27. НОЧЬ В ДЖУНГЛЯХ — 5

27. НОЧЬ В ДЖУНГЛЯХ — 5

В ретроспективе лично для меня было очевидно, что дело было не в самой аяуаске, а в ее дозировке. В ее лошадиной дозе. Те же самые полторы мензурки он налил своему давнему пациенту, ну пусть по моей просьбе и скорректировал количество моей аяуаски на пару капель — так ведь давний пациент весил килограммов девяносто. Это против моих-то пятидесяти двух!

Какой человек в малом, таков он и в большом. Голографический принцип пока никто не отменял, и работает он для всех без исключения. Это я про Вилсона в данном случае говорю. И про муравейник, на который он встал, кстати, тоже. Однако я тоже оказалась не на высоте и со своей задачей прогностического видения справилась не очень-то успешно. Совсем, можно сказать, не справилась. Я бы и хотела утешиться мыслью, которую кто-то высказал насчет того, что непредсказуемость последствий есть фундаментальный принцип всякого движения и развития: то есть, что результаты наших действий непредсказуемы by default — ну разве что на основе вероятностного распределения, и не больше.

Однако повода для утешения вышеозвученной сентенцией не было, потому что в моем конкретном случае эмпирически она не подтверждалась никак. Напротив, кроме голографического принципа, прослеживалась еще и действие причинно-следственной связи в ее чистейшей классической форме, типа: выпьешь из этого озерца — козленочком станешь, или: выпьешь много аяуаски — станешь внутриклеточным вулканом. Тут я как раз твердо стояла на позициях материализма.

В отличие от меня, в толковании данного вопроса Вилсон занял позиции метафизические, вследствие чего у нас обнаружились разночтения насчет источника моих ночных приключений. Через несколько дней после церемонии я зашла к нему домой попрощаться перед отъездом и среди прочих вещей спросила:

— А ты тоже принимал аяуаску вместе с нами?

Он ответил:

— А то как же! конечно! Без аяуаски я бы долго петь икарос не смог бы. Голос быстро садится. А если с аяуаской, то можно петь с девяти вечера хоть до трех утра.

— И видения у тебя тоже были?

На это он как-то уклончиво сказал:

— Я сосредотачиваюсь на том, что пою…

— А эта мелкая дрожь, это… как бы это точнее сказать… многочисленные внутренние землетрясения, — я все не могла успокоиться в надежде выяснить, что же это такое было, — это вообще нормальное явление?

— Когда я перестаю петь, на меня тоже дрожь накатывает, потом начинаю петь снова, сосредотачиваюсь, и она отступает.

— А как же сосредотачиваться, если и не поешь, и тело уже неподвластно?

Вилсон вместо ответа стал молча разглядывать меня, но потом все-таки, видно, решил поделиться соображением насчет себя:

— У меня очень сильная энергия… вот у тебя и начались внутренние землетрясения. да… а все потому, что ты так близко ко мне сидела! На расстоянии полутора метров друг от друга надо сидеть, не меньше, — укоризненно заметил он.

— А сказать??? — внутри себя завопила я. — Нет, ну что — разве сказать было нельзя? Сразу, как церемония началась? Что следовало отодвинуться? А сейчас что об этом сообщать? Дорога ложка к обеду, знаете ли.

Он, видимо, прочувствовал внутренние всплески моего внутреннего монолога потому что дальше примирительно добавил:

— Люди, как правило, не являются сенситивными, а ты вот оказалась сенситивом. Ну кто бы такое заранее знал… что такое обостренное восприятие у тебя… потому моя энергия на тебя таким образом и подействовала.

К этому времени сил на комментарии, пусть даже внутренние, у меня уже не осталось.

Лицом к лицу — лица не увидать: что происходило в ту ночь на самом деле, догадка забрезжила только год спустя.

Вот она, эта догадка, слушайте.

Все поступки, внешние обстоятельства, мысли, эмоции и даже намерения оставляют в нас отпечатки-самскары. Много всего набирается за одну жизнь, а если предположить, что мы проживаем не одну, а много жизней? Положите, например, золотой сосуд в заводь реки; что останется от его блеска через год? Понятно, что. Может быть, и наш золотой блеск тоже скрывается со временем под напластованием всяких самскар. Сосуд можно, конечно, очистить от налипшей грязи, потереть его руками, поставить его под звонкий поток чистой льющейся воды. А как быть с нами, с людьми?

