ГЛАВА 4

ГЛАВА 4

Вспомнилось, как исчез один из моих спасителей. Бедного песенника инвалида уволили. Наверное, правильно уволили, потому что он метнул лопату в одного из старшеклассников. Жалко, что промахнулся.

Тот же четвертый класс, когда мама целую неделю охала и ахала, без остановки повторяла, что это большое счастье у нас будет настоящий праздник — наш папа на несколько дней куда-то повезет.

Эту поездку я помню хорошо. Летний день, жаркий и зеленый. Папа приехал на машине с каким то дядей. Какая была машина — не помню (даже сейчас в них плохо разбираюсь). Дядя был веселый и орущий. Он поразил меня своим умением глотать отбивные в неизмеримых количествах и жутко много пить. Пить все, даже воду. Он постоянно о чем-то спорил с папой, ухитряясь при этом одновременно тыкать меня пальцем то в живот, то в бок, то в спину и, улыбаясь, говорить маме такие комплименты, что она от них только хлопала глазами. Дядя ей очень понравился. Потом мы сели в машину и покати ли по дорогам. Ехали к морю, кажется Черному, ехали долго, а папа все разговаривал с веселым дядей, совсем не обращая на нас внимания.

Теперь я понимаю, что это был за дядя и что это были за разговоры Уже тогда мой отчаянный папа потихоньку вступал в спортивную мафию. Существует и такая

Может быть, я плохо понимаю слово «мафия». Но, по-моему, это все безжалостное, наглое и воровское — все самое плохое, что выходит из спорта. Увы, это было, есть и будет

Возле домов и вдоль дороги попадались колодцы. И первое свое воистину философское учение я получил возле них. Выйдя из машины, мы решили полюбоваться аккуратным колодцем, сделанным под игрушечный домик. Перед этим, конечно, разложив на обочине дороги огромное количество кулинарных изделии, не считая разных напитков. Я был окончательно ошеломлен, увидев странную надпись на красиво раскрашенном колодце "НЕ ПЛЮЙ В КОЛОДЕЦ" — гласила она. Это звучало непонятно и пугающе. "Для кого написано? — думал я. — И почему на «ты». И кто он, который может плюнуть в такой красивый колодец? Тем более, ведь из него же пьют". Это была первая мысль Вторая мысль была "Разве кто-нибудь на это способен?". А потом почти сразу захотелось в него плюнуть. Это было тяжкое испытание для ребенка. Уже тогда я понял, что эта мысль никогда бы и в голову не пришла, если бы не было такой надписи Мне стало обидно. "Не плюй в колодец" мог написать только тот, кто плюет и не хочет, чтобы это делали другие. Я озирался по сторонам и, ах, как хотелось плюнуть в этот колодец!

Позже я четко ощутил, что в нашем мире каждый старается куда то плюнуть, что-то загадить или что-нибудь украсть — и при этом обязательно повесить вывеску "Не плюйте, не мусорьте, не воруйте!" И сам же старается втайне именно это и делать. До сих пор непонятно зачем.

После этого я начал обращать внимание на вывески, таблички и разные объявления Это тоже была школа Только тогда она мало учила, а больше удивляла и задуривала.

Например, разве могут не удивить газоны. Сколько там всегда разных табличек? "По газонам не ходить!" Но все, естественно, спешат и, конечно, ходят, прокладывая кратчайший путь. Однажды я наткнулся на странную табличку. Возле такой тропки, прорезающей зеленую городскую лужайку, была вбита палка с куском фанеры, на которой сообщалось, что — тропа для козлов. Я долго не верил своим глазам, а потом понял, почему все, усмехаясь и расправив плечи, гордо шли по тропе. Разве кто-нибудь считает себя козлом? Даже я, запуганный подросток, пару раз гордо прошел туда и обратно. После своего подвига я все рассказал бабушке. Меня удивило, что моя тихая бабушка вся как-то подобралась и зашипела.

— У тюрьму их надо, вредителей!

Я запутался совсем. За что же меня в тюрьму, ведь и я там ходил?

