бесполезной. Его мозг страдал он недостатка кислорода; он делал промахи, терял ход мысли, иногда просто замолкал посреди фразы. Он устал. Когда я приехал, он спал в гостиной, откинувшись на спинку любимого кресла.

Тонкие черты лица были искажены морщинами, он представлял изможденную, хотя все еще поразительно красивую, карикатуру на самого себя. Слегка вьющиеся волосы, теперь уже совершенно белые, были зачесаны от висков назад. Несмотря на усталость, которая не покидала меня после приключений в Перу, я почувствовал себя неприлично здоровым в его присутствии. В каждой комнате дома наготове стоял кислород, небольшие тяжелые зеленые цилиндры с прозрачными пластиковыми трубками и матовыми масками на нос и губы.

Я сидел рядом с ним, пока он спал, и прислушивался к его дыханию. Наконец он открыл глаза, посмотрел на меня и улыбнулся.

— Почему ты здесь? — произнес он глубоким медовым голосом по-испански.

— Я приехал, чтобы побыть с тобой, рарi, — сказал я просто.

— А где ты был?

— В Перу.

— О! — Он откинул голову на подушку, прикрепленную к спинке кресла. — А мать здесь?

— Нет, она ушла по делам.

— Мы здесь одни?

— Да.

Прошло около получаса, и он спросил:

— А не время ли обедать?

— Нет. Но уже скоро.

Еще через какое-то время он сказал:

— Спасибо, что ты приехал. Думаешь, я боюсь?

— Нет, я не думаю, что ты боишься. Но если и боишься, то мы здесь. Мы разговаривали минут двадцать. Он вполне осознавал, что с ним происходит. Он говорил больше о себе и неохотно вспоминал о том времени, когда он много работал, чтобы не упустить свою возможность.

— Я не плохой человек, — сказал он. — Но не все, что я сделал, удавалось. Я не смог сделать все то, что хотел. А ты позаботься хорошенько о матери.

Конечно, я позабочусь. Я понимал, что он прощается со мной, с первых же слов, которые он произнес.

— Я люблю тебя, рарi, — сказал я.

Перед тем как закрыть глаза и вернуться к своим сновидениям, он сказал:

— Я знаю, что ты можешь помочь мне.

Так он сказал, что любит меня. В минуту признания он дал мне то, чего я ожидал всю жизнь. Он всегда знал, чем я занимаюсь, и неизменно, с безупречным видом рассудительной вежливости выслушивал описания моих опытов и теорий. Но я не помню, чтобы он когда-либо читал хоть одну из моих книг. Я и сейчас не уверен на этот счет. Но он попросил у меня помощи; он прошептал мне слова уважения и отдал себя в мои руки, открылся мне. И если мы с ним никогда не имели возможности разделить жизнь, то сейчас пришло время разделить его уход из жизни.

Мы начали в тот же вечер. В полночь я поднялся и вошел в его спальню. Занавески преграждали путь лунному свету; их призрачный отблеск и оранжевый ночник еле освещали комнату. Я взялся рукой за хромированную стойку больничной койки (ее взяли напрокат), наклонился над постелью и поцеловал его в лоб. Затем я расслабил фокус, посмотрел на спирали тусклого холодного света, обозначавшие его чакры, и начал одну за другой освобождать их. Индусы одни из первых письменно засвидетельствовали существование семи энергетических центров в человеческом теле, которые составляют дыхательную систему энергетического тела. Первый находится у основания позвоночника, в гениталиях; второй расположен немного ниже пупка; третий — под ложечкой, в солнечном сплетении; четвертый — в центре грудной клетки, в сердце; пятый — у основания горла; шестой над и между бровями; и седьмой — на маковке головы.

Физиологически чакры соответствуют нервным пучкам или узлам вдоль позвоночника, а также семи главным эндокринным железам. Впервые я научился «видеть» их в начале 70-х годов, когда жил в доме городского целителя и его жены на окраине Куско. Они первыми научили меня «видеть с закрытыми глазами», и я поддерживал эту способность на протяжении многих лет; я видел энергетические тела, так называемые ауры, а также чакры — едва видимые небольшие вихри света, правосторонние спирали энергии, закручивающиеся по часовой стрелке; их можно видеть, если не напрягать зрение и слегка сфокусировать его в дюйме от поверхности тела.