Тут я как раз и предположила, что аяуасковый напиток вкупе с песней-икаро и был таким потоком чистейшей воды, возвращающим золотому кувшину его изначальный блеск и славу. От него, в смысле, от напитка, начиналась перенастройка всего тела — или, точнее, не тела, а тел: физического и тонкого — на другую частоту. Но дорога домой, к источнику и к изначальному узору, была неблизкой, а кроме того, отнюдь не напоминала необременительную прогулку на пленэре. Если оставаться в рамках анакондовского мифа, то можно сказать, что в ходе церемонии тонкое тело, а за ним уже и физическое тело синхронизировались с изначальным ритмом, заложенным змеей-творцом в основу всего нашего существования, и что песня-икаро вплетала меня в созданный ей космический узор.

Этот процесс сам по себе был непростым, а тут на него повлияли еще и дополнительные факторы: и концентрированный напиток, и его чрезмерная доза, и сильное поле Вилсона. Наверное, всего этого можно было избежать, обрати я вовремя внимание и на его муравейник, и на мою осу, и на другие вещи — вроде бы и незначительные, хотя именно из них и складывается синхронистическое описание нашей реальности.

А если бы даже вовремя и обратила бы внимание на явившиеся синхронистичности, то кто знает, какие другие варианты реальности всплыли бы тогда на ее поверхность… поэтому произошло то, что и произошло.

Шел шестой час церемонии. Уже и Вилсон, несмотря на принятую аяуаску, утомился петь, уже и двое остальных участников пробега спали завидно здоровым и крепким сном, а во мне по-прежнему бурлила аяуаска и продолжались вызванные ей землетрясения… мелкую дрожь сменила дрожь крупная, но желанные улучшения не наступали никак.

К этому времени нас охватила первозданная тишина ночи. За стенами дома в нее иногда врывались крики обезьян, а внутри дома в нее время от времени вплеталась очередная склока летучих мышей. Пот перестал лить с меня ручьями, и я стала мерзнуть: ну кто бы мог подумал, что летом в тропических джунглях будет так холодно?

Надо бы переодеться в сухую одежду, — подумала я, но путь до рюкзака с запасной одеждой казался таким же бесконечным, как до другой галактики… матрас у противоположной стены, на который можно было прилечь, был так же недостижим, как Ойкумена. Пару раз я посветила фонариком, чтобы прикинуть расстояние, но от света фонарика становилось еще хуже, и я его немедленно выключала. Жалко, конечно, потому что боковым зрением я успевала заметить, как луч света разделялся на изумительно красивые, ярко светящиеся и вращающиеся шары. Хоть их и порождал свет фонарика, но они тут же обретали независимое от фонарика существование и начинали стремительно перемещаться по комнате, вызывая в памяти анимационную версию броуновского движения.

Вот я и сидела в темноте да в экзистенциальном одиночестве. А через какое-то время уже и переодеваться не надо было: брюки и футболка чудным образом высохли росто сами по себе, но запах аяуаски в ту ночь въелся в них прочно и надолго — они потом прошли через много стирок, но но этот запах так и не выветрился и не выстирался. Вообще-то я против него совсем не возражала, потому что, в отличие от всяких там синтезированных ароматов духов и дезодорантов, он был простым, искренним и природно-чистым.

Тут Вилсон озаботился ситуацией, которая никак не менялась к лучшему, встрепенулся и решил принять очередные решительные меры. Он сел передо мной на корточки и долго из последних сил пел икаро, хлопал давешним веером по затылку и по макушке, и обдувал со всех сторон дымом мапачо — их горький дым застывал в ночном воздухе густым и недвижным облаком. Но все было бесполезно — похоже, внутренний процесс шел своим чередом: ни Вилсон, ни я повлиять на него извне не могли, и нам оставалось только ждать, когда он завершится сам по себе, и я выйду из состояния каменного истукана. Через некоторое время Вилсон утомился уже окончательно и оставил меня в покое — вот я и сидела и слушала звуки ночной сельвы.

