VIII

VIII

В Тулузе, Альби и Фуа я видел того, кого называли Антихристом. Видел Папу Иннокентия III. Он не был родом из колена Данова, как гласили пророчества. Не исцелял паралитиков. Ему не прислуживали демоны. Лицо его не было ни отталкивающим, ни уродливым, как я по простоте своей думал раньше. Я ужасно удивился, увидев, что человек, сознательно развязавший гибельную войну, обладает умным взглядом, лбом мудреца и красивыми благородными чертами лица — как у римских императоров, изображенных на старинных медалях.

Когда я прибыл в Тулузу, конь мой был весь в мыле, да и самого меня окутывал такой густой слой пара, что люди, встречавшие меня возле ворот Нарбоннского замка, не сразу разглядели, кто я таков. Меня тотчас отвели к графу Раймону. Расхаживая взад и вперед, он как раз завершал диктовать свое завещание нотариусу Пьеру Арно; по причине близорукости склонившийся над мраморным столом нотариус едва не водил носом по бумаге.

— Тот, кто едет в Рим, обязан составить завещание, — печально изрек граф в ту самую минуту, когда я вошел в комнату.

Послание Пейре де Кабарата он воспринял как никчемную бумажку. Даже слегка помял ее, с удовлетворением взирая на меня, и улыбка озарила его осунувшееся лицо. Бесспорно, мое возвращение явилось для него приятным событием.

— Все были уверены, что ты погиб при осаде Безье.

Внезапно его озарила какая-то идея. Эта мысль показалась ему столь приятной, что он решил порадоваться ей немедленно — раз уж она возникла. Граф подошел к двери и громко приказал принести ему вина из Комменжа, самого кислого, какое только найдется.

— Я помню, — подмигивая, обратился он ко мне, — ты ненавидишь сладкое вино.

Это не соответствовало действительности, он просто вбил себе это в голову, а я считал бессмысленным противоречить ему из-за такого пустяка.

— Ты поедешь со мной в Рим, — громко заявил он. — Дальмас Рокмор будет моим оруженосцем. Я его выбрал, и он отправится со мной к Иннокентию III. И никто не посмеет мне возразить.

Граф радостно повторял эту фразу, наслаждаясь невероятной иронией, заключавшейся в том, что он решил взять с собой к Папе убийцу Пьера де Кастельно. Отправляясь в Рим, он надеялся не столько пожаловаться на Симона де Монфора и преступления крестоносцев, сколько снять с себя обвинение в убийстве Пьера де Кастельно, все еще висевшее на нем тяжким грузом. Это обвинение поддерживало духовенство Юга, слух о нем разносили по всему христианскому миру. Но ни единого доказательства не было представлено. Среди графских вассалов я лучше всех знал, до какой степени обвинение это ложно.

— Я устрою тебе благословение Папы, — произнес граф, кладя руку мне на плечо.

Изрядно помолчав, он добавил уже менее веселым тоном:

— Если, конечно, меня раньше не отравят. Говорят, они там этим частенько балуются.

В Риме мы остановились во дворце, принадлежавшем Гильему Баусскому, князю Оранжскому: он предоставил его моему господину в полное распоряжение. Папской аудиенции пришлось ждать, так что вопрос о яде звучал совсем не праздно. Называя меня ценителем вин, граф часто приказывал мне пить первым, а затем украдкой следил, не проявятся ли признаки, предшествующие скорой смерти. В эти минуты он принимался перечислять врагов, имевшихся у него в Риме, — тех, кто был заинтересован убрать его. Так что, когда после месячного ожидания графа призвали в собор Святого Иоанна, я наконец вздохнул с облегчением.

С самого приезда граф неустанно составлял список жалоб, который он намеревался предъявить Иннокентию III. Он решил выучить список наизусть, а затем сделать вид, что импровизирует, но, не полагаясь на свою память, в последнюю минуту передумал и решил зачитать список. Он очень беспокоился, не зная, какое одеяние надеть, как приветствовать Папу и как себя вести. Бернар Баусский, брат князя Оранжского, состоявший в тесной дружбе с Папой, дал ему несколько советов и пообещал сопровождать его. В собор Святого Иоанна графу надлежало прибыть без эскорта, в скромном платье, босому и с непокрытой головой. Так как мне предстояло нести графский плащ и пергамент с жалобами, моя одежда также должна была отличаться скромностью. Но мне следовало оставаться при входе в церковь, там, где толпилось простонародье. Заняв папский престол, Иннокентий сделал свои официальные приемы открытыми. Но Бернар Баусский уверял, что тревожиться не о чем. Обычно публику составляли пять-шесть нищих, жавшихся возле дверей. Так как граф до дрожи боялся не узнать Папу и броситься на колени перед каким-нибудь кардиналом или даже церковным служкой, договорились, что Бернар Баусский, взяв графа за руку, сам подведет его к понтифику.

