Ночь

Ночь

Вбив последний на сегодня гвоздь через здоровенную шайбу, я побросал вниз инструмент и спрыгнул с пышущей жаром крыши. Разогнулся — в хребте затрещало, как будто кто-то тяжелый наступил сапогом на кучку куриных костей. Солнцу оставалось совсем немного пути до едва различимых сквозь вечернюю дымку гор. …Однако. Эт скоко ж я протелепался? Сейчас уже где-то десять, ого, нифигасе… Я обернулся, любовно оглаживая взором наново перекрытый сарай Тахави. Думал, за день не управлюсь, однако — вот, извольте. Готовченко. Блаженно улыбаясь, полез за давно заслуженной сигаретой, ох щас как сядем, как закурим, нащупал измятую коробочку в штанах и аж присел от злости — осталась одна сигарета. За работой как-то упустил из внимания. …С-сука! Бля, ну че я за пень! За куревом-то!.. — досадовал я, жадно докуривая последнюю. Самое хреновое, что купить все — негде, оба ларька уже часа два как закрыты. Отмывая руки от налипшего битума, решил не ужинать — больно уж вечер хорош, жаль терять его на кухне.

Тахави уже помылся и сидел на крыльце в чистом. Я подсел к нему, скинул пропотевшие калоши. Мы немного поговорили о сарае, а потом он спросил:

— Знаешь, отчего получается ночь?

— Ну, как, солнце заходит… — брякнул я и тут же заткнулся, потому что сейчас речь шла о том, как на самом деле. — Не знаю. Скажи.

— Ночь настает внутри тебя. Это уже потом — солнце зашло, чай попили, спать легли.

— Ларьки закрылись…

— Ларьки закрылись. Че, некуда за сигаретами своими вонючими бежать?

— Ну.

— Слава Аллаху, хоть один вечер тебя не нюхать, баклы кут… Почему об этом сказал сейчас, про ночь. Твоя ночь — это ты сам. Она не отдельно от тебя, хотя и сама по себе. Вот моя ночь, твоя, вон, Рифата ночь — они совсем разные, как мы сами все разные.

— Рифат абы тоже вон идет курит…

— Иди попроси, если так хочешь. — старик ткнул в сторону проходившего мимо ворот соседа.

— Да от его сигарет желудок… О! — я бросился к машине, кто-то давным-давно вроде бы оставлял у меня начатую пачку LM. Порылся — оп-па, отлегло, вечер спасен.

— Ну вот, опять все провоняет… — разочарованно протянул Тахави. — А у Сагдат ведь не куришь, да?

— Не курю, Тахави-абый. И как-то даже не тянет, странно. А кстати, почему так?

— Ну, не нравится ей.

— Не-е, я не об этом. Вот тебе тоже не нравится, однако ты же не делаешь, чтоб мне не хотелось?

— И она не «делает», — улыбаясь, передразнил меня старик.

— Но ведь у нее курить очень редко хочется, а у тебя я как всегда курю, — начал я «путаться в показаниях» — это ж не само по себе, так ведь?

— Не «само по себе», конечно. Скорее уж, «само по тебе».

— Это как — «по мне»? — уже откровенно затупил я. — Я же что у Яшчерэ, что у тебя — один и тот же?

— Опять кривой гвоздь вбиваешь.[11] Только что тебе об этом говорил, да ты со своими сигаретами как чокнутый скачешь, не слушаешь.

— Да слушаю, Тахави-абый, — искренне повинился я, — извини, пожалуйста, что скачу. На самом деле, как наркоман какой без курева становлюсь.

Я виновато закурил, под насмешливым взглядом старика табак казался еще кислее, чем был. Или просто пачка пересохла совсем, валяется-то уже Бог знает сколько. Мы сидели, и вокруг было так спокойно, так здорово, что передать это состояние я бы не взялся. Так, упомяну пару деталей; все ж литературное произведение.

Дом Тахави я уже описывал, но вид с крыльца тоже стоит упомянуть — ничем не привлекая внимания днем, утром и вечером он просто сажает на жопу, как удар боксера. В чем дело, понять трудно, но, когда скрываются отвлекающие детали, когда солнце не лупит по глазам, пользуясь каждым стеклышком, железкой, или просто беленой стеной, вид приобретает какую-то невероятно затягивающую слитность. В городе, да и где бы то ни было еще я такого эффекта не наблюдал, даже слабого подобия. И крыльцо. Оно словно сделано под тебя — как бы ты не расположился, теплое некрашенное дерево словно старается сделать твоей заднице поудобнее, и задница на нем не затекает совершенно, сколько не просиди. Сейчас вот оно, отдавая накопленное за день тепло, составляло приятный контраст с первыми волнами ночной свежести, начавшими исподволь прослаивать теплый воздух погожего вечера.

— Ну, я так понял, что как вот ты говоришь, у каждого ночь своя, так же и мое курение — Яшчерэ этому вопросу, не знаю, ну… как бы внимание уделяет, да? Не хочет, чтоб не то что я конкретно курил, а вообще, табака возле себя не хочет — вот я и не курю у нее, да?

