ГЛАВА 3

ГЛАВА 3

Удивительная, прекрасная страна Корея Страна ясных рассветов, страна прохлады, мерцающих снегов, прозрачных водопадов. Синие скалы окутаны зеленой свежестью. И, как все удивительное и прекрасное, она очень маленькая и беззащитная. В ней живут маленькие, добрые и тоже беззащитные люди. Осматривал Великий Создатель все то, что сотворил, и вдруг увидел огромные скалы — черные и безжизненные Он старался, когда создавал Землю, — все делил пополам. И на Земле все, от мала до велика, было разделено на женское и мужское. Немало удивился Создатель как не усмотрел он эти безжизненные скалы. Как не увидел мертвую тиши ну, которую нарушали только ветры. И ни былинки. Мешали демоны. А он, Великий, так старался сделать все удивительным и красивым. Хотя уже тогда понял, что демоны всегда будут мешать. Чему только они уже не научили людей, таких юных и доверчивых. Сколько черных пятен они набросали на его Земле, которую он создавал золотой и радостной. И выкатилась слеза любви из правого ока Создателя, ока нежного, любящею, созидающего. И появилась сказочная страна Корея с улыбающимися маленькими счастливыми людьми.

Долго ли так жили в сказочной стране. Ибо напустили демоны страшных и огромных кочевников на сказочную страну Корею. И понравились им голубые водопады, мерцающие снега и маленькие женщины сказочной страны.

Не могли мужчины уберечь своих жен. Мало их было, и не слишком они были сильны. А их улыбающиеся жены уже улыбались воинам, отняв этим у своих мужей последние силы

Уж слишком прекрасной была эта страна. С богатыми горными пастбищами и улыбающимися людьми. Много любви вложил Создатель, когда он сотворил все это

Застыла покоренная страна, застыли водопады в изумлении. Все сжалось и покорилось силе

И только был в одной семье, порабощенной варварами, сын улыбающейся матери Странный сын, непокоренный. Когда исполнилось ему семнадцать лет, назвала его мать счастливым именем легендарного дракона Ссаккиссо.

Не играл он на свирели, не кланялся воинам, а все скитался в горах. Верил он, что кто-то более сильный должен помочь его народу. Часто высоко в горах он обращался к небу. Иногда гневно, иногда с мольбами. Даже во сне обращался он к застывшей синеве, которая казалась ему сильнее юр. И обрел он силу, проводя годы в молитвах. Так что услышали его небеса. Но первыми услышали его демоны, летавшие над горами.

Чего ты хочешь? — спросили они у него.

Силы! — воскликнул он.

Но ты и так сильный, — удивились демоны, — неужели хочешь быть еще сильнее?

— Силы, — повторил Ссаккиссо, — чтобы разрушать… Испугались демоны, поджали хвосты, упали перед Создателем. Сказали:

Помоги, Создатель. Сказали:

Сидит в горах сильный воин. Сказали:

Боимся мы его.

Усмехнулся Создатель — впервые демоны силу его признали — и грозно окликнул он.

Как имя твое? И чего хочешь ты?

Счастья хочу я народу своему. Радости. И имя мое, как у Великого Дракона — Ссаккиссо.

И увидел вдруг Создатель, что демоны опять обмануть его захотели. И выпала у него из левого глаза слеза холодная, яростная, как сталь небесного меча, как холод высокого водопада. И упала слеза на лицо Ссаккиссо, и прозрел он навсегда.

Спустясь с гор, собрал Ссаккиссо мужчин, сказав, что видел Создателя и знает, как спасти их жен и детей.

Засмеялись мужчины, не поверили. И в гневе расколол Великий Дракон каменную глыбу. И поверили навсегда ему мужчины.

А прозрел Дракон высшим видением:

Слишком добрые мы были, с любовью жили, жен своих любили, братьев меньших радостно поедали, и защищать себя не научились.

И собрал он самых сильных мужчин, и очистили они свою кровь от страха. И наполнили они свою кровь силою земли, силой сверкающих водопадов, холодом горных ураганов и огнем слепящего Солнца. Пили они воду, дышали они Солнцем, и стали они воинами — холодными, как снег, сжигающими, как Солнце. И стали они свободны силою своею, жестокостью своею. И замаливают до сих пор грехи любви, черной, демонической. И жены их полюбили за это. И смеялись они, когда радовались. И молчали, когда плакать нужно было…

Дошла эта сила и память о верховном Драконе по имени Ссаккиссо до наших времен. Далеко дошла. Трудно она всегда давалась. Настоящая она, эта сила, издалека и из большого отчаяния и горя вышла.

Все ненастоящее умирает. А тут, гляди, через тысячелетия прошла. Да вот подзабылась всеми. А ведь секреты Создатель раскрыл удивительные и настоящие. Только опять демоны затуманили…

Может быть, кто-нибудь туман тот да разгонит?..

В воскресенье вечером моя милая мама подошла ко мне и напомнила, что кто не работает — тот не ест. И чтобы я подумал об учебе: может, поступать куда-нибудь на вечерний придется. А то, что люди подумают…

Я всю жизнь работала, спину гнула, так что давай, милый, в понедельник утречком восстанови паспорт и устраивайся куда-нибудь на работу получше.