Итак, я освобождал их, сложив вместе указательный и средний пальцы и раскручивая спирали против часовой стрелки, одну за другой; я видел, как отец погружался в глубокий и безмятежный сон. Проснулся он рывком, испуганно; его дыхание ускорилось, и это изменение ритма разбудило меня, уже задремавшего в своем кресле.

Я стал наблюдать, как он всплывает на поверхность из своего сновидения. Он произнес мое имя и сказал, что они приходили за ним. «Мне нельзя было возвращаться», — прошептал он мне на ухо; он не был в панике, скорее изумлен тем, что кто-то пришел за ним, и, конечно, его испугало ощущение, что он идет куда-то, откуда нельзя возвратиться.

— Мне страшно, — сказал он мне уже перед рассветом. В течение следующих двух недель мы ежедневно работали с ним около часа, прежде чем он засыпал. Он сидел выпрямившись в своем кресле в гостиной, закрыв глаза, и я вел нашу совместную медитацию. Совместную, потому что я привык выбирать места в своем сознании, я чувствовал себя там свободно, зная в то же время, что могу по желанию легко выйти из этого состояния; и я поставил цель повести его с собой. Я садился рядом с ним, закрывал глаза и начинал тихо говорить; я вел опыт до тех пор, пока он не обретал собственную жизнь.

Мы «шли» к реке. Я говорил:

— Подойди со мной к берегу. Посмотри на эту песчаную ступеньку вдоль самой воды, как она подается под нашими ботинками, и влажный песок сваливается в воду, образует там облачко и расползается по дну. Теперь держи мою руку. Слушай, как плещут волны, перекатываясь через гладкие и блестящие камни; кристально чистый поток огибает выступ берега, вон там, где листья ясеня и тополя то светятся на солнце, то прячутся в тень. Какие сильные, зеленые листья, они полны жизни; они кажутся отполированными, лучи солнца отражаются от их глянца. Сейчас лето, и воздух такой прозрачный и чистый, он наполняет пазухи твоего носа, очищает всю голову с каждым вдохом. Вдохни его.

Глубоко. Теперь выдыхай и смотри на противоположный берег, на песчаный пляж и скалы и выбеленные солнцем камушки, а там, дальше, — ряд высоких деревьев, а еще дальше начинаются зеленые холмы. На нашем берегу, вниз по течению, есть гранитные скалы, мы пойдем туда, но не слишком близко к воде, потому что здесь вязнут ботинки и песок сползает в воду; мы будем держаться в нескольких футах от воды; а теперь — держись за руку — мы сядем на этот камень рядом. Устройся поудобнее, расшнуруй ботинки и ложись на живот, будем смотреть в воду. Это очень красиво. Я люблю смотреть на серебристо-белые отблески солнца на волнах. Солнце как будто касается воды в этих местах… И так дальше, и дальше, простые слова, знакомые картины, которые временами образуют красивый уголок, где нам хочется добыть вместе. Несколько первых дней он слушал меня и засыпал под звуки моего голоса, ровного и спокойного, без малейшей запинки; я мог уже рисовать картину постоянного места. Он где-то плавал, а я сидел с ним и медитировал, фиксируя место внутренним взором. Это стало привычным упражнением, и когда я был с ним, я забывал, что он мой отец.

А потом однажды после полудня, среди нашей медитации, отец улыбнулся и прошептал: «Какая чистая вода. Я вижу дно». — И снова уснул.

В ту ночь он видел сон, прекрасных полупрозрачных людей, они разговаривали с ним, но утром он не мог вспомнить, что они говорили.

Неделю спустя, тоже после полудня, он увидел меня сидящего на камне возле воды.

— Вот ты где, — сказал он, и я увидел его недалеко, он стоял на песке. Он видел меня, а я видел его и видел, что он смотрит на меня. Легкий ветерок пошевелил прядь его волос; он был молод. Я видел его таким, каким он сам видел себя, в том идеальном, самом лестном облике, который мы сами себе рисуем. На нем были мешковатые льняные брюки и хлопчатобумажная рубашка, лицо дышало здоровьем и загаром.

Это тончайшее мгновение нашей общей, согласованной реальности сновидения, мимолетное впечатление от его улыбки — он смотрел на меня снизу, а я сидел на камне над водой, ожидая его, — глубоко потрясло меня; я открыл глаза. Его голова была откинута на подушку, на бесцветных губах застыла улыбка; слезы обожгли мне глаза, я перестал его видеть.