Не что-нибудь, а жизнь разделилась на четких три части до, во время и после И неудержимо хочется написать правдиво, а это значит, что нужно уметь быть и до, и во время, и после. А это очень сложно Знаю только одно есть единственное место, где меня ждут. Что бы я ни писал, каким бы я ни стал, меня там любят и ждут всегда И это дает неземную силу и веру Но не подумайте, не просто веру в себя — веру, надежду, любовь. Нет, даже океан любви, но океан бесценный, хрупкий и ранимый, такой же, как и океан воды, который разлился по большей части Земли. Его вроде и много, больше, чем всего, но он не менее хрупок Мы ухитрились за ничтожное время изуродовать и безбрежные просторы. За ничтожное время из могучего и смертельно страшного он стал грязным, жалким и беззащитным, населенным уродливыми мутантами. Хвала тебе. Великий Человек Создатель мудр, он все отдал Тебе Как он верил в Тебя! А Ты…

И в страхе океан любви, океан великих вод, воздушный океан, как казалось, бесконечный, и в страхе океан тверди земной, все океаны в страхе оттого, что подобные. Создателю не добавили им силы, а уничтожили ее, оставшуюся Что с нами будет. Вздрогнул и испугался, наверное, сам великий дракон Ссаккиссо. Может, действительно стоит прочитать о Великом Учителе, дедушке Няме, может, стоит понять, чем мы отличаемся — а может и ничем? — от маленького затравленного зверька, которому я посвятил столько времени и бумаги?

Наверное, жалко выгляжу во всей этой писанине, потому что четко знаю: что бы ни оправдывал, оправдываю прежде всего себя. Оправдываю по многим причинам. Первая из них — я не уверен в своей правоте Вторая — многие готовы идти за мной Но боюсь вас вести Боюсь, что, обретя силу, разрушите все на своем пути, затопчете бьющий родник любви в реликтовых земных лесах

В общем, начало маленькое чудовище созревать, возжелав создавать себе подобных, начитавшись возвышенного, которое создавало таких же ненормальных. А рядом была еще и мать, с невероятной силой мечтающая вслух. Она хотела видеть в отце то, на что имела право. Вот так в старом сыром сарае смешались желания: одно вслух, другое внутри. Что могло из этого выйти?.

Самое смешное я дорос уже до четырнадцати лет, а толком не знал отличия между мужчиной и женщиной.

Я бродил по двору, в котором были натыканы аккуратные клумбочки, окруженные не менее аккуратными заборчиками, а вокруг тоже был очень аккуратный огородик Я тупо приходил из школы. Тупо делал уроки. Мать была уже давно уверена, что меня пора отдавать в интернат для умственно отсталых Хотя мне просто так никто и не удосужился объяснить, зачем же в жизни эта треклятая таблица умножения? Кого и на что я буду умножать? А просто так учить не было желания и интереса

Сейчас я понимаю, как это тяжело: идти туда, не знаю куда; найти то, не знаю что! Я вспомнил Конфуция: "Народная мудрость. Нет ничего страшнее мудрости толпы!" Да, Толпа хочет многого. На моем веку она всегда хотела здоровья, просто глядя в телевизор на Кашпировского, зажав в руке кусок колбасы, не напрягаясь и ничего в жизни не изменяя.

Учитель, Ты объяснил мне, что если человек, однажды проснувшись, сказал: "Мне больно!" — значит, он тысячи раз перестал быть человеком, ведь Создатель так просто не отдает своих детей на растерзание. И, наверное, нужно тысячи раз возвратиться к человеческому, чтобы просто не было больно. Вспомните законы. Я помогу вам. Весь мир стал бы с ног на голову, если б можно было без любви и понимания избавиться от боли.

Мне очень тяжело избавиться от эмоций и писать дальше, переходя на личное. Личное — оно всегда страшное, поэтому здесь я часто употребляю слово «он», говоря о самом себе.

И вот: рос маленький зверек, наполняясь жизненными силами, неистово стремясь порождать себе подобных: хилых, пугливых и дряблых.

Шло время. Мама видела, что все рухнуло, безумствовала, но не могла понять. Когда приезжал отец, начинались крики, бой посуды, море слез, которое заливало всю квартиру. И я плавал на крохотном островке письменного стола между диваном и шкафом в своей комнатенке, лихорадочно пытаясь в четырнадцать дет все-таки выучить эту проклятую таблицу умножения, а она ускользала, ненужная и непонятная, растворяясь в облаках несбыточных иллюзий.

Дедушка Ням мне говорил:

— Сначала идет вера, потом — знания, и только потом — любовь.