Легко сказать — получше! Двадцать лет — а ничегошеньки не умею делать. Да и не хотелось тогда этого.

Ситуация, честно говоря, была ужасная: каратэ, рукопашный бой милиция как-то аккуратно и незаметно прибрала в свои руки, со страшной силой осуждая раболепие, которое сквозило в этикете. "Советский человек не может кланяться! — аргументировала милиция. — Да и вообще ему свойственно ходить с гордо поднятой головой!"

Вздохнув и опустив голову, я пошел у нее — милиции — вымаливать себе второй паспорт, так как первый был уже утерян навсегда, раздумывая по дороге: "Какой же дурак, для того, чтобы стать хулиганом или дать кому-то в морду, будет тратить годы, чтобы сделать это в стиле тигра либо дракона или змеи? Не проще ли взять обычный молоток? И эффективней, и быстрее. А то пока научишься примерно с такой силой бить, так и охота к хулиганству отпадет".

Тернистый путь привел меня к начальнику паспортного стола. Просунув голову в дверную щель, я увидел гигантских размеров майора, который почему-то при виде меня громогласно захохотал. Сквозь хохот я услышал сдавленное "Обождите!", закрыл дверь и, понуро усевшись на обшарпанный стул, задумался. Вокруг меня была толпа людей в милицейской форме, которые сновали туда-сюда, из кабинета в кабинет, откуда периодически громогласно раздавался хохот странного майора.

Из приглушенных разговоров милиционеров я узнал, что начальником паспортного стола майор стал совсем недавно. А перевели его туда по инвалидности из какого-то очень серьезного отдела.

Я начал понимать причину смеха. Видно, преступники здорово поработали в свое время.

Тут из двери выскочил как ошпаренный молодой милиционерик.

— Заходи! — писклявым, но грозным голосом сказал он и побежал куда-то дальше.

Я зашел в кабинет. Майор увидел меня и снова захохотал.

Ну что? — грозно сказал он. — Все рассказывай, — потом, опомнившись и как-то странно хихикнув, вдруг печально спросил: — Ну, чего тебе?

Да вот, паспорт потерял…

Боже! Что здесь началось! Как будто я — не живой человек или как будто я этот паспорт закопал где-то специально. Когда майор узнал, что уже прошло три года, он даже радостно потер ладони.

Ну, рассказывай, — приказал он.

И я рассказал. Он долго слушал, потом вдруг понял, что я — бесполезный вариант, махнул рукой и, накатав на бумажке какую-то записку, заклеив и расписавшись, подал ее мне:

Второй этаж, тридцать восьмая комната.

Я кивнул головой и вышел.

Постучав в комнату, я отдал записку. Какая-то женщина распечатала ее, взглянув — усмехнулась. И тут началось самое страшное. Мне не нужно было принести справку только от дедушки Няма. Очевидно, потому что майор в его существование не поверил. Нужна была даже справка, что я действительно являюсь сыном своей матери, и ее почему-то должен был выдать начальник ЖЭКа. Он же должен был выдать справку, что моя мать согласна прописать меня у себя.

Начальник ЖЭКа удивился, но послал меня за матерью. Мать клятвенно уверила его, что я ее сын, и расписалась под тем, что согласна меня прописать у себя. Но начальник ЖЭКа сказал, что прописать он может только в том случае, если я устроюсь на работу. Я целую неделю бродил по городу и нашел идиотское, но все же подходившее мне место работы. Но там мне сказали, что без прописки принять меня на работу не могут.

И тут я понял, отчего хохотал майор. Похохотав немного в одиночку, я пошел к майору. Там у него мы похохотали вдвоем. Нахохотавшись вволю, майор сказал, что, если я в ближайшие три месяца не устроюсь на работу, меня посадят за тунеядство. Потом майор уже хохотал один. Мне было не до смеха. Потом я ему сказал: "Ну, вы же начальник паспортного стола…" На что он мне ответил: "Ну и что?" Оказывается, есть безвыходные положения.

В тридцать восьмой комнате я поинтересовался, сколько же мне дадут. Мне сказали, что я могу отделаться штрафом. Тогда я поинтересовался, где же взять деньги. "Деньги? — спросила грозного вида женщина в лейтенантской форме. — Деньги у нас зарабатывают честным путем". С чем я согласился, сказав ей, что готов хоть сейчас, но не дают. "Неправда, тунеядец!" — Она грохнула кулаком по столу, гневно сверкнув на меня глазами. Я пожал плечами и побрел домой.

Впрочем, справки я уже собрал почти все. Была даже такая, что я не болен сифилисом. И о том, что у меня нет собаки, чтобы я потом не подал прошение на расширение жилплощади.

Я пришел к маме и долго рассказывал ей и Серафимычу о неразрешимых проблемах. Я был готов уже прощаться, но тут великий маг и чародей — а он им оказался! — Серафимыч упорхнул к соседям звонить по телефону.

На следующее утро хохочущий майор выдал мне паспорт с пропиской.

— Держи, комсомолец! — хохоча, сказал он.

После этих слов я понял, что у Серафимыча какая-то тайная связь с комсомольцами. Может быть, даже с комсомольскими вожаками. В общем, я опять лишний раз ощутил свою несостоятельность.

