Письмо 26
Письмо 26
М. – Синнету
В ответ на ваше письмо мне придется ответить вам довольно длинным письмом. Прежде всего я могу сказать следующее: м-р Хьюм думает и говорит обо мне в таких выражениях, которые следует замечать лишь постольку, поскольку это отзывается на его образе мыслей, с которыми он намеревается обратиться ко мне за философскими наставлениями. Его уважением я интересуюсь столь же мало, как он моим недовольством. Но, не обращая внимания на его внешнюю неприветливость, я полностью признаю доброту его побуждений, его способности, его потенциальную полезность. Нам лучше опять стать на работу без дальнейших разговоров, и пока он будет проявлять настойчивость, он всегда найдет меня готовым ему помочь, но не льстить или спорить.
Он настолько неправильно понял дух, в каком и записка, и постскриптум были написаны, что если бы он не заставил меня преисполниться к нему чувством глубокой благодарности за то, что он делает для моего бедного старого ученика, я бы никогда не стал беспокоиться о совершении чего-либо, что могло бы казаться извинением или объяснением, или тем и другим вместе. Однако, как бы то ни было, этот долг благодарности настолько священен, что я теперь делаю ради нее то, что я мог отказаться сделать даже для Общества: я прошу разрешения Сахиба ознакомить их с некоторыми фактами. Наиболее сообразительные английские сановники еще не знакомы с нашим индо-тибетским образом действий. Информация, которую я даю, может оказаться полезной в наших будущих делах. Я буду искренним и откровенным, и мистеру Хьюму придется извинить меня. Раз я вынужден говорить, я должен сказать все, или ничего не говорить.
Я не такой первоклассный ученый, как мой благословенный Брат. Но тем не менее я полагаю, что знаю цену слов. И если я это знаю, то я в недоумении. Я не могу понять, что в моем постскриптуме могло вызвать ироническое недовольство мистера Хьюма в отношении меня. Мы, живущие в индо-тибетских хижинах, никогда не ссоримся (это в ответ на некоторые выраженные им мысли в связи с этой темой); ссоры и дискуссии мы оставляем тем, кто не будучи способен оценить ситуацию с одного взгляда, вынужден, впредь до принятия окончательного решения, анализировать и взвешивать все по частям, снова и снова возвращаясь к каждой детали. Каждый раз, когда мы – по крайней мере те из нас, которые являются dikhita – кажемся европейцу "не совсем уверенными в фактах", это может быть вызвано следующей особенностью. То, что большинством людей рассматривается как факт, нам может казаться только простым следствием, запоздалым суждением, недостойным нашего внимания, вообще привлекаемого только к первичным фактам. Жизнь, уважаемый Сахиб, даже если она продлена на неограниченное время, слишком коротка, чтобы обременять наши мозги быстро проносящимися деталями, которые являются только тенями. Когда мы наблюдаем развитие бури, мы фиксируем наш взгляд на производящей ее причине и предоставляем облака капризам ветра, который формирует их. Имея постоянно под рукой средства, чтобы доставить нашей осведомленности второстепенные детали (если они абсолютно необходимы), мы интересуемся только главными фактами. Следовательно, навряд ли мы можем быть абсолютно не правы, как вы нас часто обвиняете, ибо наши заключения никогда не выводятся из второстепенных данных, а изо всей ситуации в целом.
С другой стороны, средний человек, даже из числа наиболее смышленых, уделяет все свое внимание внешним показателям, внешним формам, и, будучи лишен способности проникновения заранее в сущность вещей, весьма способен к неправильным суждениям обо всей ситуации и обнаруживает свои ошибки, когда уже слишком поздно. Благодаря сложной политике, дебатам и тому, что вы называете, если я не ошибаюсь, светскими разговорами, полемике и дискуссиям в гостиных, софистика в настоящее время стала в Европе (и среди англо-индийцев) "логической тренировкой умственных способностей", тогда как у нас она никогда не переросла первоначальной стадии "ошибочных рассуждений", где из шатких, ненадежных предпосылок строятся заключения, за которые вы с радостью ухватываетесь; мы же, невежественные азиаты из Тибета, более привычные следить за мыслью нашего собеседника, чем за словами, в которые он их облекает, вообще мало интересуемся точностью его выражений. Настоящее предисловие покажется вам непонятным и бесполезным. И вы вполне можете спросить: "Куда он клонит?" Терпение, пожалуйста, так как мне еще кое-что надо сказать, прежде чем приступить к нашему окончательному разъяснению.