Во что же было верить мне? В мать, которая не верила уже ни во что? В школьных учителей? Которые, впрочем, тоже не верили ни во что, а старались лишь уворачиваться от подлости учеников: от расплавленной пластмассы, капающей со школьной крыши; от самопалов, стреляющих гвоздями, и от «воронков», которые постоянно увозили в колонии для несовершеннолетних неукрощенных школьников.

Но, несмотря ни на что, запуганное существо обретало еще большее стремление к жизни. Потому что выжило. И яростное желание продолжать себя. Даже не отдавая отчета, на что это будет похоже.

Первое соприкосновение с «инь» и «ян» было настолько тягостным и искренним, что сейчас не вызывает у меня даже усмешки, не вызывает ничего, кроме тоскливой жалости к самому себе.

Был день. Мама лежала на постели с растерзанной подушкой, а папа ушел, уверенный и спокойный. Во дворе посреди самой красивой клумбы, распластавшись, как огромный бегемот, во весь рост лежал пьяный дедушка, изрыгая матюги и метко поплевывая в суетящуюся вокруг него бабушку.

Все были заняты своими делами. И уже не совсем маленький, но очень любопытный зверек впервые выскользнул на цыпочках из двора на заросшую вишнями улицу со странным названием Песчаная. Бегали дети, надувая, растягивая и пуская по ветру какие-то белые странные шары. Это была диковинная и совершенно новая игра для зверька. И когда он спросил у не менее толстого младшего мальчика: "Что это?" — то удивленная толпа девчонок и мальчишек с изумлением остановилась, а потом с хохотом и с упоением от собственного знания наперебой начала объяснять, что мудрое человечество все это придумало для того, чтобы не было подобных им. Оказывается, это были не просто шары. "Но как, почему?" — спросил дрожащий, испуганный я.

И радостно, с каким-то демоническим ликованием толпа девчонок и мальчишек мне сразу все объяснила и показала.

Родители! Где же были вы?! Вы страдали над разбитой посудой? Любовью?.. Или над чем-то там еще?.. Над чем вы там страдали? Когда рожденные вами измывались над миром, не понимая этого…

Об одном из самых главных — о любви, об Инь и Ян — я узнал именно тогда. Оказывается, созревая, я терзал себя по ночам, а потом затирал ладонью белые липкие пятна на простыне, инстинктивно стесняясь их… Оказывается, именно из них появляются подобные мне…

В рассказанное детьми я поверил сразу, не сомневаясь ни на миг. Что-то глубоко сидящее во мне запретило сомневаться. Так вот как появляются дети! Меня это мучило всегда. Маме было не до этого. Что ж, не грязный взрослый дядя — слава Богу! — мне объяснил это. Не ночью в подъезде без лампочки я постиг таинства рождения, а на цветущей весенней улице. Все рассказали мне и объяснили маленькие люди по имени "дети"…

Белую резину нужно надеть на то, что беспокоит ночами. И когда в жгущей и пугающей радости появится белое и липкое — нужно снять резину и куда-нибудь выбросить. Так делают все. Я поверил сразу. Я боялся идти домой. Мне казалось, что весь мир завален грудами наполненной жизнью белой резины.

Зверек потом проплакал всю ночь вместе с матерью, в разных комнатах. Он плакал о тех, которые могли бы родиться. А мать плакала о том, который уже родился, но непонятно зачем… Еще я плакал о том, что мать меня опять обманула, рассказывая о каких-то магазинах, разрезанных животах, где берутся подобные мне.

Милая мамочка… Как же тебе объяснить и нужно ли тебе объяснять, что это неизмеримо большее преступление, чем сладкая жареная картошка и сладкий мясной бульон, которые когда-то вытащили меня к жизни…

В общем, ободренный такими знаниями, я влюбился. Но как я мог проявить свою любовь? Может, и смог бы убить тигра или стать другом обезьян, о котором написал Берроуз, не видевший в своей жизни ни одной обезьяны. Может быть, я и смог бы спасти свою любимую от кровожадных крокодилов. Но людей я боялся. А мою мечту обижали. Я страдал и издалека мысленно наносил пощечины наглому сопернику.

Девочка была глупенькая и совсем некрасивая. Даже сейчас замечаю я за собой, что люблю каких-то лягушкоподобных, большеротых и пучеглазых или маленьких, пугливых как мышата. Никогда не нравились стройные длинноногие красавицы.

Известно, что девочки развиваются гораздо раньше. Она с кем-то гуляла, а я страдал, вздыхал, пялил глаза, не имея взаимности. Больше всего боялся, чтоб никто об этом не узнал. И об этом не узнал никто.