— Так вот, — сказал карлик свирепого вида, дико вращая глазами… Я — маленького роста, страдаю от этого, чуть-чуть. Себя считаю лилипутом, но уж если кто ниже меня, то это должен быть карлик. Мой же начальник был грозным карликом.

Ты, — сказал он мне, — прошел у нас уже месячные курсы и технику безопасности. И я… Понимаешь? Я, — свирепо рявкнул он, — доверяю тебе компрессор! Слышишь? Компрессор!

Мой начальник завел меня в средних размеров здание, в котором была одна огромная комната. В центре стояло чудовище. Металлическое, с блестящими трубками, похожее на паука, все промасленное. Это и был компрессор.

Ну, ровно в восемь. — Мой патрон ткнул пальцем в висящие на стене часы, зловеще хмыкнул и ушел. И я остался наедине с чудовищем, о существовании которого узнал только месяц назад. Ровно в восемь я должен был нажать черную кнопку, и оно должно было ожить.

Чудовище своей огромной глоткой всасывало воздух со двора, каким-то чудом сдавливало его внутри своего брюха и тонкой струей посылало в трубу, которая то под землей, то сверху пробегала из цеха в цех. От нее шли крепкие шланги, и там уже люди для разных целей выпускали тугую струю воздуха.

Я с ужасом ждал восьми, еще не осознавая, что страшнее — мой начальник или это чудовище. Очевидно, он не такой и плохой, мой начальник, просто из-за того, что очень маленький, хочет казаться хотя бы страшным.

Ровно в восемь я нажал кнопку. Чудовище ухнуло, ахнуло и… заработало. Я должен был следить за уровнем масла, достаточностью охлаждения, отключаться на обед и включаться вместе с ним.

Машина набирала мощь. И вдруг с одной стороны потекло масло, с другой — забила струйка воды. Стрелки давления так страшно забегали, струя воды из блестящей трубы ударила сильнее. Я быстро выключил чудовище. Как я боялся его тогда, в первый раз, хоть и был разрядник-компрессорщик.

"Ну вот! Первый день — и авария", — мелькнуло у меня в голове. Я стоял, уставившись на своего подопечного, не зная, что делать. Дверь внезапно отворилась, и вбежал мой свирепый начальник.

Ты что! — истошно вопил он. — Включай! Мы же охлаждаем! Я стоял. Карлик включил компрессор, потом схватил меня за брючный пояс спецодежды и втащил в крошечную каморку, где стоял топчан, старый и истертый, видимо много десятилетий передававшийся по наследству. Я даже представил усатого дореволюционного компрессорщика в форменной фуражке, который чинно возлежал на нем.

Идиот! — вопил разъяренный начальник. — Мы же на том конце охлаждаем! Они же сгорят! — махнул он куда-то рукой, продолжая бесноваться.

Кто "они"? — с ужасом спросил я.

Формочки, — злобно прошипел он.

Какие формочки? — ужаснулся я.

Какие-какие! Для печенья, — шипел злобный карлик.

Для какого? — в ужасе снова спросил я.

Для того, которое ты жрешь!

Я не жру, — жалобно произнес насмерть запуганный компрессорщик. И вдруг мне стало ясно: я стою здесь, дрожу, обливаюсь потом, рискую жизнью из-за какого-то печенья, которое и едой-то не назовешь.

Я читал! — вдруг заорал я. — Я знаю, что бывает, когда взрывается компрессор!

Формочки сгорят… Понимаешь? — наступал на меня карлик. И вдруг я почувствовал неудержимое желание врезать ему в ухо. А вместо этого я проорал:

У нас же авария! Мы сейчас все взлетим!

Куда? — карлик повертел пальцем у виска.

В стратосферу! — не выдержал я.

И тут вдруг карлик обиделся. Стратосфера была для него слишком непостижима.

Стрелки барометра упали! — орал я. — Охлаждение водяное прорвало! Масло течет! Вызывайте бригаду! Тут уж карлик совсем изумился.

Формочки сгорят, понимаешь? — уже тихо спросил он. — Манометр упал — постучи пальчиком — стрелочка зацепилась. Водичка течет — тряпочкой подотри. Масло течет — долей.

И вдруг я в его глазах ясно и четко прочел — у меня это иногда спонтанно получалось — видно, уж он искренне удивился. "Кого еще найдешь за сто двадцать рублей?" — ярко вспыхнула у него мысль. Я опять понял, что стал каким-то странным человеком. Не тут и не в общине. А неужели есть третье?

Карлик пожал плечами. Подойдя к двери, он обернулся ко мне, приложил палец к виску и покрутил им. Перед тем как выйти, сказал:

Формочки, понимаешь? — и хлопнул дверью. А ведь меня не было всего лишь три года!

То, что эта металлическая гадина гремит, я понял минут через пятнадцать. У меня не было ни единой частички тела, которая бы не дребезжала. Барабанные перепонки гремели, как резонаторы у лягушки. И перед самым обедом я вдруг поразился: я четко услышал, как компрессор идеально правильно (я все мучился, не мог понять, что это) выстукивает «Калинку». Когда же до обеда осталось несколько минут и я молился на висящие часы, то понял, что здесь что-то не то, потому что ну никак компрессор не мог знать мотив моей любимой корейской народной песни. И тут понял, что я — ничтожество, что никакие медитации, никакая релаксация, никакие респираторные упражнения не могут побороть жуткий хаотический шум компрессора, в котором я уже начал различать грозные окрики Серафимыча. Я понял, что схожу с ума. И эти наушники, которые мне выдал карлик, грязные и набитые ватой, очевидно тоже доставшиеся по наследству, — детская игрушка.