— Ну да. А потому, что от Сагдат на нашей стороне почти ничего не осталось, все по ее и выходит.

— Тахави-абый, а как же ты? Я ж по сравнению с тобой весь на нашей стороне, а вот — как обычно курю? Хотя ты ругаешься постоянно?

— Да кури, хоть весь искурись. Время придет — курить забудешь, а пока кури, если так нравится.

Я едва успел проглотить почти сорвавшееся с языка «Да не нравится мне это гавно», поскольку тема эта сразу перерастала в меткое и поэтому очень обидное обсуждение моей слабости — как «общей», так и конкретной слабости к табаку. Подъебнуть старик умел виртуозно, его вроде бы походя отвешиваемые пинки пробивали меня до основания. Я попытался вывести базар из потенциально опасной области, заведя свою любимую волынку.

— Тахави-абый.

— Чево.

— А вот борынгы, они как, курили? Или, как ты говоришь — ну, что они и сейчас есть, курят они или нет?

— Вот ты постоянно про борынгы спрашиваешь, вот все неймется тебе. Скажи, на кой хрен они тебе сдались? Ты никогда не спросишь о том, что тебе на самом деле нужно, а про борынгы ты готов слушать все подряд! Каждого дурака, который ебет тебе голову и смеется, ты слушаешь, открыв рот. Можно подумать, что ты собираешься жениться на борынгы, как сопливый мальчишка, выспрашиваешь — а какие у нее титьки? а какие трусы? Такие же, как у всех! — соблаговолил, наконец, улыбнуться Тахави, а то я уже начал думать, что и впрямь сумел его разозлить. — Розовые, в цветочек! и вонючие! Понял?

Я обескураженно молчал, вытаскивая очередную мерзко хрустящую сигарету. Блин, конечно пересушены, вон как трещат… Отповедь Тахави была неожиданностью, могущую иметь два значения. Или он и впрямь не хотел говорить на эту тему, или заставлял меня проявить силу, заплатить за желаемое. «Ничего просто так не дается, улым». Я решился поупираться — не убьет же, да и очень уж меня интересовало все, так или иначе связанное с нашими загадочными предшественниками.

— Тахави-абый. Почему ты сердишься, когда я спрашиваю тебя о борынгы? Почему тот же Наиль-абы, тот же Зия, Гимай, да все, кроме Яшчерэ и тебя, все говорят мне про борынгы, а ты только отмахиваешься?

— Они шутят.

— Да-а? — взвился я. — А когда я ездил в Наилы к Зия-абый, он мне показывал, где они через Ишкуль ходят к нам и обратно, это как, тоже шутка, да?

— Ну, Зия не шутил. — равнодушно переобулся старик.

— А все остальные, получается, шутили?

Старик промолчал. Однако я чувствовал, что молчит он не закрывшись, а как-то весело, что-ли; ну, может, не то чтоб уж совсем весело, но ситуация в какой-то мере его развлекает. Некоторое время мы просидели молча, наблюдая, как далеко внизу, на пустыре за клубом, собираются мальчишки на мотоциклах. Еще как следует не стемнело, и гонять по дороге до соседнего села было рановато; да и не все еще пацаны подтянулись. Те, кто подъехали первыми, стояли и негромко подгазовывали, пугая жмущихся по краям поляны девок. Здесь не раздражал даже рев моторов. В здешнем волшебно-спокойном воздухе он смягчался, и долетал до меня уже преобразившимся, не ревом изношенного механизма, но рокотом. Или урчанием. Вечер пропитывал его собой, побеждал, делал каким-то естественным, что ли; даже казалось — вот убери его, и будет чего-то недоставать.

— Только скажи мне, вот что ты узнал, когда ходил смотреть эту ерунду? Что ты сделал хорошего — себе или чему-то другому?

— Ну, если так рассуждать, то ничего, конечно.

— А как еще можно, вернее — имеет смысл, рассуждать? Если вообще этим приспичило заняться…

— Тахави абый. Вот кто мне говорил, что любое знание не дается случайно, а? Что любое знание рано или поздно закроет от угрозы?

Словом, я какое-то время поизощрялся в дешевой риторике, успев за это время немного испугаться, осознав ответы Тахави. Мне на самом деле стало жучковито: получалось, что я сам накликаю возникновение ситуаций, в которых станут актуальными те знания, если честно — совсем мне ненужные, которых я с таким пылом домогаюсь. Лишняя информация, по его словам, выступает в роли этакого радиомаяка — интересуясь тем, что знать не положено, ты сигнализируешь миру: считаю себя находящимся не на своем месте. Этим ты запускаешь механизм непредсказуемых перемен. Миру НАСРАТЬ НА ТЕБЯ; не на своем? Нет проблем, брателла, занимай свое. Какое тебе? Мир всматривается в тебя: та-ак, ты раздобыл некие сведения? У, да ты еще хочешь? Прекрасно, сейчас повернусь к тебе этих сведений источником… Главная подляна в том, что мир не станет согласовывать с тобой форму, в которой придет твой «заказ», и мечтая о стакане воды, можно запросто получить посылку с цунами.