Такое всегда тянется долго и заканчивается обычно резко, с оглушительным взрывом. Вот я его и дождался!

После очередного скандала с мамой папа сказал, что забирает сына в сосновый лес, который убьет начинающуюся астму, то есть пока еще "астматический компонент" (с каким восторгом я часто повторял эти слова, которые навсегда — и не только для меня одного — останутся загадочными!).

Пойми, — говорил папа, — там у меня будет работа и сын. Мне нужно идти вперед. — И он ушел, будучи начальником спортивного лагеря госуниверситета. Ушел, бросив меня на попечение добросердечных студенток.

Мы ехали долго, полями, лесами… Я прямо захлебывался, глядя из машины на горизонт, которого еще никогда не видел. И, клянусь, мои легкие испуганно открылись, изгнав напрочь "астматический компонент", когда мы еще не доехали до сосен.

Дыша полной грудью, я въехал вместе с папой и еще двумя веселыми мужиками в хороший и добрый заповедник с изумительным названием "Кочерыжское лесничество". Двухэтажные домики стояли в окружении сосен. Все было совершенно дикое. И только одна исключительно ровненькая длинная асфальтовая дорожка катилась к столовой.

Смотри, — говорил мне отец, — а два года назад почти под каждым деревом были птичьи гнезда. — Хотя даже сейчас я не могу понять, какие же птицы вьют гнезда под соснами.

Мы остановились перед белым кирпичным домом. Отец сказал, что этот дом наш, в нем три комнаты, свет и газ. Но не успели мы выйти из машины, как нас окружило полчище девушек-студенток. И каких только там не было! Были и лягушки, и мышки, и курочки, и просто птички, и длинноногие лани, и даже жирафы, как показалось тогда мне, маленькому и несчастному. Не знаю, каким зверем мой папа вылез из машины, но был этот зверь — изголодавшийся и сильный.

Очевидно, начальник лагеря что-то значил. Девушки подхватили меня чуть ли не на руки и потащили. А папа исчез надолго.

Те, что повели меня, были две маленькие пучеглазые девчушки, очень жадные ко всему, что считали своим. Они вели меня под руки и всем, кого ни встречали, тут же объявляли, чей я сын. Я слишком хорошо помню, какие они были, эти два милых нахальных лягушонка, не поступившие в университет и лихо устроившиеся на кухню, куда мы все и пришли. Меня накормили вермишелью с огромным количеством чьих-то почек, печенок и сердец, а затем по накатанной асфальтовой дорожке отправили обратно, дав ключ от нашего с папой белого дома.

Лягушата так ласково кормили вермишелью, что съел я в пять раз больше, чем мог. Переступив порог нашего нового дома, я долго рыдал, сотрясаясь от рвоты. Это было как бы знамение того нового, в которое вступал зверек, не осознавая окруженного соснами мира. Под ними не было птичьих гнезд. Самое главное птичье гнездо моей жизни было одно — но не здесь.

Наплакавшись вволю и отлежавшись на прохладной кровати, я не придумал ничего умнее, чем снять штору, убрать все с пола и занести далеко в лес. А когда я возвращался обратно, то в молодом сосняке увидел несколько берез. Одна была сломана, из земли торчал огрызок, высотой мне по грудь. Я подошел, заглянув в него. Слезы умиления вновь потекли ручьями. Можно было протянуть руку и коснуться трех голубоватых в крапинку птичьих яиц. Сразу родились тысячи мыслей. Пойду возьму свой фонарик, который специально припас для темного леса. Ночью птицы спят в своих гнездах. Я посвечу и увижу ее. А может быть, даже коснусь рукой.

Целый день я слонялся по лагерю, заглядывая во все уголки, и даже обнаружил возле лагеря круглое красивое озеро. Вернувшись в лагерь, я увидел, что лягушата уже меня ищут.

Ужин давно ждет, — жизнерадостно объявили они и снова потащили меня по накатанной дорожке.

На этот раз я ел гораздо аккуратнее. Ел на кухне, в посудомойке. Лягушки гладили меня своими белыми лапками, и от этого все казалось гораздо вкуснее. Запихиваясь за обе щеки, я радостно рассказал им о гнезде, и они клятвенно проквакали, что пойдут туда со мной.

Уставший от массы впечатлений, я лег на белые простыни и уснул. Через некоторое время лягушата нежно растолкали и даже по разу чмокнули в щечку. Гордые моим доверием, они были тут как тут.