Я тупо смотрел на часы с диким удивлением, что уже пять минут обеда, а он все гудит. Я дошел до того, что ждал, пока он выключится. Дверь с треском отворилась. На этот раз карлик казался невменяемым. Он нажал красную кнопку, и компрессор умолк.

Ты что?! — жутко вопил он. — Теперь охлаждаемся мы, а то сгорим! Как формочки!

Больше мой начальник не появлялся. Я благополучно запусти своего монстра после обеда и, постоянно подтирая за ним воду и масло, предавался печальным размышлениям.

Вроде бы ехал спасать всех сразу, а вот уже сколько времени ничего не делаю. Конечно, легко в общине. Они там все знают, чего хотят. Да нет же, и ребята мои вроде бы хотели. Только какое-то непонятное было это хотение. Я не скажу, чтобы они были глупые или слишком воинственные. Ведь они хотели познать истинную школу. Тут до меня дошло, что они познают то, что хотят познать. Но ведь откуда они могут знать, что им нужно хотеть? Или, может быть, я не авторитет? Наверное, скорее всего, это так. Видно, они все еще не могут привыкнуть, что мне нужно верить, что я уже совсем другой. Остался я в их памяти таким же разгильдяем, как и они. Тогда что же мне матери говорить, которая стирала мои пеленки, вытирала нос Как ей помочь? Будет ли она вообще меня слушать? Кто я для нее?

Я был почти в отчаянии. Ну, приходил я к своим ребятам пару раз домой. Мне там было не с кем и не о чем говорить. Меня не интересовали их проблемы. Я чувствовал, что они тяготятся мной, а их родители меня даже боятся. Когда я пытался своим ребятам рассказывать о законах Школы, о Космосе, травах, лечении — да, в общем, о Школе, о том, с чего начинали со мной, то они пожимали плечами и требовали движений, движений, движений. Я чувствовал, что их родители меня боятся и даже ненавидят, каким то смутным чувством ощущая опасность для своего внутреннего спокойствия и взаимопонимания, которое, как им казалось, установилось с детьми. Это был какой то животный страх, в котором я решил разобраться

И все же у меня хватало работы. Нужно было по-новому определить этот мир. Определить самому, основываясь на Великих Законах, которые мне подарила община. Нужно было подобрать ключи к сердцам человеческим. Ключ Истины. Но я не знал, с чего начать.

Я расслабился, начал делать дыхание и постарался использовать время и работу для Школы. Поэтому, поставив два ведра на некотором расстоянии друг от друга, держа в одной руке тряпку для масла, в другой — для воды, я плавно скользил по кафельному полу, то становясь на одну ногу, то на другую. Левой рукой я скользил по компрессору, с него на пол, с пола — снова на компрессор, потом выжимал тряпку в ведро для масла. Выжимать тряпку я помогал себе локтем правой руки, в которой держал тряпку для воды. И так скользя между ведрами, я собирал воду и масло. После очередного сложного пируэта, который развернул меня градусов на сто пятьдесят, я увидел застывшего в изумлении моего начальника. Он молчал. Я глянул на часы и выключил компрессор. Мы молча постояли еще чуть-чуть.

Завтра придешь? — спросил начальник. Я пожал плечами.

Конечно…

Ну-ну, — сказал он и вышел.

Нужно было собираться домой. Я разделся, помылся в маленьком гнилом душике и, снова одевшись в свою повседневную одежду, взял ключ, который мне торжественно доверил начальник — ключ от компрессорной — и который мне суждено было потерять в первый же день вместе с ключом от дома. В общем, это все случалось почти каждый месяц, и, скрипя зубами, начальник и Серафимыч привыкали менять замки. Дома менял Серафимыч, а на работе, после того как я в первый раз поменял замок, их начал менять начальник. И невдомек было моему милому начальнику, что необязательно нужно быть сумасшедшим, чтобы врезать замок в другую сторону. Что для этого всего-навсего нужно быть мастером второй степени, страдающим и не знающим, что делать в жизни дальше.

Бедный мой начальник! Ему было не по себе. Но справка о моей нормальности полностью его обезоружила. Все же я был нормальным и для этого общества, хотя бы по справке, и это укрепляло мою веру в будущее.

Когда я вышел из компрессорной, то вдруг ощутил, что на мгновение потерял сознание. После чего в уши страшно ударила тишина. И это на территории завода!..

Показав пропуск грозному вахтеру, я направился домой. Было далековато, с тремя пересадками. И ни на кого не глядя, я приехал домой. Ключей, конечно же, не было. Дверь открыла мать.

Ну? — спросила она, когда я зашел в комнату. Я пожал плечами.

Формочки чуть не сгорели, — ответил я и тут же уснул. И проснулся только на следующее утро. Мать удивленно смотрела на меня.

Что ж это ты там делаешь на сто двадцать рублей?