Несколько дней тому назад, перед уходом от нас, Кут Хуми, говоря о вас, сказал мне следующее: "Я чувствую себя усталым, утомленным от этих бесконечных диспутов. Чем больше я пытаюсь им объяснить обстоятельства, которые управляют нами и вводят так много препятствий к свободному общению, тем меньше они понимают меня! При самых благоприятных обстоятельствах эта переписка всегда должна оказаться неудовлетворительной, порою даже раздражающей, ибо, ни что другое, как личные беседы, где могут быть дискуссии и моментальное разрешение интеллектуальных затруднений, как только они возникают, их полностью не удовлетворит. Это похоже, как будто мы кричим друг другу. через непроходимый овраг, причем только один из нас видит своего собеседника. В самом деле, нигде в физической природе не существует такой горной бездны, так безнадежно непроходимой и мешающей путнику, как та духовная бездна, которая не подпускает их ко мне".
Двумя днями позднее, когда его "уход" был решен, при расставании он спросил меня: "Не последите ли вы за моей работой? Не позаботитесь ли, чтобы она не развалилась?" Я обещал. Чего бы я ему не обещал в этот час! В некотором месте, о котором не следует упоминать чужим, имеется бездна с хрупким мостом из свитой травы над нею и бушующим потоком внизу. Отважнейший член вашего клуба альпинистов едва ли осмелится пройти по нему, ибо он висит, как паутина, и кажется гнилым и непроходимым, хотя и не является таким. Тот, кто отважится на испытание и преуспеет – как преуспеет он, если это правильно, что ему разрешено, – тот придет в ущелье непревзойденной красоты, в одно из наших мест и к некоторым из наших людей; ни о том месте, ни о тех людях, которые там находятся, нет записей среди европейских географов. На расстоянии брошенного камня от старинного храма находится старая башня, во чреве которой нарождались поколения Бодхисатв. Вот где теперь покоится безжизненное тело вашего друга, моего брата, света моей души, кому я дал верное словo наблюдать в его отсутствие за его работой. И похоже ли это, спрашиваю я, что только два дня спустя после его ухода я, его верный друг и брат, стал бы беспричинно выказывать неуважение его другу европейцу? Какая была бы этому причина, и как могла возникнуть такая идея в голове мистера Хьюма и даже в вашей? Потому что одно или два слова были им совсем неправильно поняты и применены. И я это докажу.