Ну, малыш, мы идем? — спросили они, ласково меня теребя.

Спохватившись, я взял фонарик и потопал с ними в темный сосновый лес. Восторг переполнял. Фонарик дрожал, вбирая его в себя. Я не мог ошибиться, потому что запомнил свое первое гнездо на всю жизнь. Мы шли гуськом, держась за руки. Шли не спеша. Луч тускнел, умирая вместе с залежавшимися батарейками, вместе с моей детской наивностью, вместе с особенным видением мира.

Сломанная береза — вот она!

Я заглянул вовнутрь ствола и увидел там три голубых в крапинку яйца. Чьи-то руки унесли птицу до моего прихода. Я упал на влажный мягкий мох и зарыдал. Это были последние в моей жизни слезы детства. Это были искренние слезы. Чистые и горькие. Фонарик мигнул и умер навсегда.

Лягушата зашептали слова утешения и вдруг быстро и нервно начали раздевать меня своими цепкими лапками. Я никогда не упрекну за это двух глупеньких девочек. Наверное, они не хотели, а может, почувствовав последние детские слезы, не смогли удержаться, чтобы не выпить их. Мне стало жарко. Лицо накрыла волна — резкая, душистая и упоительная. Грудью ощущались прохладные руки, а внизу то, что мучило меня столько времени, вдруг взорвалось само и, как показалось, залило меня и весь лес горячей волной. Потом глаза привыкли к темноте, и еще долго я смотрел, как две тоненькие девочки, сцепившись в комок, со стоном наслаждались друг другом. Кем же они сделали меня? Я лежал мокрый, голый и горячий. Потом они оделись и одели меня, целуя и испуганно утешая. Было видно, что страх довел лягушат почти до полусмерти. Они не понимали, как получилось, что почти ребенок сумел врезаться между двумя женщинами, которые в общем-то и мужчин никогда не любили. Им всегда было хорошо вдвоем. А тут вдруг такое случилось! Мы брели, шатаясь, хрустящим горячим сосняком на огни спящего лагеря.

Эта ночь была глухой, без сновидений.

Утром, проснувшись, я не узнал себя. Стало понятно, что теперь не боюсь ничего: ни школы, ни отца, ни матери, ни деда, ни жизни. Боюсь только двух маленьких и тоненьких лягушат.

Два дня я не показывался в лагере вообще. Грыз сухие корки, которые находил в домике, засохший сыр из гудящего холодильника. А когда все кончилось (это было в обед третьего дня), пошел по блестящей от дождя асфальтовой дорожке в манящую запахами столовую. Большой зал меня смутил. Он был набит студентами и преподавателями. В нем было два огромных окна, из которых выдавали еду. Кто я, знали все, поэтому, не напрягаясь, я снова был сыт и обласкан. Жуя картошку, я услышал от огромного атлета, сидящего напротив:

Да вон там, — махнул он в сторону, — вся кухня и живет. Забыв про оставшийся компот, побрел пробуждающийся зверь в молодые пушистые сосны, к невысоким домикам, стоявшим чуть в стороне.

Толкнув первую попавшуюся дверь, я вошел в комнату. Они сидели там, маленькие и пришибленные.

Мальчик наш, — кинулись они ко мне. Весь день я постигал лягушечью мудрость любви, и они попросили пощады.

Я начал ходить к ним каждый день. Лягушатам сначала это очень нравилось. Потом они смеялись. А потом взвыли и начали прятаться. Не потому, что боялись. Они не боялись больше меня. Ведь я стал таким же преступником. Просто я замучил их силой любви. Они изменили меня в одно мгновение, чего не могли сделать умные врачи за долгое время. Выследил нас преподаватель физвоспитания. Вот когда лягушата испугались по- настоящему! В один прекрасный день они попросту исчезли. И кухня обеднела на двух кухарок, университет — на двух абитуриенток, а я — сразу на двух своих женщин, большеротых и пучеглазых! И никто меня не переубедит. Они были самые красивые и самые нежные. Вот только вовремя не понял я этого, не оценил и не сберег! А с физкультурником этим я перестал здороваться. Да и зачем он мне?

Вскоре появился мой папа, исхудавший и озабоченный.

— Ну, как ты? — спросил он.

— Все нормально, — пожал я плечами.

Больше ко мне никто не приставал, и я, озверевший, бродил по лагерю от подъема и до отбоя.