Охлаждаю, — спросонья сказал я.

Что охлаждаешь?

И тут я с ужасом заметил, что разговор повторяется.

— Формочки…

Какие? — спросила мать.

— Для печенья…

Для какого печенья?

И тут я понял, что это — мистика.

Которое я жру, — вдруг вырвалось у меня.

Чего? — не поняла мать.

Ну, в смысле того, которое мы едим, — исправился я.

Ну? — переспросила мать.

Ну что "ну"? — чуть не плакал я — мастер, который мечтал убедить мать в идеях Школы и который не мог рассказать даже о формочках для печенья.

Мы их охлаждаем, — повторился я.

— Чем?

Воздухом…

Понятно, — почему-то подозрительно сказала мать. — Ну, а потом?

Потом охлаждаемся мы.

Ну, а вас кто охлаждает? — улыбнулась мама.

Мы охлаждаемся естественным путем, — ответил я по заученному на курсах.

И вдруг в глазах у мамы мелькнуло что-то неуловимо знакомое, как у моего начальника. Я почувствовал, что ухватился за какую-то нить.

Ну, а ключи? — снова спросила мать. Я жалобно улыбнулся.

На вот деньги… И вот ключ Серафимыча… Смотри, он сегодня выходной. Сделаешь дубликат. Ну, а на работу ты думаешь?

Как?! Уже?! — ужаснулся я.

Через полчаса выходить.

Было полседьмого утра. Я почувствовал, что мать меня жалеет, по-моему, тоже считая, как начальник и Серафимыч, что я немного не в своем уме.

Я пошел на кухню. Сварил себе кашу, как обычно, с ложкой подсолнечного масла, вспоминая, чего мне это стоило, как тяжело было убедить мать, что я буду питаться именно так. Пока варилась каша — пил зеленый чай, который Серафимыч сокращенно называл МБК, что означало в переводе "моча больного корейца". Разбитый и больной от компрессорных вибраций, непонятый вообще никем, я с ожесточением жевал свою кашу. И вдруг ясно ощутил, что мне не нужны эти вибрации, не нужно это мучение, не нужен этот начальник, до которого я еще не дорос морально. Я прекрасно понимал: что самое большее, что я могу проесть в месяц — это двадцать рублей. Понял, что у меня огромное количество шмоток, которые моя талантливая мама уже давно перешила. И понял, что вряд ли я все это смогу сносить до конца жизни, а тем более объяснить это своей маме.

Ого! — буркнул несчастный ученик и вытер кулаком набежавшую слезу. — Что- то часто я начал рыдать. Так и вовсе превратишься в плачущего мужчину.

Но от этого дурацкого сравнения не стало легче. Это было начало безвыходного положения.

Василий Иванович, я потерял ключ, — поздоровался я с начальником.

Как? Уже? — удивленно спросил он и тут же свирепо заорал кому-то. — Давай, давай! Баллоны пора заносить!

И я вдруг понял, что со мной он говорит нежно и вкрадчиво, как с умалишенным.

Только не кричите, прошу вас, — сказал я. — Где вы найдете на сто двадцать рублей лучшего?

Это уж точно, — улыбнулся начальник. — На! — Он сунул мне в руку запечатанный новенький замок. — Компрессорная — объект серьезный, будем менять замки.

Я взял замок, запасной ключ, открыл компрессорную, не глядя на чудовище, запустил его. И, не надевая антикварные наушники, начал врезать замок, который во время обеда Василий Иванович благополучно переставил, ничего не сказав при этом.

Отработал я без приключений. Приключения начались после работы.

"Изготовляем ключи любых образцов, на любые замки советского и импортного производства", — гласила самоуверенная надпись на обшарпанной будке зеленого цвета. Я постучал, окошко открылось, и из него показалась веселая мордашка южных кровей. Я показал ключ.

Все сдэлаэм, — сказал сын гор, зажав в кулаке несколько моих рублей. Сделал он действительно все это быстро, минут за тридцать, пока я понуро сидел возле будки.

Ты гдэ? — послышалось из будки, и горец торжественно вручил мне уже два ключа. В общем, ходил я к нему пять дней подряд. И каждый раз он мне радостно объявлял: "Все сдэлаэм!" А ключ почему-то не подходил.

И однажды на работе я взял очередной ключ, который не подходил, подпилил, как чувствовал сам, и дома с удивлением обнаружил, что ключ подходит. Я чуть не обзавелся манией величия. Душа загорелась надеждой. Я даже начал представлять, что сижу в этой будке — спокойно, ничего не вибрирует — и точу ключи.

В общем, Серафимыч взялся за мое воспитание.

Чтобы не ходить так долго к сыну горных вершин — надо было дать ему всего лишь на рубль больше.

Так что же он молчал, паразит? — сказал я. Серафимыч с удивлением посмотрел на меня.

Ты откуда? — спросил он.

Из общины, — буркнул я. — У нас там ключей не было.

Да, — вздохнул Серафимыч.