— Куда же ты делся? — пробормотал он. Он произнес мое имя, и я поспешно закрыл глаза, изо всех сил стараясь вернуться назад, на тот камень, где он видел меня, но слезы хлынули из моих глаз, покатились по щекам, и я потерял его, потерял концентрацию. К счастью, он уснул.

Напряженно работая, чтобы помочь ему умереть, я поймал себя на том, что жажду вернуть его к жизни. Я спал один в ту ночь. Я плакал о нем, я оплакивал и его, и себя, и каждую утраченную нами минуту жизни. Мы готовы сделать все, что угодно, лишь бы избежать страданий, в поисках экстазов мы так отчаянно стараемся обойти мучения, что пропускаем уроки боли, упускаем шансы возмужания. Но если уж нет другого пути, то нам следует хотя бы ценить ту человечность, ту печать чувствительности, которую накладывают на нас сильные эмоции, — ибо чем глубже постигаем мы подлинные чувства, тем ближе подходим к мультисенсорному состоянию, где нас ожидает мудрость.

Мы совершили прорыв. Он научился видеть в другой реальности, а я научился чувствовать любовь как дар утраты. Мы наконец встретились. Мы проводили много времени там, на камне возле пасторальной речки; мы подолгу сидели рядом после полудня, пока он не оставлял меня, клюнув носом, и не уходил в свои пространства, свои сны. Он описывал мне то, что мы видели вместе, шепотом называл то, что плыло по реке у нас перед глазами: славшие листья, обломки веток, даже лепестки цветов.

Мы видели, как мимо нашего берега вниз по течению проплывали люди: некоторых я узнавал, других он называл мне по имени — это были родственники и друзья, живые и давно умершие. Временами я ничего не видел, но слышал его голос, он разговаривал с ними, а затем обращался ко мне и разъяснял, кто они и кем ему приходятся. Так я узнал об отце намного больше, чем знал до этого, — эти смутные образы иногда были для меня лишь слабым впечатлением, но для него они возникали зримо и реально в те долгие послеполуденные часы, когда мы приходили на нашу речку. Он рассказывал, что некоторые из этих людей прощались с ним, а другие звали с собой.

Мы никогда не обсуждали с ним эти совместные сеансы: они не были официально признаны, и ни он, ни я в этом не нуждались. Просто я садился рядом с ним и руководил его дыханием, и убаюкивал своими описаниями, и он затихал и отключался; и только позже, когда он просыпался и, почти апатично садясь за стол, приступал к своему легкому ужину, я замечал в его взгляде или странной улыбке признание наших путешествий.

Я его и запомнил таким, каким он сам себя видел: красивый мужчина в расцвете сил, человек, который обедает с президентами, юрист, строитель, предприниматель, хороший глава семьи, безупречный отец, — человек, который сидит со мной летним вечером над рекой и рассказывает свою жизнь.

Потом однажды утром у него случился приступ; он так и не вышел из коматозного состояния. Его сразу же отвезли в больницу; там, в угловой комнате, он и умер на руках у моей матери. Мы с сестрой выходили за продуктами, и когда возвратились, его лицо поразило нас безмятежным и совершенным покоем.

Сестра зарыдала, выронила сумку с едой и бросилась к нему. Она принялась освобождать семь слабых, постепенно увядающих и медленно вращающихся спиралей. Машинально, не обращая внимания на всхлипывания матери и мучительные рыдания сестры, я подошел к его ногам и подтолкнул уже видимое энергетическое тело, слабо светившееся над грудной клеткой и горлом; я увидел, как приподнялась выше люминесцирующая форма и тут же втянулась обратно в тело. Я повторял свои действия снова и снова, подобно тому как это делал Антонио; полуприкрыв глаза, я освобождал его чакры, уже бесцветные, похожие на маленькие водовороты в песке, и выталкивал его из ног, и оно снова поднялось в воздух, аморфное, полупрозрачное, словно опал, и размытое; и тут его аура свернулась — как оболочки растений в мертвых джунглях из моего лесного видения — и не было больше света, чтобы различать форму; я запечатал чакры церемониальными движениями — я закрывал свету доступ в тело, потому что свет одухотворяет. И когда я открыл глаза, его уже не было.

Остался лишь отзвук в моей памяти, его голос, его слова: «Я не боюсь».

Поздно ночью, когда я возвратился на наше место над рекой, я был один на камне. Вода была чистая. И я понял, что мы встретимся только для того, чтобы попрощаться.