*13*

*13*

Во время церковной службы на следующее утро произошло что-то удивительное, но я не был уверен; я и сейчас не совсем доверяю тому впечатлению. Там было больше ста человек, ни одной пустой скамейки.

У меня не осталось никаких эмоций, я был словно выжатый лимон, как и все члены семьи. Мать была страшно измучена; вероятно, она находилась в шоке — у нее больше не было слез. Сестра плакала. Я провел с отцом время, которого у него никогда раньше не было для меня, — он был мне чужим. Мы разделили с ним тот камень над рекой и вместе пересмотрели всю его жизнь. За две недели я узнал очень многое об этом человеке. И затем потерял его. Я помогал ему умереть и покинуть живой мир.

Я сидел рядом с матерью на жесткой деревянной скамье. Церковная служба шла своим чередом, и вот наступила тишина, время молитвы за моего отца. Должно быть, я перешел в какое-то измененное состояние. Все друзья и родственники обратили свои мысли и молитвы к отцу, а я просто смотрел, не видя, прямо перед собой, смотрел в направлении закрытого гроба, и мне показалось, что я увидел…

В моей памяти витало то, что я готов был описать; картина возникла, как живая, как продолжение моего рассказа. Но я не собирался рассказывать ему эту часть видения.

Антонио остановился. Мы как раз переходили через небольшой дренажный ров; мостик представлял собой несколько очень старых бревен, накрытых сверху слоем дерна. Вода струилась среди берегов, поросших узколистыми травами, рыжими от летней норы.

— Да, — сказал он выжидающе. — Что же вы увидели?

— Ничего определенного, — сказал я. — Давайте говорить о чем-нибудь другом.

Он сел на какие-то камни на берегу ручья, наклонился вперед, поставил локти на колени и переплел пальцы рук. Мне никак не следовало допускать запинку; теперь я невольно обострил его интерес.

— Это было впечатление, только и всего. Я подумал тогда, что это… возможно… энергия? Или проявление их мыслей и молитв? Пастельно-дымчатый вихрь света, вращаясь, двигался вдоль прохода, и фокальная точка этого феномена остановилась где-то возле гроба — но не внутри его.

— Ощущали ли вы отца там, в церкви? — спросил он. Он поднял голову в ожидании моего ответа, и тень от полей шляпы, падавшая на его лицо, тоже поднялась до середины лба; глаза его поймали свет заходящего Солнца, и я увидел, что коричневый цвет его радужек состоит из многих цветов.

— Я не знаю, — сказал я. — Я чувствовал его, мне кажется. Мне трудно сказать, где, — возможно, в той фокальной точке возле гроба. Но я был совершенно измучен. Я вздохнул и посмотрел через аltiplanо, туда, где на горизонте громоздились подкрашенные снегом вершины гор.

Он покосился на меня:

— Вы повидали так много за вашу жизнь. Почему вы не принимаете всерьез этот ваш опыт в церкви?

— Я был измотан.

— Некоторые из самых великолепных вещей наблюдаются в такие минуты, когда тело истощено, а мозг спокоен.

— А еще, — сказал я, — мне хотелось бы знать, что сосредоточенная мысль молитвы может иметь форму, может быть принята…

— То есть знать, где ваш отец снова обретает целостность, единство в том состоянии, в которое он перешел? — Он открыл свою матерчатую сумку, и его рука стала там что-то искать. — Что он дезориентирован, неловок, как новорожденный ребенок в новом для него мире, и что молитвы его друзей и родных как-то помогут ему?

Я кивнул головой и взял кусок коры коричневого дерева, который он достал из сумки и протянул мне.

— Но вы предпочитаете забыть ваше видение, потому что в нем было нечто, во что вы хотите верить?