И я увидел, что ни в какую общину он не верит. Я обнаружил в себе удивительную вещь: оказывается, я совершенно забыл, чем и как живут люди. Я медленно сбрасывал, разрушал свои иллюзии. Нужно было жить. А может, и не забыл? Может, никогда и не знал? Я стал вспоминать все по порядку, с того момента, как я себя помню. Серафимыч ушел спать. Мать работала в ночную. Когда я начал вываливать бесчисленные фотографии и альбомы, уже раздавался мощный храп Святодуха. Он чем-то напоминал компрессор. Такой же большой и громкий. Да, у меня кто-то из родственников явно увлекался фотографией. Об этом я даже и не задумывался. На меня смотрели лица отца, матери — юные, потом — молодые. Отец в альбоме оставался молодым. Мать на фотографиях уже старела. Было ясно, что этого человека потеряли. Но как? Я развалился на полу, разложил фотографии и стал вспоминать.

Вот отец, красивый, сильный, молодой. Вот и мать, тоненькая, с большеротой улыбкой. "Смотри, — подумал я, — красивая…" Отец учился в физкультурном институте, на заочном. Нет, сперва на дневном. А мать, боготворя его, тянула нас обоих. Да, бывают такие случаи, когда даже в этом мире женщина боготворит мужчину. А тот, ничуть не смущаясь, пожирает ее. В общем, наша семья была невероятно интеллигентная. Мой дедушка по папе, с бабушкой… Дедушка был начальником на заводе, а бабушка, по-моему, вообще никогда не работала. Основная ее работа была отмахиваться от липнувших к дедушке женщин и принимать его по вечерам вдребезги пьяного. В общем-то, и эта работа была не из легких. Может быть, даже не менее сложная, чем заведовать компрессором. Очевидно, из-за того, что дедушка слишком увлекался работой и всем остальным, он совершенно не обращал внимания ни на меня, ни на мою маму, ни на своего сына. Это было как-то странно. Он даже не мучил нас по-родственному. Ему просто никто не был нужен.

Мы жили в поселке, в другом конце города, в маленьком протекающем сарайчике, напротив шикарного монолитного дома дедушки с бабушкой. И когда бы я ни заходил к ним, дедушка царственно восседал на троне с бутылкой водки, кстати, совершенно не будучи никогда пьяным. А бабушка в своем единственном лице изображала любящую толпу придворных. Когда же дедушки не было, бабушка что-то испуганно и шумно всегда шкварила, жарила, парила, тушила, взбивала. Какие уж тут разговоры или воспитание?

Дедушку же я боялся истерически, потому что всякий раз, увидя меня, он восклицал:

Ха! Была бы девка — обожал! А так — еще один садист растет… Удивительный человек был дедушка. Прекрасно понимая, что он изверг, он с радостью им был. Контактов же с мамой или с отцом он не признавал вообще.

Родня со стороны мамы была тоже занятной. Мама вспоминала, что ее воспитывала няня, ее отец был каким то высокопоставленным политическим деятелем, погибшим на войне. Бабушка, какая-то странная, маленькая и инфантильная, добренькая до жути, только увидев меня, сразу же начинала, ласково улыбаясь, распихивать по карманам рубли, как бы извиняясь за что-то передо мной. И все время говорила:

"Слушай маму, сынок, слушай маму!.." А мама — все время слушала папу, а папа — прислушивался к своим здоровым животным инстинктам, ездил по соревнованиям, бил рекорды, любил женщин — в общем, все интересное. И, конечно же, мама быстро и незаметно вышла из круга этих интересов. Она сидела со мной в гнилой, протекающей комнатке и истерически любила свою иллюзию, которую с нетерпением ждала из очередной поездки. Ну, и иногда лупила меня… За дело, конечно, отводя душу. Ее любовь к отцу достигла абсолютного предела. Она все твердила, что лучше нашего папы нет никого на свете. Папы, которого я редко видел, папы, которого я постепенно начинал ненавидеть. У нее не было подруг, к нам никто не приходил. Еще бы! Вдруг увидят папу! Мать сама создала напряженную, какую-то извращенную атмосферу вокруг себя и меня. Отец приезжал все реже, и в основном — за деньгами. В общем, начало рушиться все. Безвозвратно.

Читать я научился рано. Ну, и стал читать. Гулять мне разрешали только в пределах двора, вокруг которого дедушка когда-то по молодости выстроил здоровенный забор. И ходил я по двору, разговаривая со своими книжными героями, не видя вокруг Себя никого, кроме снующей взад-вперед бабушки, иногда захлебывающегося весельем дедушки, и совсем иногда — призрачного папу, у которого хватало времени только закрыться в маленькой комнате, чтобы поесть, отлежаться и, бурно подавив мамины проблески возмущения, опять надолго исчезнуть.

"Да, воспоминаньица, — подумал я, вернувшись к реальности. — Что же дальше?"

И я снова провалился в воспоминания. Помню, что какая-то болезнь. И моя вконец перепуганная мама, задолжавшая всем бабушкам и дедушкам, начала таскать меня по разным докторам, профессорам и колдунам. Одни заглядывали, тыкая металлической ложкой, мне в горло, другие — слушали, то через стетоскоп, то просто с умным видом прикладываясь ухом, третьи — крестили, шепча и выпучивая глаза. А я все худел и худел, превращаясь в маленькую высушенную мумию. Я совершенно отказывался есть. И вдруг моя любящая мама обнаружила, что я ем только сладкое: конфеты, торты и даже просто сахар, отказываясь от всего другого. Откуда маме было знать, что это обычная нехватка кальция? Что меня просто нужно было кормить мелом. И, как мне сейчас известно, кальций в основном находится в сладком. Но мать все же спасла меня, убив окончательно зубы, обмен веществ и все нервные окончания. Спасла, подкладывая сахар во все, что возможно. Я выжил и перед тем, как идти в первый класс, был похож на маленькую, бледненькую, дрябленькую и жирненькую свинью.

