25. НОЧЬ В ДЖУНГЛЯХ — 3

25. НОЧЬ В ДЖУНГЛЯХ — 3

И вот… вот… результат не заставил себя ждать. Не прошло и пару минут, как со мной стали происходить изменения — однако совсем не те, которых я ожидала. Мне быстро стало плохо, а потом — еще хуже… а вскоре и вовсе стало ясно, что во всем моем обозримом прошлом так плохо мне не было вообще никогда, и тем не менее, с каждой прошедшей минутой становилось все хуже. Сентенция Мэрфи, что ситуация обычно имеет тенденцию развиваться от плохой к худшей, видно, не на пустом месте возникла.

Многие иностранцы, принимавшие аяуаску в Перу с шаманом или курандеро, описывали свой опыт в целом как предельно — или беспредельно? — тяжелый. Поэтому, пусть хоть чисто теоретически, но про разные побочные эффекты аяуаски я знала. Исходя из прочитанных мной отчетов, я вполне допускала, что в худшем варианте развития событий меня будут осаждать, скажем, всякие злобные демоны или враждебные змеи, но то, что происходило со мной, застало меня врасплох. К чему я оказалась совершенно неготовой, так это к космическому вибрированию всех по отдельности и всех вместе взятых клеточек моего тела.

Между тем Вилсон динамично пел икарос, отбивая при этом себе ритм давешним веером, который я раньше заприметила у него дома, когда он лечил женщину. Ритм исполняемой им песни был невероятно быстрый. Он сначала оплел мое тело снаружи своими тонюсенькими ветвистыми корнями; потом на корнях проклюнулись точки роста; они, в свою очередь, с скоростью горящего бикфордова шнура превратились в придаточные корни; потом те тоже с невероятной быстротой удлинились, уплотнились, и стали прорастать вглубь тела, пока не закрепились в каждой его клетке.

Меня охватила та дрожь, которую описывал Пелевин, когда его герой Татарский погрузился в мухоморный опыт — как я их теперь понимала! И Пелевина, и Татарского тоже… Только у описанного Пелевиным его романного персонажа, — у него дрожь мгновенно дошла до кончиков пальцев рук и ног и там закрепилась — у меня же, в отличие от Татарского, она вообще проникла во все тело и пронизала каждую его клеточку, каждую по отдельности. Никогда до этого не знала, что их так много. Тело запротестовало, и стало мне неподвластным. Я могла только наблюдать со стороны, как его принялось трясти, но не такой мелкой дрожью, как при ознобе, а какой-то неописуемой, самой мельчайшей дрожью, которую можно только себе вообразить.

Как бесправный вассал, тело попало в полную и безраздельную зависимость от веера, от его ритма. Вскоре с этим неистовым ритмом синхронизировалось и сердце, словно было привязано к нему короткой и невидимой бечевкой. 120, 130, 140 ударов в минуту, точнее сказать не берусь: ориентироваться во времени стало сложно, как, впрочем и в пространстве тоже. Они смешались в единую массу — густую, темную и аморфную — а все тело при этом гудело, как высоковольтный столб, и временами ухало в гулкую невесомость.

Сколько времени все это длилось — тоже сказать не возьмусь, потому что временные границы оказались снесены мощным потоком лавы; да и сам высоковольтный столб, казалось, что вот-вот — и сольется с бесконечностью. Стараясь не двигать ни телом, ни пальцем, ни даже носом, я окаменела на моей импровизированной лавке в самой удобной для меня позе, в Падмасане, позе полного лотоса. Она предохраняет, конечно, от болей в крестцово-позвоночном отделе, но что касается ног — я думала, их не расплету уже никогда.

Именно в такие моменты предельного внутреннего напряжения часто бывает, что наступает озарение. Какие части мироздания этот всполох осветил для меня в этот раз? Только один сегмент, зато основательно. В свете увиденного, а главное, прочувствованного, я тогда однозначно поняла, что весь громадный и безбрежный мир — не больше и не меньше, и ничто иное, чем я сама. И кто бы что ни говорил — за пределами меня самой нет в нем никого и ничего, даже если его и населяет семь миллиардов людей. Или сейчас уже больше? Но это неважно. Сколько бы людей ни было на планете, в двух самых критических порталах индивидуального существования — то есть на входе и на выходе, при рождении и во время смерти — каждый человек оказывается в экзистенциальном одиночестве, полном, окончательном и обжалованию не подлежащем обжаловать? Кому? Жаловаться? На что? Сам же и возвел стены своей темницы — кто тебе был виноват.

