Глава 5 НИЦ. ПОПОЛНЕНИЕ МУЗЕЯ
Глава 5 НИЦ. ПОПОЛНЕНИЕ МУЗЕЯ
Поистине, этот день выдался переломным: мое одиночество закончилось. Резко и, по всей видимости, навсегда.
Стоило энергичному русскому умнику, похожему на болтливого гнома (самого старшего из семерки гномов — не хватало лишь красного колпака и топора за поясом), очистить лавочку, как спустя несколько минут возник новый собеседник. Он, правда, спросил разрешения, прежде чем водрузиться рядом.
— Ничего, если я потревожу ваше уединение?
Я бесцеремонно разглядывал его несколько секунд, прежде чем кивнуть.
Сухопарый высокий субъект за семьдесят. Приметил его еще в первый день: такого не пропустишь. Тот самый единственный старик на острове. Белые с голубоватым отливом волосы двумя волнистыми крыльями обрамляют голову, падают на виски, оставляя открытым купол лба. Вылитый аристократ из позапрошлого века: смокинг, сапфировые запонки, манжеты, узкий галстук. И это на острове, где все ходят в свитерах, прорезиненных куртках и громоздких сапогах. Кто, интересно, крахмалит ему тут рубашки? Большие глаза с тяжелыми веками, как у русского поэта-гея Кузьмина. Только не темные, а светло-голубые. Крупный породистый нос. Скульптурные морщины. Стар, но не дряхл. Еще не наказан, но, если откажется от своего намерения и примкнет к передумавшим, наказание не за горами.
Наказанием, или Божьей карой с определенного времени стал называть период жизни, следующий за осмысленной и активной порой угасания. Старики могут быть красивы (кое-кто, проживший достойно и без крупных трагедий, становится даже более выразительным и интересным внешне, чем в молодости и зрелости), глубокие старики — никогда. У старости есть смысл, и вполне прозрачный: чтобы не жаль было уходить из жизни, физическая оболочка понемногу ветшает. С красивым и здоровым телом расставаться труднее и горше, чем с морщинистым, болимым и слабым. Старость — осень с ее умиротворением и тихой грустью, листопадом и первыми заморозками. Тихая подготовка к главному событию жизни — переступанию порога. А вот долгожительство, ведущее к дряхлости — студеная зима. Божья кара.
У евреев в ходу дежурное пожелание: «Живите до ста двадцати!» Если подумать: изощренное проклятие. Неужто и впрямь кто-то желает близким все те прелести, что несет с собой возрастная зима? Массу болячек, некрасивых и унизительных — как склероз и Альцгеймер, потерю слуха и зрения, вплоть до самой тяжелой участи — паралича. Усталость родных, а то и откровенное раздражение и нетерпение: «Когда, наконец, он перестанет цепляться за жизнь, в которой уже не осталось ни пользы, ни радости, ни красоты?!» Суровое наказание, более чем. Интересно, за какие такие грехи?..
— Можете звать меня Ниц, — вежливо, дав мне время на разглядывание, представился красивый старик. — Это местное прозвище, оно мне лестно, и потому я охотнее откликаюсь на него, чем на имя, данное при рождении.
— Ниц — от словосочетания «падать ниц»?
— Нет, это сокращенное от Ницше. Поскольку привык цитировать выдающегося мыслителя к месту и не к месту.
Я покивал, принимая к сведению.
— А я Норди. Цитирую крайне редко.
— Будем знакомы. Как славно вы тут устроились, в одиночестве, под шум прибоя, под шелест вечной листвы… «О, одиночество! Отчизна моя, одиночество!» — провозгласил он с пафосом, видимо, не желая показаться голословным. — Сегодня ветрено.
— Как и почти всегда, полагаю?
— О да. Моей варяжской крови здесь хорошо.
— Вы родом из Скандинавии? — Не то чтобы мне был интересен ответ на этот вопрос (как и на все иные), но приличие требовало как-то поддерживать светскую беседу.