А со школой, в которую я должен был пойти, была вообще интересная история. Школа стояла на границе двух районов, печально известных «Боржома» и «Амура», которые еще в дореволюционные времена чего-то не поделили и все время дрались, стрелялись, в общем — ссорились. Веселый был райончик: то вилами проткнут кого-то, то участкового повесят на фонаре. Потому меня и не выпускали гулять за забор. Но ведь все равно выйти когда-нибудь да пришлось бы. Вот я и вышел.

Открылась новая школа. В двух вечно ссорившихся районах школы были переполнены. Поэтому переполненные школы начали радостно отдавать лишних учеников. Думаю, что не самых лучших. Ну что ж, первые яркие воспоминания детства. Сейчас буду вспоминать. Школа, конечно же, была в своем роде уникальна. По тем временам запретной была литература, запретными — кинофильмы о преступной жизни западной молодежи. Я там не бывал, но я был в своей школе. Но я знаю, я глубоко уверен, что любой преступный лидер молодежи Запада — если бы хоть раз в жизни увидел Ваську-Морду, или Ленчика- Хрюню, или, не дай Бог, всеми уважаемого Компота, — он бы понял, этот лидер, что он вовсе и не лидер, а подготовишка. Я до сих пор помню отчаянные вопли учителя физкультуры, которого — я подчеркиваю — восьмиклассники запихнули в тумбочку и выбросили со второго этажа. Я помню нашего историка, маленького краснорожего мужичка, и помню выражение его красной рожи, когда местные «индейцы» вместо копий забрасывали его лампами дневного света. Я очень хорошо еще помню, хотя это и скрывали, что все учителя получали двойные ставки и зарплату техничек. Это был единственный способ их удержать.

И вот, слабенький, закормленный сладкой жареной картошкой и сладкими мясными бульонами, задуренный сладкой литературой: героями, Тимурами, Мальчишами- Кибальчишами, Винни-Пухами и правильным Маугли с его справедливой жестокостью, — я, начитанная рохля, без отца, без матери, без деда и бабки попал в беспредельный хаос, не похожий ни на что, пугающий, разбивающий все, что сформировалось, не формирующий сам ничего, кроме страха и унижения. Как могла моя мама-подружка уберечь меня от всего этого? Хоть и водила она меня в школу, которая была от дома в двадцати метрах, за ручку.

Бедная мама! Она так и не смогла стать мамой. Она всегда для меня была только подружкой, которая откровенничала со мной, потому что никого не было рядом, кроме меня, делилась со мной своими женскими чувствами и секретами, спрашивала у меня совета. Мне кажется, что уже тогда я больше понимал и любил женщин. И все же она выхлопотала у нашего директора школы разрешение на то, чтобы, когда все с воем вылетали на переменку, мне можно было оставаться в классе, который проветривали учителя. Впрочем, меня это однажды и спасло…

У нас в школе было довольно-таки много любителей острых ощущений. Одни капали расплавленной пластмассой с крыши на головы проходящим, другие один раз даже ухитрились привязать к единственному унитазу, который был в туалете для учителей, нежную и хрупкую учительницу математики, Так никто и не узнал, что там было еще, потому что на следующий же день она рассчиталась. Но были кадры и покруче. Однажды во время первых уроков они ухитрились с первого по третий этаж — очевидно, их побудил к этому цвет перил школьной лестницы — вымазать эти перила (они, видно, старались целый урок, вымазали тщательно и густо) своим же школьным дерьмом. И когда прогремел звонок и радостная, визжащая публика вывалила на перемену, то в одно мгновение все, особенно младшеклассники, любившие съезжать по этим перилам, были вымазаны с ног до головы. Всех сразу отпустили отмываться домой. А школа представляла собой ужасный вид, так как прежде чем идти домой отмываться, все тщательно вытирались о стены Особенно ужасал вид стенда, на котором были фотографии самых выдающихся людей школы: спортсменов, отличников и прочих ненавистных личностей.

А я сидел в классе один одинешенек и все пугался наступившей тишины и затянувшейся перемены Меня обижали безбожно, и я все не мог понять почему Я не держу зла на них. Разве можно не обидеть испуганную человекоподобную свинью Уже тогда начинающую задыхаться от подкрадывающейся астмы. Но врачи успокаивали своим извечным «перерастет» И я, медленно подыхая от страха, перерастал в опустевшей школе.