— Нет, — сказал я и помолчал, подыскивая слова. — Я бы предпочел думать, что мое восприятие — банальность; я имею в виду явление, а может быть и способность воспринимать его. Но я этого не знаю. Я был измотан и способен видеть то, что хотел видеть. В этих неподходящих условиях возможны ошибки. Мне очень сильно хотелось верить, что любовь может быть такой осязаемой вещью, которую можно ковать, мять, концентрировать, направлять; которую можно различать. Но я совершенно неспособен описывать кому-то свое видение в церкви, Потому что я слишком сильно его желал. Я устал и утратил объективность.

— Хорошо, — сказал он. — За время, пока вы продолжаете работу на Волшебном Круге и регистрируете приключения, вы научились судить о своих опытах. Вы усвоили ту ответственность, которая требуется на этом пути, и озабочены тем, чтобы дать пример последователям. И вы пересматриваете ваши опыты, опасаясь, что если один из них окажется бракованным, то и остальные будут отброшены.

Он поднялся на ноги, оттолкнувшись от камня, и мы направились через плато к линии леса, видневшейся в нескольких милях. Мы продолжали наш путь так, словно и не останавливались.

— Ответственность? — переспросил я. — Да. Легко описать мою работу тем, кто хочет верить, — в этом случае достаточно сказать правду; трудность и ответственность возникают там, где нужно покорить уже сформированный ум, настроенный на конкретную…

Я взглянул на него. Он положил мне руку на плечо, когда мы спускались в высохшее ложе неглубокого аrrоuо.

— Послушайте, — сказал я. — Вы знаете, и я уже тоже понял, что мы верим в то, что испытали непосредственно. В моей культуре человек не располагает достаточным количеством времени, чтобы исследовать и открывать самостоятельно. Время — деньги, за деньги можно купить время, а равновесие между ними удерживает значок доллара и цифры в нижнем правом углу банковского счета. Там, — я кивнул головой на север, — все, что известно, основано на научном или юридически установленном факте. Моя культура духовно обанкротилась.

Я засунул коричневую корку в рот и принялся ее жевать.

— Не сердитесь.

— Я не сержусь.

— Тогда не будьте нетерпеливы. Он был прав. Я нахмурился и попытался связать свое раздражение и разочарование с тем утренним эпизодом после смерти отца.

Из всего, что я так отчаянно хотел рассказать ему, мой опыт в церкви был самым малозначительным. Я так много работал, чтобы сохранить равновесие между субъективным и объективным аспектами моих новых, развивающихся восприятий. Я знал, какими должны быть условия опыта, и тонкое, еле уловимое видение в церкви этим условиям не удовлетворяло вызывало у меня подозрения. И это было мое личное дело: я мог верить или не верить, никого это не касалось; но как раз за этот эпизод Антонио уцепился. Он вытягивал из меня все, уговаривал пересмотреть весь мой опыт с отцом и его смертью в мельчайших подробностях.

Я молол вздор о религиозных извращениях, которые исказили и затемнили духовное начало, породили апатию, цинизм и аморальность, разъедающие современное общество. А затем внезапно все обрело смысл. Какими бы ни были побуждения Антонио донимать меня по поводу Майами, он все таки помог мне определить причину дискомфорта; и я почувствовал тогда эту боль в груди, эту ношу, абстрактный факт и манифест, — это формировалось и росло, как эмболия, со страшным давлением, хотя и пустое внутри. И было самоосознание, гнетущее чувство собственной значимости и взятой на себя ответственности. Выглядело это просто: если то, что я знаю, важно, если можно почерпнуть хоть что-либо из того, что современный человек способен испытывать глубокие состояния сознания, которые считались исключительной монополией мистиков, сумасшедших и святых из древней истории, тогда я должен это передать.

Правдиво, ясно, без компромиссов. То, что я несу, есть бремя истины, а не бремя доказательств; и в ту минуту, когда я это понял, я понял также, что это все не важно; важно, чтобы я был честен. Другие будут вынашивать сомнения и препарировать мой рассказ острыми, стерильными инструментами скептицизма, — единственной моей защитой будет правдивость. Так я думал в ту минуту; а сказал следующее:

— Зачем описывать то, в чем я не уверен, когда так много того, в чем я уверен?