— Моя кровь оттуда. Я — нет.
— Вы, по всей видимости, «мартышка»?
— Как-как? — Он поперхнулся. — Простите?..
— О, вы меня простите — если невольно оскорбил. Мне показалось, эта классификация в ходу у всех стареньких. А вы ведь старенький, так?
— Разумеется. Я здесь уже третий месяц. Догадываюсь, с кем вы имели счастье беседовать до меня, — важно изрек Ниц.
— С господином из России по имени Джекоб. Он любезно познакомил меня с классификацией здешних обитателей собственного изготовления: «запчасти», «мушки», «мартышки». Еще таинственные «приматы», число которых крайне ограничено. Выходит, она в ходу не у всех?
— «Запчасти», «мушки», «мартышки»… — повторил Ниц, словно пробуя каждое словечко на вкус. — Разумеется, я знаком с классификацией господина Джекоба. Она чересчур поверхностна, на мой взгляд. И грубовата: кто-то может и обидеться. У меня в ходу другая: «верблюд», «лев», «ребенок».
— Тоже Ницше? Понимаю. «Верблюд» — тупая покорность судьбе и служение, «лев» — отвага и попытки вступить с судьбой в состязание, «ребенок» — игра и любопытство. В таком случае, говоря вашим языком, вы — «ребенок»?
— «Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, — пробормотал старик. — А чтобы завоевать себе свободу и священное Нет даже перед долгом — для этого, братья мои, нужно стать львом». О нет! — Он улыбнулся смущенно-горделиво. — «Ребенок» — ваш Яков. Большой и нелепый. А львы — те, кто основали клинику. Я же — вне каких-либо классификаций.
— Значит, вы из передумавших?
— Ну, что вы. Как можно передумать? «Во все времена моей жизни я испытывал неимоверный излишек страдания». Неимоверный… Полагаю, вы тоже, милый юноша, раз вы здесь. «Я страдаю всем существом и от всего существующего». Буквально, от всего! Видите, чайка выхватила из воды блестящую рыбку? Ужас этой серебряной рыбки в предчувствии неминуемой гибели, ее боль от птичьих когтей, впившихся в нежные бока — пронзают меня. Мне тоже до жути страшно и нестерпимо больно, поверите ли? — Ниц бормотал негромко и мечтательно, уставив большие, без блеска, глаза на океанские волны. — Еще мне больно от вашей толстокожести, Норди. Она царапает меня, как наждак, даже когда вы молчите. — Он покосился в мою сторону, но ответить я не успел. — Впрочем, я не жалуюсь, любезный мой друг, никоим образом не жалуюсь! «Сорвать лучший плод бытия значит: жить гибельно!» А вы знаете, что это такое — жить гибельно, упиваться смертельным отчаяньем, внечеловеческой мукой?! — Голос старика возвысился, глаза сверкнули в экзальтации. — Но иначе нельзя. Иначе не жизнь, а жалкое прозябание. Ведь «только великая боль приводит дух к последней свободе, только она позволяет нам достигнуть последних глубин нашего существа». Поэтому, благодарю тебя, боль! Слава тебе, отчаянье!..
Ниц вскочил с лавочки и шагнул к берегу. Последние слова он адресовал не мне, а стихии. Норд-ост красиво заиграл серебристыми прядями, открывая впалые виски и узкие уши с длинными мочками. Поэт-бунтарь и равная ему по масштабу страстей и порывов океанская бездна, да и только! Интересно, он уже приехал сюда с изрядно съехавшей — на почве любви к немецкому безумцу, крышей, или она соскользнула здесь — как следствие инсуффляций, бхогу и внушенных трипов?
Захотелось уйти: в присутствии душевнобольных ощущаю себя неуютно, даже с тихими. (Старик же вполне мог оказаться и буйным, судя по прелюдии и засверкавшим очам.) Ничего не могу с собой поделать: как бы ни сочувствовал, отторжение сильнее. Примерно так же, думаю, действовало бы общение с инопланетянами. Сумасшедший — пришелец из другого мира, где все законы, и этические, и эстетические, иные, мотивы чужды и стремления невнятны.