Но были и свои маленькие радости Это — два учителя, два разных и удивительных Одного я боялся, но страшно любил, другим восхищался и любил не меньше. Первым был новый учитель физкультуры, в прошлом прекрасный талантливый баскетболист, который вдруг начал набирать вес, не мог с этим бороться и ушел в школу. Он был мастер своего дела и поэтому в нашу школу пошел сознательно Очевидно, спорт его приучил к трудностям. А теперь представьте, как можно попробовать поиздеваться над начавшим полнеть двухметровым баскетболистом? Его боялись инстинктивно, как-то по животному Каждый раз, когда я сталкивался с ним, он не мог пройти мимо меня Баскетболист нагибался, хлопал меня по дряблой физиономии и жалобно меня успокаивал "Может, еще не все потеряно, а, брат? И шел дальше

И был еще второй Вспомнив о втором, я улыбнулся и пришел в себя Порывшись в альбоме, я нашел школьную фотографию. Вот он, маленький, лысенький, с большим розовым проломом в черепе. Героический инвалид, ветеран всех войн и самой главной войны — эта война называется «жизнь» Он воевал со страшной силой, но еще с большей силой доктора, педагогический совет и директор долго обсуждали тему:

"Можно ли его пускать к детям?" Вывод был таков: "Он почти не опасен, а значит — к нам в школу!"

Они были истинной находкой для директора, учитель физкультуры и учитель по двум совершенно несовместимым предметам — по тем временам они назывались просто «пение» и "труды") На пение он шел радостно, начинал играть на баяне уже прямо из учительской, проходя через два коридора в класс У него был красивый звонкий голос. Пел песни он только патриотические. И все-таки это было страшное зрелище — идущий по коридору инвалид, играющий на баяне, притопывающий в такт ногами. Это было слишком даже для школьников В классе он ходил между рядами, пел, говорил с радостно безумными глазами С виду все было вроде нормально Он даже что-то писал на доске Но каждые две три минуты он вдруг хватал баян, и было понятно, что бы сейчас ни случилось, ничто не помешает ему доиграть "Прощание славянки". Труды он вел тоже неплохо, тщательно все объясняя, показывая детали, вот только баян стоял рядом, на столе. Труды реже прорывались "Прощанием славянки", но он часто хватал молоток и с криком "Вы поняли, враги народа?!" лупил им по тискам. А потом снова вел урок. Его не трогал почему-то никто.

И вот тогда, когда он нашел меня в пустынной школе, мы долго с ним пели. Он — высоким и чистым голосом, а я — без слуха. Но это было не важно

Почему мы любили друг друга? Тоже было не важно. Нам просто было вместе хорошо и спокойно. Мы были родственные души, искореженные постоянной войной. Я только начинал, а он — уже заканчивал Это сейчас я уже понимаю, что можно и не воевать.

Вот такие были мои первые учителя и первая шкода. Среднеобразовательная. В которой я среднеобразовывался в добрую маленькую и беззащитную тварь

Но эго были не все беды. Настоящая беда была особенно пронзительной. Ну, тут у меня было где разгуляться. Я разложил фотографии разных классов, до восьмого.

Вот она, на каждой фотографии. И не только моего класса, а всех классов в школе Непонятно, почему она фотографировалась со всеми. Может, ее просиди, а может, и нет Но я знаю точно, что на каждой фотографии, у каждого ученика моей школы была эта страшная женщина. Она была чудовищно маленького роста Такая же, как и я. Жутко толстая. Постоянно в грязном халате, как будто работала не в школе, а на бойне. А может быть, для нее эго и была бойня? По своей убогости, наверное, она не могла обидеть никого из взрослых, поэтому обижала детей. Потом, с годами, обрела силу, мощь, уверенность. И ее стали бояться даже взрослые. Это была фельдшерица. Слово пугающее. Даже в детстве я знал, что это не врач и не медсестра И это пугало больше всего Я вспомнил скачущий воздушный шар, на который был надет белый в пятнах халат. А сверху торчала маленькая крысиная мордочка в невероятно коротких и жестких кудряшках. Когда ей становилось скучно в своем кабинете, а это было тогда, когда она не делала уколов, прививок…

Я помню эти жуткие моменты. Они были самыми страшными в моей детской жизни: во время урока с треском распахивалась дверь и, прерывая все, вкатывался торжествующий шар

Следующего урока не будет! — хлопая ладонями, несколько раз говорила она. — Третий «А» будет прививаться…

Боже, сколько после этого было слез, дикого стеснения девочек! А когда в четвертом классе в большой спортивный зал загнали несколько классов, девочек и мальчиков в одних только трусах, я чуть не потерял сознание и долго потом по коридору ходил с опущенными глазами.

И сейчас, вспоминая это, мне становится страшно. Я помню до сих пор, что и тем, и другим, как бессловесным животным, не стесняясь ни перед кем, заглядывали везде. Почему я так боялся фельдшерицу? Я был самой любимой ее жертвой. Абсолютно безобидной и страдающей больше всех. При виде меня она тряслась от радости, катилась за мной, если нужно, через весь коридор, громко выкрикивая мою фамилию, хватая за плечо, рвала на себя и, не щадя меня, маленького и толстого, орала на всю школу:

Ты был в больнице? Твои родители выяснили, почему ты маленький и толстый?

А на перемены я иногда выбегал лишь для того, чтобы пробежать сквозь

издевательства, тумаки, через страшную фельдшерицу и попасть в сортир, который и зимой, и детом стоял в другом конце двора, хотя на каждом этаже было по туалету. Очевидно, их просто некому было убирать.