Прошло какое-то время, он снова проснулся, подошел ко мне и сказал, что сейчас польет мне на голову холодную воду. Я не стала возражать. Если выбирать между поливанием водой и окуриванием дымом, как он делал раньше — то предпочтение однозначно отдавалось воде.

И впрямь — то ли потому, что процесс уже подходил к своему логическому завершению, то ли потому, что холодная вода обладала целительной силы, но от нее сразу стало легче, и тут же началось перемещение в привычный для меня мир.

Параллельно при этом я подумала, что, тут, может быть, не столько сама вода как Н2О, сколько две мои ориша из Кандомбле пришли мне на помощь: они обе воплощали энергию водных стихий; одна — морской, другая — речной и что это как раз они затушили огнедышащие вулканы, после чего жидкая лава под ногами стала постепенно преобразовываться в привычную твердую почву под ногами.

Позже мне довелось прочитать статью одного из адептов аяуаски, где описывался его опыт, похожий на мой собственный и тоже вулканического характера — правда, с одной существенной разницей: ощущения пережитого на уровне органов чувств оказалось у нас с ним прямо противоположными.

Во время церемонии, — говорилось в его статье, — я чувствовал, как каждая клеточка тела была завернута во всепроникающую целебную вибрацию, и что сам воздух вокруг меня вибрировал в акустическом резонансе с песней-икаро, которую пел шаман.

Здорово ему, видно, было при этом. Может быть, потому, что некоторым настройку на мировой узор приходится начинать издалека да изглубока, de profundis да через вулканы?… а вот некоторым — автору вышеупомянутой статьи, например, — песня-икаро уже изначально несет не грохочущую перестройку, а гармонию и мир.

Еще через какое-то время после поливания водой я уже смогла пошевелиться, и тогда поднесла руку с часами к глазам. Было около трех утра: это означало, в реальном мире с начала церемонии прошло уже около семи часов.

Дальше я поняла, до чего же мне хотелось спать, и тогда я с вожделением посмотрела на мягкий матрас, положенный под приветливую белую москитную сетку, на покрывающее его чистое голубое одеяло. Но подняться с лавки и постоять, не говоря о том, чтобы пройти несколько шагов к матрасу — до таких свершений все-таки еще было далеко. Так что, посмотрев на спящих — а действительно ли они спят? — я по возможности элегантно пересекла комнату от деревянной лавки к далекому матрасу на четвереньках и быстро нырнула под москитную сетку. Опять пробудившийся Вилсон принес свечку, зажег ее и поставил неподалеку от матраса.

Свет от нее уже был мягкий и ровный; он не распадался на фракции, не метался по комнате и не жил отдельной от своего источника жизнью. Со светом горящей рядом свечи стало хорошо и по-домашнему уютно, и вскоре я забылась легким сном и слышала, как вверху по-прежнему копошились летучие мыши, и время от времени, после резкой команды авторитетного руководителя, они дружно и синхронно сбрасывали что-то тяжелое вниз, и оно плюхалось к подножью моей москитной сетки, но вопрос: что же именно они могли сбрасывать? — меня уже не волновал никак.

Проваливаясь уже глубже в сон, я подумала, что все-таки смогла переплыть эту загадочную хрустально-сепиевую реку, и темная ночь осталась позади. И что теперь я стояла на другом берегу реки, с интересом оглядываясь по сторонам.

Здесь раскинулся громадный сад, сплошь заросший деревьями, травами да цветами. Корнями все они уходили в землю; она их держала и питала. Пчелы над ними гудели, оплодотворяди их и собирали мед. Птицы пели и радовали душу. Цветы пьянили своим ароматом. Вот он тут тебе, живой Абсолют, из которого все исходит, и тут же тебе и привязанная к нему относительность с ее причинно-следственными связями. Все упорядочено, все находится в симбиозе, во всепроникающем взаимодействии.

Как потом выяснилось, на этом новом берегу и цветы были ярче, и пение птиц слаще, и желания исполнялись быстрее. И я невольно задумалась: не отсюда ли именно все мои синхронистичности, пробившиеся в день сегодняший, и стартовали?