Разве вы не думаете, что если бы выражение "начав ненавидеть" было бы заменено и читалось бы как "опять начав испытывать вспышки неприязни или временного раздражения", то одно только это предложение чудесно изменило бы результаты? Если бы была применена такая фразеология, мистер Хьюм навряд ли нашел бы возможным отрицать факт так энергично, как он это сделает. Это совершенно правильное заявление, когда он говорит, что такого чувства, как ненависть он никогда не имел. Будет ли он настолько же способен протестовать против всего сказанного в общем, это мы увидим. Он признался в том факте, что он был "раздражен" и испытывал "недоверие", вызванное Е. П. Б. Это раздражение, он не будет более отрицать, длилось несколько дней? Где же он находит тогда неправильное изложение? Давайте еще раз признаем, что было употреблено неправильное слово. Затем, раз он так требователен в отношении слов, так полон желания, чтобы они всегда передавали правильно мысль, почему он не применяет того же правила к себе? Что простительно азиату, несведущему в английском языке, тем более такому, у которого нет привычки выбирать выражения по вышеупомянутым причинам, а также потому, что среди своих он не может быть неправильно понят, то должно быть непростительным высоко образованному сведущему в литературе англичанину. В своем письме Олькотту он пишет: "Он (я) или она (Е. П. Б.), или оба они между собою так перепутали и неправильно поняли письмо, написанное Синнетом и мною, что это привело нас к получению послания, совершенно неприменимого к обстоятельствам, что и создает недоверие". Смиренно прошу разрешения задать вопрос, когда же я или она, или мы оба видели, читали, и, следовательно, "перепутали и неправильно поняли" письмо, о котором идет речь? Как могла она перепутать то, чего она никогда не видела? А я, не имеющий ни склонности, ни права заглядывать и вмешиваться в это дело, касающееся только Когана и К. Х., как мог я, если я не обращал на него ни малейшего внимания? Разве она сказала вам в тот день, о котором идет речь, что я послал ее в комнату мистера Синнета с сообщением по поводу письма? Я был там, уважаемый сахиб, и могу повторить каждое слово из того, что она сказала. "Что это такое?.. Что вы сделали или сказали К. Х.? – кричала она с ее обычной нервозной возбужденностью мистеру Синнету, который был один в комнате, – что М. (назвала меня) мог так рассердиться, что велел мне приготовиться перенести нашу штаб-квартиру на Цейлон?" Это были ее первые слова, которые показывают, что она ничего определенного не знала, ей было сказано еще менее того, но она просто догадывалась из того, что я ей сказал. А я ей сказал просто то, что лучше ей приготовиться к худшему, уехать и поселиться в Цейлоне, чем делать из себя дурака и дрожать над каждым письмом, передаваемым ей для препровождения К. Х., что если она не научится лучше владеть собою, чем до сих пор, то я прекращу все это дело. Эти слова были сказаны ей не потому, что я имел какое-либо отношение к вашему или какому-нибудь письму, или вследствие какого-либо посланного письма, а потому, что мне случилось увидеть ауру (атмосферу), окружающую новое Эклектическое Общество и ее самое – черная, напитанная будущими интригами, – и я послал ее рассказать мистеру Синнету, но не мистеру Хьюму. Мое замечание и сообщение (благодаря скверному настроению и расшатанным нервам) расстроили ее до смешного, и последовала хорошо известная сцена. Не вследствие ли призрака крушения теософии, вызванного ее неуравновешенными мозгами, теперь ее обвиняют, вместе со мною, что она перепутала и неправильно поняла письмо, которое она никогда не видела? Есть ли в заявлении мистера Хьюма хоть одно единственное слово, которое можно назвать правильным, причем термин "правильный" применен мною в его действительном значении по отношению к целому предложению, не только к отдельным словам, пусть об этом судят более высокие умы, чем у азиатов. И если мне разрешается подвергнуть сомнению правильность мнения человека, столь "значительно выше стоящего меня" по образованию, уму и остроте восприятия неизменной пригодности того или другого, то почему, принимая во внимание вышеприведенное объяснение, меня считают "абсолютно не правым" за следующие слова: "Я также вижу внезапно растущую неприязнь (скажем – раздражение), зачатую из недоверия (мистер Хьюм признался в этом, причем употребил тождественное выражение в своем ответе Олькотту; пожалуйста, сравните цитаты из его письма, приведенные выше) в день, когда я послал ее с сообщением в комнату мистера Синнета". Разве это неправильно? И дальше, они знают, как она вспыльчива и неуравновешенна, и эти враждебные чувства по отношению к ней с его стороны являлись почти жестокостью. Целыми днями он едва глядел на нее, не говоря уже о том, чтобы разговаривать с нею, и причинял ее сверхчувствительной натуре сильную и ненужную боль! А когда мистер Синнет ему об этом сказал, он отрицал этот факт! Эту последнюю фразу, перенесенную на седьмую страницу вместе со многими тому подобными истинами, я вырвал вместе с остальными (как это было установлено, когда спросили Олькотта, который скажет вам, что первоначально там было 12 страниц, а не 10, и что при отправлении этого письма в нем было гораздо больше подробностей, чем в нем имеется теперь, ибо он не осведомлен о том, что я сделал и почему сделал. Не желая напоминать мистеру Хьюму давно забытые им подробности, не относящиеся к очередному делу, я вырвал эту страницу и остальное предал забвению. Его чувства к этому времени уже переменились, и я доволен).