Утром в день церемонии граф напрасно прождал Бернара Баусского. Отсутствие князя повергло его в необычайное смятение. Узрев в этом измену, он сказал мне, что, вероятно, его вызвали только затем, чтобы убить. По его мнению, этот Бернар Баусский лицемер и к тому же питает великое почтение к Симону де Монфору. Граф велел принести вина, но когда он предложил мне выпить, я не смог побороть страх и уронил бутылку. Граф посчитал это предзнаменованием и пить отказался. Он захотел явиться в собор с мечом и в кирасе, а мне он велел взять арбалет. Потом велел оседлать двух коней, намереваясь без промедления покинуть проклятый город. Однако в последнюю минуту смирился, и я следом за ним забрался в скрипучую повозку, присланную из дворца князей Баусских.

На площади Святого Иоанна и на подступах к собору кишела огромная толпа. Граф решил, что кучер перепутал, и хотел заставить его вернуться. Толпа была оборванная, непочтительная, чудовищная. Я никогда такой не видел. Но именно эта толпа творит в Риме закон, выдвигает своих кандидатов в Папы и убивает кардиналов, когда не удовлетворена их голосованием. Осыпаемые бранью, мы с трудом пересекли площадь; к счастью, мы не понимали по-итальянски.

В ту самую секунду, когда мой господин уже приказывал кучеру ехать назад, перед нами, словно по волшебству, распахнулись бронзовые двери собора. Вооруженная стража сдерживала рвущийся вперед народ. Нетвердым шагом граф Тулузский ступил на выщербленный мозаичный пол и тотчас очутился в окружении десяти тысяч свечей, преграждавших путь двум одинаковым сгусткам мрака, заполнявшим два боковых придела. А я замер, не в силах справиться с удивлением.

Неожиданно распахнулась дверь, обрамленная двумя колоннами и обращенная к Латеранскому дворцу. Я увидел молчаливую вереницу людей с невозмутимыми, словно высеченными из камня лицами, двигавшихся совершенно неестественной походкой. Каждый останавливался перед главным алтарем, отработанным движением преклонял колено, а затем отправлялся на заранее определенное место на вычерченной окружности. Поверх черных хламид на плечи вошедших были наброшены фиолетовые епископские пелерины. На головах, надвинутые до самых глаз, сидели квадратные шапочки. Чулки и башмаки были красными, словно они искупали ноги в чане с кровью. Это шли кардиналы. Я насчитал одиннадцать кардиналов-епископов, восемнадцать кардиналов-священников, двадцать четыре кардинала-диакона. Следом вышли камерарии, постельничьи папской опочивальни и прочие церковные чины в белых, черных и фиолетовых одеяниях, со сверкающими перстнями, с полыхавшими на груди крестами и тонувшими в ниспадавших складках одежды прозрачными восковыми руками; такими руками обычно наделяют призраков.

Кардинал, облаченный в архиепископский омофор и явно стремившийся выглядеть еще более величественно, вошел последним. Я даже решил, что это Папа. Он казался на удивление молодым. Из прозвучавших в толпе голосов я узнал, что это декан кардиналов, но подумал, что это шутка. Однако и в самом деле это был кардинал Остии, руководивший обрядом помазания Пап после их избрания и носивший звание декана вне зависимости от своего возраста.

Граф Тулузский упал на колени перед алтарем. Он делал вид, что страстно молится. Я видел его спину и догадывался, как ему было страшно. Но провидение хранило его, ибо, стоило ему обернуться и увидеть кардинала Остии, он, без сомнения, принял бы его за Папу и бросился бы перед ним на колени.

Внезапно повеяло непонятно откуда взявшимся ветром, пригнавшим волну тишины, разлившейся по всему собору и повергнувшей в оцепенение зрителей. Из двери, откуда выходили кардиналы, стремительным шагом вырвался какой-то монах и, к моему великому изумлению, направился ко мне. На нем было простое белое платье, а откинутая назад короткая пелерина облепила шею, словно он шел, преодолевая силу невидимого ветра.