Он кивнул так, словно прекрасно все понял, сам это почувствовал и сумел с этим примириться. Мы шли молча несколько минут; наконец он заговорил:

— Вы не хотели мне рассказать об этом, потому что сами сомневались. Но наступает время, когда мы без предубеждения воспринимаем информацию от наших органов чувств. Нет необходимости компрометировать опыт, пытаясь дать ему оценку.

— Для вас, может быть, и нет, — возразил я. — А попытайтесь описать эти вещи какому-нибудь ортодоксу с шаблонной верой и узаконенным чувством реальности…

— За пересмотр этих вещей надо браться осторожно. Я не критиковал вас, друг мой, а лишь заметил, что, стремясь ради истины сформулировать, упорядочить опыт ваших ощущений, вы стали сказочником.

Я не мог удержаться от смеха. Это был момент какой-то непроизвольной радости, когда блаженство сотрясает все тело и вы почти на вкус ощущаете удовлетворение. Я был в Перу телом и духом, я шагал по земле рядом со старым другом, вместе с которым мне посчастливилось так много узнать, и было такое ощущение, что наш путь никогда не прерывался. А он улыбался, глядя на меня.

— Но независимо от того, решитесь ли вы когда-либо рассказать об этом, — добавил он весело, — этот частный случай прекрасен и стоит того, чтобы в него поверить. Мое возвращение в Перу было делом несложным, но до него прошло целых два месяца после смерти отца. Я остался в Майами, чтобы уладить семейные дела, побывал за это время в Калифорнии — необходимо было подготовить дом для новой семьи. И ни на минуту не забывал Перу.

Итак, была уже середина июля, когда мы оставили Куско и выбрались снова на высокогорное плато центральной части Перу; это был первый и самый короткий этап десятидневного путешествия в Эдем. Сначала мы подъехали поездом, в вагоне третьего класса, к сельской станции, а оттуда пошли той же дорогой, по которой ходили пятнадцать лет тому назад; это был полудневный маршрут, который заканчивался на небольшом холме среди луга.

Долгий сухой сезон чувствовался на аltiplanо: неровные просторы усеянных гранитом пастбищ, глубокие аггоуоs и чахлые кустарники были сплошь соломенно-желтого или оранжевого цвета; местами видна была кирпично-красная земля, распаханная плугами сатреstinos или разрытая животными. Там и здесь холмы с оголенными гранитными вершинами и впадины бесплодных долин нарушали однообразие равнины; изредка Небольшие сосновые или эвкалиптовые рощицы вкрапливали густую зелень между светло-голубым небом и желтым ландшафтом.

Я шел налегке и чувствовал себя превосходно; я был радостно возбужден присутствием Антонио и чистым, сухим, драгоценным воздухом на высоте 11000 футов над уровнем моря, профессор Моралес выглядел одухотворенным; он двигался так же легко, как и раньше, но я уловил что-то решительное, целеустремленное в его походке. На нем была его сельская одежда: легкие шерстяные брюки, ботинки на шнурках, плотно охватывавшие лодыжку, полотняная блуза и простое коричневое пончо: видавшая виды фетровая шляпа отсвечивала разводами соли, давно пропитавшей атласную ленту. Его маленькая матерчатая сумка на плетеном шнурке была перекинута через плечо; там хранились его коричные палочки, паста юкки, кукурузная мука и, может быть, немного листьев коки.

Мы направлялись к небольшому холму среди луга, рядом с хвойной рощицей. Там есть незаметная развалина на самой вершине холма, просто куча камней, нарезанных блоками и притертых друг к другу каменщиками инков много столетий тому назад. Фундамент руины почти закрыт красной землей и высокими рыжими травами.