Теперь вопрос заключается вовсе не в том, "дает ли мистер Хьюм два пенса" за то, что его чувства приятны мне или нет, но скорее в том – оправдано ли фактами то, что он писал Олькотту, то есть что я совершенно неправильно понял его действительные чувства. Я говорю: факты не оправдали его. Как он не может помешать мне быть "недовольным", так и я не могу беспокоиться о том, чтобы он испытывал другие чувства вместо тех, которые он теперь испытывает, а именно, что он, "не дает и двух пенсов за то, что его чувства мне приятны или нет". Все это ребячество. Тот, кто желает приносить пользу человечеству и считает себя способным распознавать характеры других людей, должен прежде всего научиться познавать самого себя, оценивать собственный характер по достоинству. А этому, осмелюсь сказать, он никогда еще не учился. И ему также следует учиться распознавать, в каких особенных случаях результаты могут, в свою очередь, стать важными и первичными причинами. Если бы он ненавидел ее наиболее лютой ненавистью, он не мог бы причинить ее нелепо чувствительным нервам более мук, чем он причинил ей, пока "все еще любил эту старую милую женщину". Он так поступал с теми, кого более всех любил, и бессознательно для самого себя будет так поступать не раз впоследствии. И все же его первый импульс всегда будет отрицать это, ибо он совсем не дает себе отчета о том факте, что чрезвычайная доброта его сердца в таких случаях ослепляется и парализуется другим чувством, которое, если ему на него указать, он также будет отрицать. Не смущаясь его эпитетом "гусь и Дон Кихот", верный своему обещанию, данному моему благословенному Брату, я скажу ему об этом, нравится ему или нет, ибо теперь, когда он открыто высказал свои чувства, мы должны или понять друг друга или порвать. Это не есть "полузавуалированная угроза", как он выражается, ибо – "что лай собаки, то угроза человека" – она ничего не значит. Я говорю, что если он не понимает, до чего неприменимы к нам стандарты, по которым он привык судить обитателей Запада его собственного общества, то было бы просто потерей времени для меня и К. Х. учить его, а для него – учиться. Мы никогда не рассматриваем дружеское предупреждение как "угрозу" и не испытываем раздражения, когда нам его дают. Он говорит, что лично ему совершенно безразлично, "порвут ли с ним Братья завтра или нет"; тогда тем больше причин, чтобы мы пришли к пониманию. Мистер Хьюм гордится мыслью, что у него никогда не было "духа благоговения" к чему-либо, кроме его собственных абстрактных идеалов. Мы об этом прекрасно осведомлены. Также невозможно ему иметь благоговение к кому-либо или к чему-либо, потому что все благоговение, на которое он способен, сосредоточено на нем самом. Это является фактом и причиной всех неприятностей его жизни. Если его многочисленные официальные "друзья" и его собственная семья считают всему виной тщеславие, они все ошибаются и говорят глупости. Он слишком интеллектуален, чтобы быть тщеславным, он просто и бессознательно для него самого является воплощением гордости. Он даже не благоговел перед своим Богом, если бы этот Бог не был бы его собственным созданием, его собственного производства. Вот почему он не может примириться с какой-либо из уже установленных доктрин, ни подчиниться когда-либо философии, которая не придет во всеоружии, подобно греческой Минерве или Сарасвати, из собственных его, ее отца, мозгов. Это может пролить свет на тот факт, почему я отказывался в течение короткого периода моего наставничества давать ему что-либо, кроме половин проблем, намеков и загадок, чтобы он сам их разрешал. Ибо только тогда он поверит, когда его собственная незаурядная способность схватить суть вещей ясно покажет ему, что это так должно быть, раз оно совпадает с тем, что он считает математически правильным. Если он обвиняет, и притом так несправедливо, К. Х., к которому он