Но оказываемся мы в одиночестве не только в самих порталах. Даже приближаясь к ним, мы автоматически попадаем в зону отчуждения. Тут как раз и потребуется вся доступная сила — как тела, так и духа, чтобы попасть на твердую землю и чтобы удержаться на ней. Вот для таких форс-мажорных и пограничных ситуаций нужно не полениться накопить ресурсы, и речь идет, конечно, не о ресурсах внешних. Внешние ресурсы хоть хороши и обширны, но второстепенны, кроме того, и не всегда успеешь к ним дотянуться. Я тогда очень этой истиной прониклась.

Вообще, кто принимал аяуаску, тот знает, что мир, куда она заводит, совершенно непризрачный и отнюдь нефантазийный, а наоборот, очень даже конкретный. Видения могут быть настолько реальными, что люди начинают от них защищаться и могут попутно нанести себе серьезные физические увечья. Это, кстати, одна из причин, почему безопаснее принимать аяуаску с шаманом. Предполагается, что икарос, которые он поет, будут нашими проводниками в мире аяуаски, что они не дадут заблудиться и сгинуть от нападений обитателей того мира и что, держась за мелодию песни, всегда можно найти дорогу обратно в привычный для нас мир имен и форм.

Однако, тут, похоже, тоже существовали варианты. Икарос, которые безостановочно пел Вилсон, как мне тогда казалось, не были никакой не путеводной нитью, а наоборот, ощущались как непосильное бремя, тяжкое и давящее и от которого мне было никак не избавиться — никакими силами, и от них становилось только хуже. Если честно, мне хотелось только одного: чтобы он замолчал. Умолк. Растворился в своей песне. Исчез. Мне казалось, что если наступит блаженная тишина, то именно она принесет желанное освобождение от огнедышащих вулканов, пробудившихся в моем теле. Но избавиться от этого непосильного бремени икарос я уже не могла, потому что к этому времени они зазвучали внутри меня, войдя в резонанс с каждой клеточкой тела, заставляя ее в ответ вибрировать и звенеть.

Мне захотелось получить инструкции от продвинутого Вилсона: ну и что же теперь делать? как отсюда теперь выбираться? — Вот уж Сусанин, завел к краю пропасти… — беспомощно думала я. — Дорогу-то хоть обратно знает?

Я сложила воедино три хриплых слова — estoy muy mal — мне очень плохо — и они проскрипели в сухом, как африканская пустыня, горле. Он чуть повернулся на звук моего голоса, и, отчетливо артикулируя слова голосом чистым и ясным, ответил совершенно невозмутимо, чтобы я села поудобнее и сконцентрировалась. Поудобнее… и так в падмасане сижу, куда еще удобнее… сконцентрировалась… как?… и потом, что значит, сконцентрировалась? сконцентрировалась на чем? На вибрациях и вулканах? Потому что ничто другое не имело ни малейших шансов проникнуть в мой внутренний мир.

Тут по аналогии с моим текущим состоянием на память мне пришел рассказ одного интересующегося энтеогенами американского журналиста. Он проделал немалый путь из Нью-Йорка в чудную африканскую страну под названием Габон — ни много ни мало, а семь тысяч миль! — чтобы приобщиться к ибоге, энтеогену местного африканского племени и написать про это статью для своего музыкального журнала.

По установившейся в племени традиции его церемония инициации должна была продолжаться несколько ночей подряд. Уже в первую же ночь у моего соратника по эксперименту зародились некоторые сомнения насчет разумности затеянного мероприятия. Зато ко второй ночи он быстренько во всем уже успел разобраться и ни за какие коврижки не соглашался съесть еще хотя бы немного этой ибоги — даже несмотря на воинственные увещевания вождя племени, одетого в соломенную юбочку — вождь при этом время от времени недружественно потрясал зажатым в руке копьем, где поблескивал острый наконечник. Но все увещевания вождя были напрасны, даже несмотря на копье и наконечник. И дело было даже не в вкусе ибоги — объяснял журналист-экспериментатор, — хотя вкус у нее был тоже характерный, и забыть его было бы непросто: она напоминала ему опилки, смешанные с серной кислотой. Дело было в общем состоянии, которое эти опилки провоцировали. Его я тоже теперь хорошо понимала. Как никто другой.