VIII

VIII

В окружении угрюмых серо-синих горных склонов, откуда низвергаются ржавые потоки, Монсегюр с его наглухо задраенными входами напоминает гробницу, воздвигнутую под осенним небом. Армия Пьера дез Арси медленно обволакивает плато, на вершине которого высится замок; подступы к нему охраняют горные ущелья. На каменной эспланаде, нависшей над Эром, развеваются знамена, мелькают кресты, а мы сверху пытаемся сосчитать осадные машины. Они кажутся такими маленькими, что нам становится смешно. Наступает ночь. Зажигаются звезды. Долина наполняется огнями. Похоже, я один стою перед замком. Кривой дуб распростер над пропастью свои ветви. Рядом с ним поставили каменную скамью, я сажусь на нее. Но, похоже, я занял место, предназначенное для некой знатной персоны: едва я сел, как кто-то подбежал и тронул меня за плечо. Едва успеваю встать и отступить в тень, как появляется Эсклармонда де Фуа…

Вот уже несколько дней в замке ходит слух, что она умирает. Для меня эти слова не имеют смысла. Жившая во мне Эсклармонда умерла в тот день, когда я увидел ее вновь и оплакал ее. Но она медленно воскресает, изо дня в день, шаг за шагом, и я начинаю понимать, что у идеальных существ нет ни тел, ни лиц, ибо они находятся над смертью.

Вот владелица Монсегюра мелкими шажками приближается к дубу. Я думал, она маленького роста, но сейчас она кажется мне высокой. Я не могу разглядеть на ее лице ни одной морщины — оно как будто выточено из прозрачной слоновой кости. Старый сеньор де Перелла подходит к ней и пытается утешить в каком-то неведомом мне горе. Оба преклоняют головы, вглядываются в темноту. Я слышу, как губы их твердят заветное слово: Святой Дух, Дух… И внезапно слышу, как, заламывая руки и высоко запрокинув голову, Эсклармонда, словно взяв звезды в свидетели, восклицает:

— Господи! Я трудилась всю жизнь, но так ничего и не смогла сделать ни для истины, ни для победы Духа.

Неподалеку звучит труба. На обрывистой тропе, ведущей в замок, появляются шесть всадников. Их, похоже, ждали, ибо караульные, размахивая факелами, радостно приветствуют их. Ворота отворяются, и в крепость въезжают шесть мальчиков-подростков в стальных шлемах — дети, рожденные Эсклармондой от виконта де Гимоэза.

Она направляется к ним, а сеньор де Перелла шепчет ей вслед:

— Вот видите, жизнь сама взяла на себя труд ответить вам.

Осада Монсегюра продолжалась уже месяц, а я все еще не мог понять царившей в замке загадочной эйфории. Сначала думал, это обычное возбуждение, порожденное войной. Однако возбуждение это сильно отличалось от того настроения, которое за время пережитых мною военных действий мне не раз доводилось видеть, — это была радость без внешних проявлений, подлинная радость чистой души. Она зародилась через три дня после того, как прошел слух о смерти Эсклармонды де Фуа. Эту новость все передавали друг другу шепотом, без обсуждений. Она не вызвала зримой печали, не было никакой общей молитвы, никто не знал, где были погребены ее останки. Даже в Монсегюре катары практиковали тайное погребение, вошедшее в обычай с тех пор, как епископы, словно одержимые, стали осквернять могилы еретиков, лишая их покоя даже после смерти.

И с этого момента движения воинов стали лихорадочными, а глаза зажглись необъяснимым весельем. Я не понимал этой странной радости. Правда, крепость казалась неприступной. Основание каменной пирамиды, на вершине которой высился Монсегюр, было поистине необъятным и вдобавок щерилось зубьями глубоких расселин, поэтому король вряд ли смог бы собрать воинство, способное полностью окружить его. Но эти соображения никак не могли создать душевный настрой, царивший в крепости. Мне все объяснил жизнерадостный Арнаут Боубила.