действительно питает привязанность, в чувстве обидчивости, в недостатке уважения к нему, то это потому, что он построил представление о моем Брате по своему собственному образу. Мистер Хьюм обвиняет нас в преподавании ему сверху вниз. Если бы он только знал, что в наших глазах честный чистильщик сапог равноценен честному королю, а безнравственный подметальщик гораздо выше и заслуживает прощения более, чем безнравственный император, он бы никогда не пришел к такому ложному выводу. Мистер Хьюм жалуется (тысячу извинений, "смеется" будет правильный термин), что мы проявляем желание сесть на него. Я отваживаюсь самым почтительнейшим образом заявить, что это сущая переверзия, перевернутость, искажение. Это мистер Хьюм, который (опять бессознательно, лишь уступая привычке всей жизни) пытался осуществить невообразимую позу с моим Братом в каждом письме, которое он писал Кут Хуми. И когда некоторые выражения, обозначающие неистовое самоодобрение и самонадеянность, достигающие вершины человеческой; гордости, были замечаю и мягко опровергнуты моим Братом, мистер Хьюм тотчас придал им другое значение и, обвиняя К. Х. в неправильном их понимании, стал про себя называть его надменным и "обидчивым". Разве я этим обвиняю его в нечестности, несправедливости или еще хуже? Отнюдь, нет. Более честный, искренний и добрый человек никогда не дышал на Гималаи. Я знаю такие его деяния, о которых ни его собственная семья, ни жена совершенно ничего не знают, насколько они благородны, добры и велики, что его собственная гордость оказалась настолько слепа, что не могла их оценить полностью, и поэтому, что бы он ни делал и ни сказал, не может уменьшить моего уважения к нему. Но, несмотря на все это, я вынужден сказать ему правду. И тогда, как та сторона его характера вызывает все мое восхищение, гордость его никогда не заслужит моего одобрения, за которое мистер Хьюм еще раз не даст и двух пенсов, но это действительно мало значит. Будучи наиболее искренним и откровенным человеком в Индии, мистер Хьюм не в состоянии выносить противоречие, и, будь та особа Дэва или смертный, он не может оценить или даже допустить без протеста то самое качество искренности ни в ком другом, кроме себя. Также его нельзя заставить признать, что кто-нибудь на свете может что-либо знать лучше, чем он, после того, как составил свое мнение по данному предмету. "Они не приступят к совместной работе так, как это мне кажется лучше", – он жалуется на нас в своем письме Олькотту, и эта фраза дает нам ключ ко всему его характеру. Она позволяет не проникнуть в работу его внутренних чувств. Имея право, он думает рассматривать себя игнорированным и обиженным вследствие такого "неблагородного", "эгоистического" отказа работать под его руководством, он в глубине своего сердца не может иначе думать о себе, как о всепрощающем великодушном человеке, который вместо возмущения по поводу нашего отказа "согласен продолжать работу так, как им (нам) хочется". И это наше неуважение к его мнению не может быть приятно ему, и, таким образом, чувство этой великой обиды растет и становится пропорциональным величине нашей "эгоистичности" и "обидчивости". Отсюда его разочарование и искренняя боль, найдя Ложу и всех нас не на высоте его идеала. Он смеется о том, что я защищаю Е. П. Б. и, уступая чувству, его недостойному, по несчастью забывает, что у него самого как раз такой характер, что оправдывает друзей и врагов, когда те называют его "покровителем бедных" и тому подобными именами, и что его враги, среди других, никогда не пропускают случая прилагать к нему такие эпитеты; и все же далеко от того, чтобы пасть на него позором, это рыцарское чувство, которое всегда побуждало его стать на защиту слабых и угнетенных и исправлять зло, наделанное его коллегами – как в последнем примере скандала в муниципалитете Симлы – это облачает его в одеяние немеркнущей