И все-таки мои милые девочки-лягушата были какие-то особенные. На меня никто не обращал внимания вообще. Может быть, потому что сторонились сынка начальника лагеря. А может, и еще почему-то. Как же я мечтаю когда-нибудь снова их увидеть, прикоснуться к их губам, провести пальцами по белым дрожащим плечам, хотя бы раз услышать незабываемый тихий шепот, который так часто снится мне! Кем же они были? Может, были вовсе и не люди, а какие-то два посланца? Какой же мир сжалился надо мной? Неужели я был так жалок, что этот мир послал на Землю силу, изменившую меня абсолютно? Какая невероятная сила в виде хрупких и красивых двух девочек! И сколько бы я ни жил, никогда не осмелюсь даже на мгновение плохо подумать о них — о тех, которые спасли меня. Что бы со мной было, если б не они? Я уверен: умер бы от своей ничтожности. Может быть, и выжил, но навсегда бы остался беспомощным уродом. Я содрогаюсь, когда представляю, что они сделали с четырнадцатилетним мальчишкой, но содрогаюсь еще больше при мысли, что они могли этого и не сделать.

Это был мой первый перелом, одна из жизненных линий вздрогнула и изменила свое направление. Я понимаю, что по-другому, наверное, не могло и не должно было быть. Но извечное "а вдруг" иногда мучает меня по ночам. И, просыпаясь в холодном поту, улыбаюсь, вспоминая о них до самого рассвета. Потом снова засыпаю и сплю после этого до обеда. Куда бы мне ни нужно было идти, я все равно сплю. Эти сны напоминают мне, что жизнь прекрасна, гораздо лучше, чем могла бы быть, хотя и по-другому быть не могло. А вдруг…

Девочки оставили меня, безжалостно растворились на очередном повороте жизни. Я порой боюсь признаться себе, еще больше боюсь признаться Учителю, что часто в трудные моменты жизни я мысленно обращаюсь не к Школе, не к матери, не к отцу и не к жене, а к двум лягушатам. И до сих пор нет у меня той силы, которая могла бы их вызвать. Я почему- то искренне верю, что в тяжелый момент они могут помочь, как никто. Где же вы, мои странные, мои яростные и удивительно нежные спасители? Помогите мне и объясните, ведь вы все можете… Но в ответ я всегда слушаю только тишину. И лишь в темноте закрытых глаз ярким огнем вспыхивают две незабываемые мордахи. Я преклоняюсь перед вами…

Оказывается, из-за постоянной борьбы со страхом я не видел жизни, не видел травы, неба и цветов, не подозревал, что есть птицы и жуки. Теперь, каждый раз, просыпаясь, я уходил из лагеря в лес, очень часто забывая про еду, часами ползая на коленях за какой- нибудь козявкой, страшно удивляясь, что в жизни, оказывается, все не так, как учил нас в школе учитель биологии.

Мне кажется (хотя, может, только кажется), что уже тогда я понял: чтобы избежать трудностей, чтоб не погрязнуть в непонятном, люди придумали на все объяснения — короткие, четкие, тоже непонятные, но простые.

Не задумываясь, безответственно, они сыграли злую шутку со словами. Люди, поняв, что умеют мыслить, радостно объявили: "Мы этим отличаемся от животных!" — совершенно забыв: они отличаются еще и тем, что умеют жертвовать, восхищаться, чувствовать, любить, возносить, дорожить, преклоняться. Они начали просто усердно думать. Каждый начал думать по-своему, каждый счел, что додумался до чего-то лучшего, чем другие. Но до чего же может додуматься человек, который считает, что он думает и что мысль — это главное? До чего может додуматься человек, думая только о себе, чувствующий только самого себя, верящий самому себе? Он может додуматься до страшного, додуматься до того, что он самый красивый, сильный, умный и самый правильный. Он может додуматься до того, что думает только он один, а солнце светит бездумно, и что деревья просто растут. Представьте бездумно бушующий океан, представьте себе бездумный смерч, бездумно срывающий крыши домов, или росток, бездумно пробивающий асфальт, или птичьи стаи, бездумно уносящиеся по ветру. Боже мой, до чего же может додуматься человек! До чего может додуматься человек, забывший или не желающий думать о том, что он всего лишь человек, жалкий и напыщенный, не уважающий себя, не берегущий своих детей и любимых, а ДУМАЮЩИЙ, что он ДУМАЕТ.

