Глава 9 РАЗБУЖЕННАЯ ПАМЯТЬ
Глава 9 РАЗБУЖЕННАЯ ПАМЯТЬ
Вечер выдался неожиданно теплый. Ветер угас. Море не шумело утробно, не гневалось, но тихо лизало прибрежную гальку и подгнивающие водоросли. Даже бакланы и чайки, птичьи грубияны и варвары, кажется, стали орать на полтона тише.
Я вздрогнул, расслышав шаги за спиной: место, куда добрел в почти невменяемом состоянии, выбрал укромное — Сыпучее Лезвие, песчаная коса вдали от построек, дорожек и вырубок.
— Простите, если помешала.
Юдит. В своей яркой цыплячьей курточке и крошечных сапожках, похожих на кукольные. (Видимо, очень маленькая ступня, догадался я.)
— Нисколько вы мне не помешали! Очень рад вашему обществу.
Я подвинулся, освобождая место рядом с собой на сухой и удобной для сидения коряге, выброшенной прибоем. Не лгал: шок, вызванный рассказом об огненных муравьях, почти прошел. Осталась только ноющая недоуменная боль, но общению она не мешала.
Юдит присела и немного поерзала, шурша джинсами, устраиваясь с наибольшим в этих скудных условиях комфортом.
— Вам одиноко? — спросила, вглядываясь в притихшую океанскую гладь. — Я вижу, вас расстроило занятие. Хотите поговорить, или лучше помолчим на пару?
— Вы говорите совсем как психолог, — я невольно рассмеялся. — Наверное, учитесь на душеведа?
— Училась. Целых два курса. Потом поняла, что всё это чушь собачья. По крайней мере, не то, что мне нужно.
Я покивал понимающе.
— Я заметила, Норди, что вы смотрите на меня по-особому, не как на всех. Потому и подошла.
— Вы правы. Но это не совсем то, о чем вы подумали.
— Откуда вам известно, о чем я подумала?
— Просто предполагаю. Вот забавно: я и впрямь вспоминал вас, когда вы подошли.
— И что именно?
— Думал, что за необычную спутницу для верховых прогулок вы выбрали. — Я немного покривил душой. Но мысль эта, если и не сейчас, то недавно меня посещала. — Кто та интересная властная брюнетка, что рассматривала меня в бинокль?
— А, это! — она дернула ртом. — На эту тему мне говорить неинтересно. Скоро сами всё узнаете. Лучше скажите, что вы имели в виду под словами «не совсем то, что вы подумали»?
— Ну, — я немного смутился, — вы очень привлекательны, и любой мужчина будет любоваться вашим лицом и фигурой. Но я смотрю на вас по-особому, потому что вы напоминаете мне дочку.
— У вас есть дочка? — удивилась она. — Странно. Вы производите впечатления одинокого во всех смыслах человека.
— Впечатление верное.
— Правильно я отказалась от идеи стать психологом: слишком мало мозгов для этого занятия. Ведь о вашей проблеме можно было бы догадаться по тому вопросу, что вы задали на группе: о родителях, спокойно наблюдающих муки своих детей. У вас одна дочь?
— Да, к сожалению.
— Почему к сожалению? Если ребенок один, можно отдать ему больше времени и больше любви.
— Если ребенок один, и он тебя методично убивает, то некем утешиться, не на ком исцелить душу или хотя бы отдышаться.
Юдит повернулась ко мне. В глазах было сочувствие. Искреннее, до боли. Оно странно не сочеталось с резкими чертами лица и недобрыми тонкими губами. Мало кто способен испытывать боль, заражаясь ею от практически незнакомого человека.
— Расскажите о своей дочке. Если это не тяжело.
— Тяжело? Не знаю, не пробовал.
— Так попробуйте.
— Уговорили. А с чего начать: с рождения? С младенчества? Или с того момента, когда начала меня убивать?
— С рождения — времени ведь у нас много. Можно сидеть и сидеть: здесь тепло и красиво, а солнце сядет нескоро. Еще хорошо беседовать на ходу, но, говоря по правде, моей израненной шкуре лучше бы побыть в покое.
— На редкость тепло, — согласился я. — По-видимому, наступает местное лето. Вашу самоотверженную шкуру, конечно, стоит поберечь: вы и так забрели слишком далеко. Что ж, начну с начала. Только большая просьба: как только вам наскучит, зевните, пожалуйста, и я тут же заткнусь. Обещаете?
— Обещаю, — она коротко рассмеялась, тряхнув косой челкой.
— Когда она родилась, я сразу понял, что это старая душа. Стоило заглянуть в глаза новорожденного человечка, огромные, серо-синие, с выражением старчески-мудрым и горьким, чтобы понять: за этими горестными зрачками немалый опыт…
— У одного духовного учителя как-то прочла: если душа воплощается в тело перед рождением, глаза у ребенка взрослые и недовольные. А если вскоре после зачатия — младенчески-мутные, поскольку успела привыкнуть к физическому бытию. То есть дело вовсе не в возрасте. Ничего, что я вас перебила?