Возможно, стены были разрушены испанцами в порядке тренировки — это была удобная мишень для артиллерийских сил Его Величества, — и хозяйственные сатреstinos столетиями растаскивали камни для своих нужд. Это мог быть сторожевой пост или склад, tambо, один из многих сотен подобных, раскиданных по всей империи инков. Теперь это всего лишь куча разрозненных камней, поваленный детский замок из готовых кубиков.

Фундамент образует почти точный квадрат; один из углов возвышается над остальными. Пятнадцать лет назад я стоял на стене на этом углу и смотрел в дальнюю сторону холма и дальше в долину, где косые лучи заходящего Солнца образовали полосы теплого цвета среди резких теней. Здесь я в первый раз участвовал в ритуале вместе с Антонио. Я в тот день узнал, что профессор Антонио Моралес из Куско и дон Хикарам из аltiplano — одно и то же лицо, и я впервые слушал его призывы к духам Четырех Сторон Света. Это происходило вечером. Я был свидетелем того, как он освобождал душу умирающей миссионерки, и мы пришли сюда, чтобы забрать его теза.

То было начало нашего совместного приключения; теперь мы приступаем к его окончанию. Мы возвратились сюда с той же самой миссией и должны что-то закончить. Я с трудом представлял себе в тот момент, как это будет происходить.

Как и в первый раз, мы вошли через расщелину в цокольной стене и направились к большому, точно вырезанному камню, которым был закрыт тайник под стеной в том самом углу. Мы с большим трудом перевернули камень и увидели в гранитной стене вырез размерами один на два фута и глубиной восемь дюймов. В нем лежал аккуратный сверток точно таких же размеров.

Еще по дороге к холму мы собрали дрова и теперь соорудили традиционный четырехугольный колодец из колышков и прутьев, положили внутрь охапку сухой, хрустящей травы и зажгли ее, когда Солнце коснулось края плато.

Я наблюдал, как старый профессор расстелил потертую индейскую красно-коричневую скатерть из домотканой пряжи и стал неторопливо и аккуратно раскладывать на ней предметы из своей теза. Его коллекция предметов силы была простой и элегантной: короткий, красиво вырезанный из темного твердого дерева посох с левосторонней спиралью; второй посох из полированной белой кости, с ручкой в форме орлиного клюва, представлял полярную противоположность первому, черное — белое. Он вынул из сумки резную фигурку из обсидиана — грифон в стиле инков, полуптица — полуягуар, символ Земли и неба. Причудливо вырезанный дельфин из какого-то экзотического дерева, глиняный гермафродит, каменные фигурки, инкрустированные перламутром морской раковины, осколок кристалла, ожерелье из опалесцирующих камешков и другие изделия и амулеты, отличающиеся той особой гладкостью полировки, которая бывает у сокровищ и реликвий, передаваемых из рук в руки на протяжении столетий. Моя маленькая золотая сова была тоже из этой коллекции, с помощью которой Дон Хикарам входил в контакт с силами Природы. Я достал ее из кармана, поставил на разостланную скатерть и продолжал следить за Антонио.

Он сидел неподвижно, заходящее Солнце окружило его голову розовым сиянием, пастельно-оранжевый отблеск костра подсвечивал лицо. Он ласково посмотрел на каждую фигурку. А затем обратился к Четырем Ветрам.

Когда эта часть была закончена, силы вызваны, духи присоединились к нам, когда сама атмосфера на холме была освящена для достижения нашей цели, он сел на землю напротив меня.

— Пожалуйста, — сказал он, — расскажи мне все.

И я рассказал ему всю историю, все моменты моего самостоятельного возвращения в Перу, все шаги, которые привели меня к нашей встрече в кафе на Калле Гарсиласо. Прошло несколько часов, я не следил за временем. Он поддерживал огонь; звезды, появившиеся из-за горизонта, сияли уже высоко в небе, когда я закончил. Я начал с моего сна про игру в кошки-мышки среди Анд, с «первой из когда-либо рассказанных сказок», которая началась как упражнение для группы в каньоне Шелли. Я рассказал ему о похищенном золоте Властелина Сипана, описал мое возращение в Куско, встречу с рisсhасо — полумертвецом на Саксайхуамане, мое решение пройти пешком Путь Инков.