И полз я на коленях за жуком, поражаясь тому, насколько ему наплевать на меня, удивляясь, что он делает свое дело упорно, совершенно не отвлекаясь на такую букашку, как я. Тогда уже было видно, что делает он это, не боясь меня, потому что глубоко уверен: в любом случае будет то, что должно быть. И весь мир мне показался вывернутым наизнанку. Казалось, что жук мудр, в тысячу раз мудрее той собаки, которая была пристегнута цепью возле столовой и не знала толком, на кого бросаться, а кому лизать руки. А ведь я тоже не знал, кому довериться, а кого бояться. Только жук катил свой маленький круглый навозный шар, напоминающий Землю, катил в полной уверенности, что все равно ничего в этом мире не сможет изменить, катил, совершенно не обращая на меня внимания. Понял я, что, если хлопну по нему ногой, жук перестанет катить свой шар, а если обойду его, покатит его дальше. Открытие ли это?..

Жаль тебя, мой милый биолог. Ты никогда не задумывался над мудростью жука, катящего шар. Ты считал себя мыслящим, ты четко знал, для чего он катит свой шар. Но ведь этого так мало! Есть еще «почему» и «зачем». Но ты — мыслящий и знаешь для чего. Сидя на песке, я всей душой ощутил, что умные взрослые все в этом мире перепутали. Умными животными, высокоорганизованными они считают тех, кто заглядывает в глаза и лижет руки, а глупыми, примитивными — тех, которые не делают этого, а катят свой шар, ничего не выпрашивая взамен. Вот так умный человек додумался до определения разума. Хочешь, чтобы тебя считали умным, — понимай все с полуслова, с полунамека, шустри, быстро и толково выполняй приказы. Тогда ты умница и тебя любят, но не дай Бог тебе катить свой шар, ощущая, чувствуя… Определят тебя примитивным и глупым. И если не забросают камнями, не затопчут, то посадят в клетку, определив, что нет ничего тупее и опаснее того, кто катит свой шар; а может, наколют на булавку для коллекции, как того мудрого жука В другом же случае будут ласкать, давая миску помоев, как умной собаке, пристегнутой цепью к столовой

Вот до чего может додуматься человек, забыв, что он в мире не один, придумав сам себе законы, великий выдумщик.

Мне кажется, что каждый человек в детстве так или примерно так думал, поражаясь своим открытиям, и самыми загадочными, а не примитивными ему казались независимые существа. Но потом все это умирало, умирали чувства, заменяясь разумом, а рядом не было учителя, потому что становятся они редкими, как, впрочем, и катящие свой шар жуки.

Ничего. Нужно держаться. Я знаю, что это временно. Не высохнет океан любви, вновь разольется, напоит иссохшие сердца, вольет в разум ясные чувства, размоет придуманные рамки закона. И станет человек вновь подобен тому, кто его создал.

И все-таки как бы удивился учитель биологии, если бы вдруг забыл то, что знал, и увидел то, что видел я! А я хорошо помню идиотизм, который вбивал нам в голову бедный биологик. Змея лежит на берегу и, высовывая язык, имитирует им муху, вьющуюся над корягой, которую якобы изображает она же сама, а дура лягушка бежит за этой мухой и попадает ей в пасть.

Тогда я еще не видел, как охотится змея, но мне почему-то казалось, что наш биолог либо сошел с ума, либо специально все выучил неправильно. И я останавливался на третьей версии: он просто дурак, ведь только полный дурак мог обманывать такую толпу юных голов. Ведь я видел удивительные вещи, когда лягушка выходила из воды и, как-то странно заваливаясь на один бок, не прыгала, а шла с неживыми глазами, натыкаясь на маленькую голову ужа, ни с чем не путая его язык, который создан природой совсем для другого, ну уж никак не для изображения мухи. И только тогда, когда уж стискивал ее своими растянувшимися челюстями, она начинала кричать и вырываться, как бы просыпаясь от какого то непонятного сна, но все это было уже бесполезно.

Очень хотелось, чтобы учитель биологии увидел это. Не знал тогда я, что есть одна великая тайна: я увидел бы то, что видел, а он — то, о чем говорил. Два человека, глядя на одно и то же, рассказывали бы совершенно разные вещи. Вот так усердно стирали в моей голове то, что я видел, но не понимал. Стирали, убеждая, запугивая, применяя действие и разной степени наказания, меня успешно заставляли поверить в то, чего не существует, поверить в то, что проще, в то, о чем не нужно задумываться.