Однако, даже получая то, с чем справиться невозможно, люди иногда справляются: ведь мир — это они сами.

Когда я понял, что Тахави сейчас согласится, мне уже захотелось съехать с этой темы: из-под завлекательной и «интересной» обертки дохнуло ледяным безразличием вечности. Это не красивые слова, я на самом деле показался себе беззаботным идиотом, скуки ради ковыряющимся во взрывателе ядерной бомбы величиной с земной шар — и внезапно осознавшим, что же именно он сейчас делает.

Тахави понял мое состояние, и приободрил меня. Уж лучше б молчал:

— Улым, вот ты сейчас немного посмотрел внутрь вещи. Одной, хоть и такой, по-твоему, интересной и таинственной. Как же, никто не знает о борынгы, а ты будешь знать! Только знаешь что — если посмотреть так же на все остальные, «неинтересные и нетаиственные» вещи — ты испугаешься не меньше. Есть куда более «страшные» — он насмешливо выделил «страшные» интонацией — штуки, чем эти самые борынгы…

— Это какие? — легко перейдя от нешуточного испуга к самому жгучему любопытству, невежливо перебил я старика.

— Попроси у Сагдат как-нибудь показать тебе баню. Или провода у дороги.

Я открыл было рот, чтоб вякнуть очередную глупость, но тут у меня перед глазами пронеслось нечто, напугавшее меня до недержания. Трудно описать, что это было — нечто вроде вереницы актов осознания, что ли… Как будто с каждым мелькнувшим кадром я переносился в какое-то место, где меня охватывал непередаваемо интенсивный, животный ужас; вернее — начинал, но не успевал и на процент приблизиться к своему нормальному (и я это четко знал — непереносимому для меня) значению, как меня выдергивали из этого кадра и перемещали в следующий. Длилось это все нескончаемую четверть секунды. Это много, оказывается, мне вот показалось, что прошло минут десять, не меньше. Отдышавшись, я опять прикурил сигаретку и спросил старика:

— Тахави-абый, что это было? Я вот чувствую, что это ты сделал, но не пойму — что это? И зачем?

— Ты неподходящий для знания человек.

Чуть на жопу не сел — елы-палы, это че, все?! Я не смогу так! В горле стало мокро и горячо, защипало — совсем как в детстве, уж и забыл, как это бывает. Сейчас, конечно, смешно вспоминать, но даже подумалось — а я тебе, блин, гаду такому, сарай перекрыл… Однако старик явно собирался продолжить, и я, вымерев до пепла, безразлично приготовился дослушать приговор.

— Да не напрягайся ты так! — засмеялся старик, заметив мою оторопь. — Все получается, только по другому. Ты не хочешь нормально, тебе обязательно нужно или пугаться, или чтоб было любопытно. Ты не хочешь смотреть на то, что у тебя под носом.

Видимо, чтоб мне было понятней, Тахави несколько раз пристукнул раскрытой ладонью по своему длинному шнобелю, и укоризненно уставился на меня.

— Вот, показал тебе красоту. Настоящую красоту, которую ты пропустил, сидя прямо перед ней. Знаешь, что ты пропустил? Ты не заметил, как наступала ночь. Может, такой ночи больше не будет. Может, ты больше никогда не увидишь, как приходит ночь — ты не думал об этом? — голос старика изменился, это был не тот шамкающий голос Тахави, к которому я уже привык; он гремел, как командир на плацу — правда, тихо.

Наехав на меня, старик отвернулся. Я чувствовал себя словно запуганный огромными школьниками детсадовец — мелко дыша, с трудом отклеился от опоры перил, к которой меня не прикасаясь прижал Тахави. Глаза расфокусировались, и я снова заметил жиденький пар над землей, тот самый, на который не посмотришь прямо. Помедлив, Тахави поднялся, обычным голосом пожелал доброй ночи и скрылся в доме.

Через некоторое время я, закурив очередную кислую элэмину, расслабился, и на меня, вернувшись, разом свалились все те звуки, которые я до сих пор не замечал. Ночь, уже не по-июньски зрелая, накрыла деревню. Мимо нашего дома прошли, спотыкаясь и хохоча, две в жопу пьяные девки лет четырнадцати, и я заботливо проследил на слух, чтоб они без косяков дошли до дому. Проехал на велосипеде какой-то нездешний мужик. Когда потренькиванье его звонка стихло вдалеке, я понял, что все, никого больше не будет.

Я растворился в этой чернильной теплой мгле, забыв про Тахави, про себя, и с каким-то неострым, но захватывающим наслаждением раскладывал фон на компоненты; выделял из хора сверчков, и птиц, ворочавшихся на деревьях, далекий крик поезда, и пацанов с их мотоциклами, возвращающихся из своего мотопробега, собачий брех, топот скотины в стойле через улицу, жужжание лампы на столбе, хрусткий шорох бьющихся об ее колбу бабочек, шелест редких толчков теплого ветра — все те звуки, которые производит июльская ночь в деревне.