Он сидел близко к огню; он наклонился еще ближе, чтобы не упустить ни слова, когда я рассказывал о молодом индейце, которого встретил в долине Радуг, о наших с ним диалогах по пути на Мачу Пикчу и о его неожиданном уходе.

— Это было перед вечером, становилось темно, но он ушел. Пошел прямо через развалины и исчез за склоном горы.

— Что он сказал? — «Я иду в Вилкабамбу».

Антонио выпрямился и сел дальше, словно мои слова оттолкнули его. Выражение его лица оставалось неизменным и спокойным, но я видел, что произвел на него сильное впечатление.

Я подробно рассказал о моем видении у Камня Пачамамы, о хороводе и маленькой девочке, которая повела меня крутой тропой на Хуайна Пикчу среди темени и дождя. Я старался как можно точнее передать ощущения и восприятия в моем посещении снапространства со старухой, которая живет среди снегов на вершине; я попытался описать мультисенсорное состояние. В его глазах танцевало пламя. Поставив локти на колени и сложив руки, словно для молитвы, касаясь губ указательными пальцами, он слушал с таким видом, как слушают любимую музыку.

Он рассмеялся над моим замешательством, когда я проснулся в пещере на склоне горы. А затем я взял его с собой в джунгли, рассказал о стычке с senderо, о переполнявших меня муках умирающей Земли, о моей решимости положить конец этим мукам.

И по мере того как приближался к концу мой рассказ, я начал сознавать, что тревога, которую я носил с собой, нетерпение услышать его ответы на мои вопросы — все исчезло. Кто был мой юный друг на Пути Инков? Как мог он знать сказку, которую я сочинил? Что произошло со мной на Хуайна Пикчу? Что это было за головокружительное новое состояние сознания, в которое я вошел? Кто была та старуха? Какая сила преобразила джунгли в Голгофу, в сад агонии и смерти? Что вывело меня из опасности? Мне он казался моим другом, с которым мы шли по Пути Инков, а индейцы кампас увидели ягуара, старого ягуара. Почему я возвратился в Перу, па прежнее место? Почему я настойчиво втягиваю сам себя во все эти приключения? По-настоящему важным был сам рассказ: как будто вес, что я видел и слышал, над чем раздумывал, предназначено было просто для рассказа. Моя потребность понять мало-помалу исчерпывалась; казалось, каждое произнесенное слово, каждая метафора падали в костер и сгорали. Более важная потребность открывалась в ходе рассказа и одновременно получала свое удовлетворение: потребность рассказать.

Только в эту ночь, когда я сбросил бремя моих вопросов, я понял, каким трудным испытанием стали для меня мои собственные опыты. В одно мгновение, глядя на угли костра, которому Антонио теперь дал угаснуть, я осознал, что за двадцать лет я не только открыл новые способы испытания себя и своего мира; я открыл также новый путь понимания опыта моих чувств; я мучился над объяснением того, что узнал и как я это узнал, и я использовал все возможности моего рационального ума, чтобы привести мои приключения в соответствие с логикой, с последовательной системой мышления, — которая сама по себе не дала мне никакой мудрости; а нужно было просто рассказать историю, которая соответствует истине, соответствует фактам. Для рассказчика, сказочника, вовсе не обязательно понимать значение всего того, что он рассказывает; ему надлежит только сказать правду.

И теперь объяснения утратили свою значимость. И, возможно, потому, что я больше не искал удовлетворения, Антонио начал рассказывать все то, что мне следовало знать. Он не тратил много времени. Мы начинали новое утро. К тому времени, когда мы закончили ритуал, я знал смысл моей истории и знал смысл его истории.