Я поднялся с лавочки, стараясь сделать это бесшумно. Но Ниц услышал и обернулся. Порывисто подавшись ко мне, ухватил за рукав.
— «Так никто еще не творил, не чувствовал, не страдал: так может страдать только Бог, только Дионис!» Мы все здесь боги, понимаете вы это? Тот, кто дошел до предела отчаянья, до последней черты — становится Богом. Я — Бог, и вы — Бог, так откуда тогда зависть, соперничество, непонимание? Откуда наша вражда?
— Позвольте, — я расцепил его пальцы. — С моей стороны никакой вражды. Напротив, крайне рад был познакомиться и пообщаться с вами. Но мне пора.
— Нет, вы не убегайте, не проявляйте трусость и малодушие, вы ответьте!
— Абсолютно согласен с вами относительно непонимания и вражды. Но я спешу, простите великодушно!
Я боялся, что он будет продолжать цепляться и патетически завывать и процедура прощания растянется. Но старик покорно опустил руки. Лицо его окаменело, светлые глаза погасли. Зрачки ушли в сторону и застыли.
— «Отчизна моя, одиночество…» — пробормотал он сам себе. — К чему я спешу покинуть ее? Зачем совершаю тягостные и жалкие попытки быть услышанным? «Я пресытился своей мудростью, как пчела, собравшая слишком много меду; мне нужны руки, простертые ко мне». Но где они, эти жадные руки, эти чуткие души?..
Отойдя шагов на двадцать, я обернулся. На берегу застыла живая статуя. Крайне живописная, учитывая развеваемое ветром серебро волос и эстетский наряд, и в то же время убогая в своей нелепости.
Бедный старик. Придумал себе эффектную броню, сверкающие доспехи из фраз знаменитого безумца и считает, что хорошо защитился. Но при этом паническая неуверенность в себе, страх и оголтелая тоска вопиют из всех щелей блистающего одеяния. Знает ли он, как смешон? Как бесконечно жалок? Впрочем, не более чем я сам, взявший на себя роль иронического соглядатая.
Вечером, подводя итоги дню, признал его плодотворным: мой внутренний музей пополнился сразу двумя экспонатами. Неплохо.
Еще в юности у меня появился и был культивирован определенный взгляд на окружающих людей — как на произведения искусства. Разумеется, данный угол зрения не исчерпывает всего богатства отношений и взаимодействий. Но греет и вдохновляет, расцвечивает людской мир новыми красками. А также немало поддерживает в жизненных передрягах, пусть и на уровне самовнушения: произведением искусства можно восхищаться или отвращаться, но оно не предает, не разочаровывает, не наносит мучительных ран.
Если провести аналогию с гигантским музеем, то все картины в нем в той или иной мере интересны и неповторимы, но мимо девяти из десяти проходишь, не останавливаясь, отмечая лишь сюжет или колорит. У малой части притормаживаешь, распахнув глаза: встретив самобытное, ни на что не похожее. Порой же замираешь надолго, впав в столбняк, как возле Джорджоне или Ван Гога, Врубеля или Рембрандта. Шедевр всегда потрясает до самых основ, неважно — восхищением, удивлением или ужасом.
Мне грех жаловаться: жизненный путь изобиловал самобытными личностями во все его периоды. А шедевры, редкие, поразительные и непостижимые, встречались даже в самом узком, самом близком родстве.
И кто же они, интересно, эта новая парочка — Джекоб и Ниц? Несомненно, единственны в своем роде. Произведения мастера, а не штамповка с конвейера. Но тянут ли колоритные островные находки на шедевры?
Время определит: диагноз «шедевральности» можно поставить лишь при близком знакомстве. Пока же мне кажется, что мужиковатый русский чудак к этому ближе, чем аристократический безумец. Ниц экстравагантен, он отрада для глаз и он же пугает, но первый, сдается мне, глубже.