Внезапно кровь моя заледенела. Голову монаха украшал венец из перьев павлина. Я вспомнил, как мне рассказывали, что во время церемоний Папа вместо драгоценной тиары надевает венец из павлиньих перьев: множество глаз на этих перьях символизируют папский взор, направленный во все стороны сразу, чтобы не проглядеть зарождение ереси. Значит, ко мне направлялся сам Папа.

Получается, Папа знал, что я здесь, и целью его был именно я, собственной персоной. Пока он пристально разглядывал мою особу своим проницательным взором, у меня было время подумать, каким загадочным образом он сумел распознать убийцу своего легата. Я отметил его умный взгляд, весь его облик был преисполнен энергии и благородства. А Папа все смотрел на меня глазами павлиньих перьев своего венца. Передо мной успели промелькнуть видения винтовых лестниц, ведущих в подземные темницы, и блестящей стали анатомических ножей в руках рассекающих тела палачей. Я даже нашел время препоручить себя Господу.

Но Папа отвел взор. Он сотворил крестное знамение и, приподняв руку, тремя пальцами благословил меня.

И я понял, что он благословлял не Дальмаса Рокмора, а ту дурно пахнущую, гримасничающую суверенную толпу за моей спиной, которой он был обязан льстить и которую был вынужден благословлять. Прежде чем изумление мое прошло, он быстрым шагом пересек церковь, взял за плечи графа Тулузского, поднял его с колен и расцеловал в обе щеки, называя своим дорогим сыном.

Приподняв руку с зажатым в ней пергаментом, я помахал свитком, напоминая своему господину, что эта бумага ему скоро понадобится. Думал, граф подзовет меня, но он этого не сделал. Исполнившись уверенности, он непринужденно беседовал с Папой, говорил много, и голос его звучал все более уверенно. Я стоял довольно далеко от них, и до меня долетали только отдельные слова, на основании которых можно было догадаться о смысле сказанного. Но одно имя обрело в устах Иннокентия III неожиданную звучность, оно постоянно долетало до моих ушей. Это было имя Пьера де Кастельно. Значит, злой человек, убитый мною из-за сотворенного им зла, умер только в физическом своем обличье. Для этого Папы, для этих кардиналов, для великой церковной секты, грозным защитником которой он был, он жил по-прежнему. Жил еще более активной жизнью и творил куда большее зло, нежели то, которое причинял во плоти. Это в его честь принесли в жертву город Безье, вырезав всех жителей без разбора, это в память о нем Симон де Монфор чинил разбой и грабеж на окситанских землях, это его имя раздраженным голосом повторял Иннокентий III, обращаясь к графу Тулузскому, стоявшему на коленях на каменном полу в позе кающегося.

На утопавшем в утренних сумерках берегу Роны я сразил всего лишь видимость, не сумев поразить истинную причину зла. Своим надменным желанием покарать я только преумножил зло. Причина была не в видимой форме, а в духе, а дух остался вне моей досягаемости. Пьер де Кастельно не переставал терзать, убивать и под предлогом борьбы с ересью выкапывать мертвых, уже не способных оказать сопротивление. В эту минуту мне даже показалось, что он стоит справа от Иннокентия. Смятение в душе моей достигло предела. Вспомнил, что испарения, из которых сотканы умершие, рассеиваются от прикосновения стали, и если бы у меня был меч, я бы наверняка бросился вперед и проткнул зловещий морок.

Теперь я слышал, как громко, с притворной дрожью в голосе, исповедуется граф Тулузский. Он говорил, что сделал все возможное для поимки убийцы Пьера де Кастельно, что он был добрым христианином, любил Церковь и всей отпущенной ему властью защищал ее. Благородное лицо Иннокентия полнилось лицемерием и снисходительностью. Глядя на унижение врага, глаза кардиналов блестели, словно кошачьи зрачки в темноте, и сами они напоминали стаю котов, загнавших добычу в свой кровожадный круг. Я был свидетелем церемонии лжи: граф, мой господин, лгал. Он ненавидел римскую Церковь за ее наглую тиранию, за ее ненасытную жажду богатства, за беды, которыми она ему грозила. Он привечал еретиков и уговорил одного из совершенных дать клятву, что в час смерти графа совершенный даст ему консоламент[15]. Он перечислял незначительные проступки, обходя молчанием грабежи аббатств, и в частности аббатства Сен-Жиль, о чем, впрочем, знали все. Папа Иннокентий также лгал. Он простер свою руку над головой графа Тулузского, словно намеревался стереть его в порошок, и дал ему отпущение. Но это было ложное прощение. Лживыми были и обещания, которые он сейчас ему давал. Он обещал вернуть ему земли, захваченные крестоносцами, а сам только что бесповоротно отдал эти земли Симону де Монфору. Накануне он подтвердил этот дар посланцам своего легата. А теперь, называя графа Раймона своим дорогим сыном, думал о Тулузе, царице Юга, очаге ереси, и спрашивал себя, каким хитроумным способом можно отобрать ее у законного сеньора, чья макушка сейчас находится у него под ладонью.