Этот простодушный, чуть полноватый человек спал в клетушке рядом со мной. Он всегда был весел, и я часто слышал, как за перегородкой, разделявшей нашу келью, он смеялся в одиночестве. В юности он был пастухом, и в память о прошлом выкармливал козленка, которого очень любил. Он часто брал его на руки, и козленок засыпал у него на руках. Он гордился тем, что вместе с д’Альфаро участвовал в битве при Авиньонете. В тот раз было убито немало инквизиторов. Он с гордостью показывал мне дубинку, которой в ту знаменательную ночь размозжил голову Раймону де Костирану, прозванному Писателем: тот составлял такие длинные списки подлежащих сожжению еретиков, что они не умещались ни на одном пергаменте. Арнаут Боубила очень волновался, сумеет ли он взять с собой в тот мир, куда он попадет после смерти, свою дубинку, чтобы предъявить ее Святому Духу. Сочувствуя этому простодушному человеку, я уверил его, что призрак дубинки непременно будет сопровождать его.

Однажды ночью Арнаут Боубила пел дольше обычного. Потом его козленок жалобно заблеял и неожиданно умолк. Почувствовав, как рукам моим стало мокро, я проснулся. Зажег свечу и увидел, как из-под дощатой перегородки течет кровь. Я встал и пошел за перегородку. Арнаут Боубила убил козленка, а потом вскрыл себе вены. Дубинку он положил себе на грудь, на самое сердце.

— Он лишил себя жизни, решив принять эндуру, — просто сказал мне занимавший соседнюю келью человек, когда я разбудил его и он увидел тело Боубилы. — Теперь он счастлив — вместе со своим козленком и своей дубинкой.

И по тому вниманию, с каким он рассматривал порезы на запястьях, я догадался: он завидует участи Боубилы и размышляет, как сподручнее последовать его примеру.

Эндурой альбигойцы называли естественное следствие всей их философии. Так как жизнь полнилась злом, смерть считалась счастливой избавительницей от злой жизни. Когда совесть не гложет душу, а душа свободна от страстей, разрешается опередить срок, уготованный человеческой природой, и самому избавить себя от цепей плоти. Обычно такое разрешение давалось только совершенным. Но чтобы избежать великих страданий или поскорее насладиться блаженством бесплотного мира, многие простые верующие добровольно уходили из жизни.

Исчезновение Эсклармонды явилось таинственным сигналом. Многие альбигойцы положили конец своей жизни таким же образом, как и Боубила, мой сосед по келье. В начале осады все надеялись, что крестоносцы устанут и уберутся восвояси. Распространился слух, что альбигойцы из Тулузы и Альби скоро пришлют нам на помощь целую армию. Потом наступило уныние. Смерть, чудесная смерть, открывавшая врата мира света, казалась совсем близкой, неизбежной. Каждый тянул к ней руки, звал ее, давал пламенные обеты.

Однажды вечером на закате Жеан де Кассанель и две его сестры, взявшись за руки, прыгнули в пропасть, в бегущие по ее дну воды Эра. Облачившись в белые одежды, мудрый Бернар Ортоланус собрал всех своих детей и, по его собственным словам, подал им благородный и полезный пример — пронзил себе сердце собственной дагой.

— Он был не прав, — сказал мудрый Филипп Пелипар. — Не следует делать из смерти зрелище. Смерть на миру таит в себе частицу реального мира. Тот, кто хочет умереть, должен исчезнуть.

И в тот же вечер он исчез.

Другие полагали, что следует уважать веление судьбы, ибо каждому уготован свой час. Но торопить этот час посредством чародейских обрядов, поджога травы и монотонного протяжного пения не запрещалось никому. В подземных покоях, на башнях и даже во время вылазок альбигойцы с радостью ждали смерти. Когда по вечерам все прощались друг с другом, никто не знал, не решит ли его сосед этой ночью вскрыть себе вены. Неизбывный зов изливался из келий, галерей и донжонов. Расстаться с жизнью, принять эндуру проще всего было караульным на высоких башнях: чистый прохладный воздух, ласковые облака и убаюкивающий туман дарили предвкушение блаженства, которое ожидало их в потустороннем мире. Монсегюр превращался в замок смерти.