И казалось взрослым какая разница, как змея ест лягушку. Были деда у них поважнее. И поэтому, быстренько придумывая объяснение, взрослые занимались серьезными делами, опять что-то придумывая, простое и удобное в обращении. Было у меня подозрение, что человек не терпит непонятного и сложного, не хочет вдумываться, боится сильного и неотвратимого, а поэтому выдумывает, ложно облегчая себе жизнь. Это все похоже на дрожащего больного, который в страхе спрашивает у врача, что же с ним И врач, величественно оттопырив губы, объявляет больному, что у того нарушился обмен веществ. Больной, окончательно поникнув, бредет домой, совершенно не понимая, так же как и врач, что же такое обмен веществ. Одному нравится это загадочное сочетание слов, другого пугает. Когда-нибудь придет время, и врач будет ошеломлен, ему скажут то же самое, и он побоится спросить у коллеги, так что же все-таки означает этот загадочный "обмен веществ". Врач будет до смерти верить — может, тот, другой, хотя бы знает, что это такое.

До смешного дошли люди Мы говорим на непонятном для нас языке, но, когда натыкаемся на непостижимое, вместо того чтобы признать себя маленькими и слабыми, гордо расправляем плечи и придумываем непонятному столь же непонятные названия. Непонятным названиям мы придумываем еще названия и называем все это терминологией! Хотя остальное время говорим на родном языке. Почему мы забыли один из законов, одну из мудростей, которую поняли когда-то, на самой заре, почему забыли, что премудрый язык — язык глупцов? Когда успели забыть о живущих в мире двух сестрах — глупости и гордости? Мы гордые и скрываем свою глупость Мы глупые и не скрываем своей гордости. Примерно такие мысли занимали меня, затрагивали незначительно и умирали, ни во что не превращаясь.

Мир увлекал своей красотой, открываясь то ли поздно, то ли рано. Я пытался смотреть во все глаза, а может, мне и повезло, что я ничего до сих пор не видел, кроме своего двора, по которому ходил кругами столько лет. Я обращал внимание на то, что животные — не менее страстные, чем люди, и так же сильно ищут друг друга, чтобы соединиться на непродолжительное, но упоительное время. Я открывал мир страсти, чувств, казавшихся реальнее книжных и непонятных. Не понимал тогда, что все реальное — еще и опасно.

Откуда было это знать? Зачерпывая горстями песок, бросал я его в голубое озеро, радуясь жизни, прозрачному воздуху, бегал по лесу примитивным и радостным животным Упоительное знакомство с природой. Ни один человек мне не мешал Никому я не был нужен. В столовой меня по ходу дела кормили Отец по ходу дела приходил, но редко и измученный, теперь стало понятно чем. Говорил свое "ну как?", а я на бегу повторял: "Нормально!"

Потом разразилась катастрофа. Неожиданно появилась моя мама, вся трясущаяся, как будто увидела что-то ужасное. Я думаю, что она действительно что-то увидела и узнала Мир не без «добрых» людей, и «добрые» люди (видно, пришло время) рассказали маме все, что знали, а знали они, по видимому, много

После того как к начальнику лагеря приехала жена и целые сутки из домика раздавались приглушенные женские рыдания со спокойным твердым мужским голосом, в лагере долго шушукались, невинно улыбались и особенно услужливо обращались к моему отцу.

Мать совершила ошибку Наверное, слишком много накопилось. Тем летом я потерял и мать, и отца. Отец вдруг стал ко мне равнодушен. Впрочем, мне часто казалось, что равнодушен он ко всему Я так ни разу в жизни и не слышал, чтобы отец повысил голос Хоть бы ударил меня когда-нибудь! Он обладал каким то нечеловеческим спокойствием. Меня это пугало, мать доводило до истерики. Вот так все и закончилось в их жизни. Что рухнуло в жизни матери Сказать по правде, даже не знаю, как она выжила Отец для нее был всем. Она забрала меня в город и, доехав до дома, упала в постель, встав только через несколько месяцев — худая, страшная, постаревшая на полжизни.

Так что несколько недель перед шкодой меня закаляла и делала непримиримым к жизни ее мама — маленькая тихая бабушка. Огромную силу она вложила в меня, сделав нетерпимым ко всему тихому, инфантильному и слабому.

Врачи в конце концов оказались правы — я перерос.