В пустом пространстве под куполом собора я увидел красивейший город, где жил мой народ, красный пояс его крепостных стен, крылья его колоколов, дымные очаги его домов, сияние его вечной души. Но это видение длилось не более секунды — серые тучи заволокли его со всех сторон. Сквозь тучи смутно проступал силуэт собора Сен-Сернен, окутанный маревом лжи.

И в эту минуту мне открылась красота истины. Только истина имела значение в этом мире. Избранными были те, кто возносил этот живой меч над мраком, в котором суетились непросветленные души. Я убил Пейре де Кастельно, я должен заявить об этом поступке, претерпеть за него наказание, воздеть к солнцу руки, пролившие кровь. Меня охватила какая-то необычайная веселость — такую испытываешь на вершине горы, когда перед тобой открывается беспредельная даль горизонта. Я шагнул вперед, набрал в грудь побольше воздуха и как можно громче крикнул:

— Это я убил Пейре де Кастельно!

Но под пятью сводами приделов собора Святого Иоанна голос мой услышан не был. Ибо вокруг меня взметнулся дикий рев, меня толкнули, я упал, а сверху на меня обрушился дождь из золотых монет.

Сквозь ослепившую меня искренность, волной захлестнувшую меня с головой, я успел заметить, как какой-то увешанный крестами фиолетовый священник приблизился к графу Тулузскому и что-то прошептал ему на ухо. Согласно обычаю, по завершении церемонии тот, кто удостоился аудиенции у святого отца, щедро одарял милостыней суверенную чернь. Порывшись в карманах, мой господин бросил их содержимое в толпу, и, не заботясь ни о величии места, ни о присутствии набальзамированных голов Петра и Павла под алтарем, римские нищие попадали на четвереньки; своими криками они заглушили мой голос. Их алчный гомон сбросил меня со сверкающей высоты, куда я воспарил.

Я ударился лбом о бронзовую ножку купели из зеленого базальта, в которой несколькими веками ранее совершал омовения император Константин, а когда поднялся, народ, посчитав, вероятно, проявленную щедрость недостаточной, выкрикивал оскорбления по адресу графа Тулузского и всех тулузцев, вместе взятых. Со всех сторон по-итальянски звучало слово «еретик». Спустившись с престола, Папа дружеским жестом увлек за собой своего дорогого сына, очистившегося через покаяние и получившего отпущение. Преклонившие колена кардиналы разом встали, и мне почудилось, что под действием неведомой силы, проистекавшей из их совместных движений, пилястры вот-вот подломятся и свод рухнет. Должно быть, кардиналы привыкли к крикам толпы, ибо лица их не выражали ни ужаса, ни отвращения. Они медленно развернулись, образовав полукруг, затем вытянулись змеей, каждым сочленением которой был кардинал с ногами цвета крови, и исчезли через боковую дверь.

В толпе беснующейся черни я с трудом отыскал свой пергамент. Я был покрыт синяками и опечален. Казалось, сегодня я увидел оборотную сторону медали, лицевая сторона которой мне не откроется никогда. И вся жизнь показалась мне вывернутой наизнанку: я жил в окружении уродливых слепков с душ, мне не суждено увидеть ни одного подлинного лика души. Я не мог разглядеть даже собственную душу…

Вечером граф Тулузский, радостный как мальчишка, показал мне подаренное Папой дорогое кольцо с античной камеей[16].

— Этот перстень стоит все пятьдесят марок серебром, — сказал он мне. — Впрочем, стоимость его не имеет никакого значения.

Граф любовался кольцом и даже почтительно целовал его. Неожиданно он испуганно вскрикнул: вспомнил о яде. Велев принести себе выдержанного вина, он надолго погрузил в него кольцо с камеей, а затем попросил у Господа прощения за эту греховную мысль.