славы, сотканное из благодарности и любви людей, которых он так бесстрашно защищает. Вы оба находитесь под странным впечатлением, что мы можем и даже заботимся о том, что может быть сказано о нас. Образумьте ваши мысли и вспомните, что первое требование даже для простого факира, – приучить себя оставаться одинаково равнодушным как к моральным ударам, так и к физическому страданию. Ничто не может причинить нам личное горе или радость. И то, что я сейчас говорю вам, скорее предназначено для того, чтобы вы поняли нас, нежели себя, последнее – наиболее трудная наука. Что м-р Хьюм имел намерение вызвано чувством настолько же преходящим, насколько оно было поспешным и обязанным своим возникновением растущему раздражению против меня, кого он обвиняет в желании "сесть на него", отомстить посредством иронического, следовательно, оскорбительного (на европейский взгляд) замечания по моему адресу – это так же верно, как и то, что он не попал в цель. Он не знает, вернее забывает о том факте, что нам, азиатам, совершенно чуждо чувство насмешки, которое побуждает западный ум к высмеиванию, лучших, благородных устремлений человечества; если бы я еще мог чувствовать себя оскорбленным или польщенным людским мнением, я бы скорее чувствовал в этом что-то лестное для меня, чем унизительное. Моя раджпутская кровь никогда не позволит мне видеть обиженную женщину без того, чтобы заступиться за нее, будь она "подверженной галлюцинациям, и будь хоть так называемая ее "воображаемая" обида ни что другое, как одна из ее фантазий. Мистер Хьюм знает достаточно о наших традициях и обычаях, чтобы быть осведомленным об этом остатке рыцарских чувств к нашим женщинам в нашей дегенерирующей расе. Потому я говорю, что эти сатирические эпитеты дойдут и заденут меня, или зная, что он обращен к гранитной колонне, он поддался чувству, недостойному его более благородной, лучшей натуры, так как в первом случае оно может рассматриваться как мелочное чувство мести, а во втором – как ребячество. Затем в своем письме к О. он жалуется или осуждает (вы должны простить меня, что в моем распоряжении так мало английских слов) нашу позицию "полуугрозы" порвать с ним, которую он якобы обнаружил в наших письмах. Ничего не могло быть более ошибочного. У нас не более желания порвать с ним, чем у ортодоксального индуса уйти из дома, в котором он гостит, пока ему не скажут, что в его присутствии больше не нуждаются. Но когда намек о последнем ему дан, он уходит. Так и мы. Мистер Хьюм гордится, повторяя, что лично у него нет желания нас видеть и никакого стремления с нами встретиться; что наша философия и учение не может принести ни малейшей пользы ему, который изучал и знает все, что можно изучить; что он не дает щелчка за то, что мы порвем с ним или нет. Какая доброта! Между той почтительностью, которую, как он воображает, мы от него ожидаем, и той ничем не вызванной воинственностью, которая в любой день может у него перейти в настоящую, пока еще невыраженную враждебность, существует бездна, и никакого компромисса, даже сам Коган его не найдет. Хотя теперь нельзя обвинить его в том, что он не делает скидки, как в прошлом, на обстоятельства и наши особые правила и законы, все же он постоянно устремляется по направлению к той пограничной полосе дружбы, где доверие омрачено, и мрачные подозрения и ошибочные впечатления темным облаком застилают горизонт. Я есмь то, чем я был; и таким, каким я был и есмь, таким всегда и останусь, рабом своего долга к Ложе и человечеству; я не только приучен, но полон желания подчинять всякую личную приязнь любви всечеловеческой. Напрасно поэтому обвинять меня или кого-либо из нас в эгоизме и желании рассматривать или обращаться с вами, как с "ничтожными иноземцами" и "ослами, на которых можно ездить", только потому, что мы не в состоянии найти лучших лошадей. Ни Коган, ни К. Х., ни я сам никогда не оценивали мистера Хьюма ниже его достоинства. Он оказал неоценимые услуги Теософскому Обществу и Е. П. Б., и только он один способен превратить Общество в эффективное средство служения добру. Когда он водим его духовной душой, нет человека лучше, чище и добрее, чем он. Но, когда его пятый принцип встает в неудержимой гордости, мы всегда выступим против и бросим вызов. Непоколебленный его превосходным мирским советом о том, как вы должны быть вооружены доказательствами нашей реальности, или что вы должны приступить к совместной работе именно так, как он считает лучше, я останусь столь же непоколебленным до тех пор, пока не получу противоположных приказаний. В отношении вашего последнего письма (Синнета) скажу: одевайте ваши мысли во что хотите, наряжайте их в самые приятные выражения, вы тем не менее удивлены, а мистер Синнет разочарован, что я не согласился на феномены, и никто из нас не согласился сделать шаг на сближение с вами. Я тут ничего не могу сделать, и, каковы бы ни были последствия, мое отношение не изменится до тех пор, пока мой Брат снова не вернется к живым. Вы знаете, что мы оба любим нашу страну и нашу расу, что мы рассматриваем Теософское Общество как великую потенциальность для них, если это общество будет в надлежащих руках, что он с радостью приветствовал присоединение мистера Хьюма к этому делу, и что я высоко (и правильно) оценил это. И, таким образом, вы должны понять, что все, что мы могли бы сделать для более тесного сближения вас и его с нами, мы бы сделали от всего сердца. Но все же, если бы пришлось выбирать между нашим неподчинением малейшему приказанию нашего Когана касательно того, когда нам можно иметь свидание с кем-либо из вас или что и как нам можно писать вам, или куда писать, и потерей вашего доброго мнения о нас, даже чувствами сильной вашей враждебности к нам и разрывом с Обществом мы бы не поколебались ни секунды. Можно это считать неразумным, эгоистичным, обидным и смешным, провозгласить это иезуитством и всю вину возложить на нас, но у нас закон есть закон, и никакая сила не может заставить нас хоть на йоту отступить от нашего долга. Мы дали вам шанс получить все, что вы желаете, путем улучшения вашего магнетизма, путем указания вам более благородного идеала для устремлений, а мистеру Хьюму было показано, как он уже может принести огромную пользу миллионам людей. Выбирайте по вашему разумению. Вы уже свой выбор сделали, я знаю, но мистер Хьюм может менять свои взгляды еще не раз. Я останусь таким же, как был, по отношению к моей группе и обещанию, как бы он ни решил. Также мы не преминули оценить большие уступки, которые он уже сделал; эти уступки, на наш взгляд, тем более велики, что он становится менее заинтересованным в нашем существовании и подавляет свои чувства с единственной целью принести пользу человечеству. Никто на его месте с таким тактом не приспособился бы к своему положению, как он, или более сильно отстаивал декларацию "основных целей" на собрании 21 августа; в то время, как он "доказывал туземной общине, что члены правящих классов" также преисполнены желания способствовать похвальным проектам Т. О., он даже терпеливо ожидал получения метафизической истины. Он уже принес огромную пользу и пока еще ничего не получил взамен. Также он ничего и не ожидает. Напоминая вам, что настоящее письмо является ответом на все ваши возражения и предложения, я могу добавить; что вы правы и что наперекор всей вашей тяге к земному мой благословенный Брат несомненно питает действительное уважение к вам и мистеру Хьюму, который (я счастлив это обнаружить) питает некоторые добрые чувства к нему, хотя он и не таков, как вы, и, в действительности, "слишком горд, чтобы искать себе награду в нашем покровительстве". Только в одном, мой дорогой сэр, вы и теперь неправы, а именно в том, что вы придерживаетесь мнения, что феномены когда-либо могут стать "мощной машиной", чтобы потрясти основы заблуждений западных умов. Как бы там ни было, но никто, кроме тех, кто видели сами, никогда не поверит. "Убедите нас, а затем мы убедим мир", – вы однажды сказали. Вас убедили, а каковы результаты? И я хотел бы внушить вам глубокое уважение, что мы не хотим, чтобы м-р Хьюм или вы решительно доказывали публике, что мы действительно существуем. Пожалуйста, отдайте себе отчет в том факте, что до тех пор, пока люди будут сомневаться, будут и любопытство и искания, а искания стимулируют размышления, порождающие усилия; но как только секрет нашего существования станет всем досконально известным, не только скептическое общество не извлечет из этого много пользы, но и тайна нашего местопребывания будет под постоянной угрозой и потребует для охраны весьма больших затрат энергии. Имейте терпение, друг моего друга. Мистеру Хьюму потребовались годы, чтобы набить достаточно птиц, для его книги; он не приказывал им оставить свои убежища в листве: ему пришлось ждать, набивать их чучела и навешивать ярлыки, так и вы должны проявлять терпение в отношении нас. Ах, сахибы, сахибы! Если бы вы только могли каталогизировать нас, навесить на нас ярлыки и поместить в Британском Музее, тогда действительно ваш мир мог бы иметь абсолютную высушенную истину.
И так все это опять как обычно обходит кругом, направляясь к точке отправления. Вы гонялись за нами вокруг ваших собственных теней, время от времени ухватывая от нас исчезающее мелькание, но никогда вы не приблизились настолько, чтобы могли избегнуть тощего скелета сомнения, идущего по пятам за вами и не сводящего с вас глаз. И я боюсь, что так будет до конца главы, так как у вас не хватает терпения прочитать весь том до конца. И вы глазами плоти пытаетесь проникнуть в духовное, пытаетесь изогнуть несгибаемое по вашей грубой надуманной модели, и, найдя, что оно не гнется, вы вполне вероятно разобьете эту модель и навсегда распроститесь с этой мечтой.
А теперь несколько прощальных слов в качестве объяснения. Заметка Олькотта, которая дала такие бедственные результаты и единственное в своем роде недоразумение, была написана 27-го. Ночью 25-го мой возлюбленный брат сказал мне, что он слышал, как мистер Хьюм говорил в комнате Е. П. Б., что он сам никогда не слышал, чтобы О. рассказывал ему о том, что он, О., лично видел нас; он также слышал продолжение разговора, что если бы Олькотт это сказал ему, то у него нашлось бы достаточно доверия к этому человеку, чтобы поверить в сказанное. К. Х. намеревался просить меня пойти к О. и сказать, чтобы он действительно рассказал бы мистеру Хьюму. К. Х. думал, что Хьюм будет рад узнать некоторые подробности. Желания К. Х. для меня закон. Вот почему мистер Хьюм получил это письмо от О. в то время, когда его сомнения уже улеглись. В то же самое время, когда я передавал свое послание О., я удовлетворил его любопытство в отношении вашего общества и сказал, что я о нем думаю. Олькотт спросил, чтобы я разрешил ему послать вам эти записки, на что я согласился. В этом весь секрет. По моим собственным соображениям я хотел, чтобы вы знали, что я думал о ситуации несколько часов спустя после того, как мой возлюбленный Брат ушел от этого мира. Когда письмо дошло до вас, мои чувства до некоторой степени изменились, и я переделал заметку значительно, как я уже говорил раньше. Так как стиль Олькотта заставил меня смеяться, я добавил свой постскриптум, который относится исключительно к Олькотту, но тем не менее, мистер Хьюм целиком отнес его к себе.
Давайте бросим это. Я заканчиваю длиннейшее письмо, какое когда-либо писал в своей жизни, но я делаю это для К. Х., и я доволен. Хотя мистер Хьюм может думать по иному, "марку адепта" надо искать в Шамбале, а не в Симле, и стараюсь держаться на должной высоте, каким бы плохим я ни был, как писатель и корреспондент.
М.