— Ничего. Даже хорошо: это означает, что вы слушаете. Глаза были больше, чем взрослые, и больше, чем недовольные. Незадолго перед этим я прочел статью в нью-эйджевском журнале: пара американцев родила дочь и тут же поняла, что к ним пришел Учитель. Памперсы, молочные кашки, колыбельные причудливо перемежались поклонением, благоговейным вниманием и учебой. Конечно, до подобного идиотизма мне было далеко, но статья вспоминалась в первые годы ее младенчества частенько. Есть фото дочки, трехлетней, на коленях у матери. Те же огромные серьезные глаза под неровно подстриженной челкой. Лицо без возраста. Дорисовать мысленно девичью фигуру, волосы откинуть со лба и распустить по плечами — девушка, познавшая боль неразделенной любви. Оставить только глаза — мудрая и грустная женщина. И каким же контрастом смотрится рядом мать: накрашенная кукла двадцати двух лет отроду, пустой взор, безвольно приоткрытые губы. Юная душа рядом со зрелой, облаченной в трехлетнюю одеженку, с трогательно сложенными на коленях лодочкой ручками, в какой-то нелепой куцей кофточке на два размера больше… Младенец с матерью — только наоборот. Моя жена была крайне незрелой душой, и по этой причине, в числе прочего, между нами пролегала пропасть. Впрочем, мы недолго мучились вместе: она ушла от меня к любовнику, когда дочке исполнился год.
— У меня тоже была возрастная пропасть, пропасть непонимания, между мной и родителями. Мама — шестилетняя девочка, отец — двенадцатилетний подросток, вздорный и агрессивный. Тяжело. Так нередко бывает между кровными родственниками. А вот в друзья обычно выбирают ровесников. Но я опять перебила.
— И правильно сделали. Мои родители тоже были младше: отец — неудачник и игрок, разорившийся к сорока годам, мать — домохозяйка, холодная, неумная и поверхностная, считавшая себя при этом образованной и утонченной. Но родителей не выбирают, а жену я выбрал и связал с ней судьбу добровольно. Она постоянно изменяла мне, начиная с третьего месяца после свадьбы, не считая нужным скрывать. Но я любил ее, несмотря ни на что, вопреки ее несусветной глупости, пошлости, похотливости… и не сошел с ума после разрыва лишь потому, что она разрешала видеться с дочкой в любое время. А когда той стукнуло три — сразу после того снимка — выскочила замуж, найдя еще большего простеца, чем я, и дочка стала жить со мной. Это было счастье — жаркое, нереальное счастье.
Я помолчал. Юдит тоже не издала ни звука, тактично ожидая продолжения.
— Сейчас я понимаю, что видел в дочке единственный в моей жизни источник любви. Родник в пустыне. Мать меня не любила: ей было важно, чтобы я был обут, одет, образован, но до души моей не было никакого дела. А после совершеннолетия и сыновнее туловище перестало особо ее занимать. Знаете, как у животных: детеныш вырос и стал чужим. Отец в детстве интенсивно занимался моим воспитанием, требуя безукоризненного послушания и отличной учебы. Ни того, ни другого не дождался, на жесткость и агрессию получал отпор, и со временем разочарование в единственном отпрыске перешло в раздражение и досаду. Впрочем, он умер, когда мне еще не исполнилось двадцати. Жена… о ней я уже сказал. Оставалась только дочка, единственное существо во вселенной, от которого я надеялся получать ту же любовь, что отдавал ей. Ну, или немногим меньше.
— Это вы зря, — негромко заметила девушка. — Нельзя ставить все на одну карту.
— Но других карт у меня не было, о том и речь. С двух лет я разговаривал с ней, как со взрослой. Слушал ее сказки и песенки, вглядывался в рисунки. Когда спросил однажды, знает ли она, зачем пришла в этот мир, она с забавной важностью ответила: «Чтобы любить всех больше всех». А однажды, когда речь зашла о смерти — мы читали сказку «Синяя борода», где в чулане хранились, как сброшенная одежда, мертвые жены, выдала глубокомысленно: «Кто боится смерти, тот боится счастья».
— Потрясающе.
— Каждую ночь, по ее словам, она улетала в волшебную страну, где училась магии («Гарри Потера» я ей не читал: терпеть не могу эту дешевую муру, и тяга к магии появилась то ли от волшебных сказок, то от мифов и легенд). Училась управлять погодой, исцелять драгоценными камнями и ароматными цветами, взглядом передвигать предметы и вышивать. Как жаль, что столь ценные знания и навыки исчезали из памяти, стоило ей открыть утром глаза. «Да-да, — говорила она со вздохом, хитро прикрыв глазищи ресницами, — все знания — лишь для того мира, не для нашего, не для земли». Помимо учебы там проводились еще «борки» со львами, пантерами и барсами. Нечто вроде гладиаторских боев на арене, но с существенным отличием: нужно было победить льва, положив его на обе лопатки, но при этом не причинив ни малейшего вреда. Я внимал завороженно ее рассказам о волшебной стране, вслушивался украдкой в сказки, что она бормотала куклам, укладывая их спать. Словно пытался отыскать в младенческом лепете некое откровение, запредельную глубину. Понимаю: это смешно звучит…
— Нет-нет, не смешно нисколько. Я бы тоже прислушивалась к такому ребенку.
— Спасибо. Помню одну из ее сказок — ей было тогда лет восемь или девять. По моей просьбе она рассказывала ее вслух, а я записывал на диктофон. Речь шла о синем олене, волшебном звере с нехарактерным для копытных длинным пушистым хвостом. Олень путешествовал с планеты на планету, благодаря чему сказка не кончалась. Предыстория зверя была не совсем обычной. «В одной деревушке, — цитирую по памяти, — люди были озлоблены на правительство и поклялись не жениться, чтобы не продолжать род. А тех, кто нарушит запрет, убивать. Там жили девушка и юноша, которые полюбили друг друга. У девушки был кот, черный, с зелеными глазами, а самыми любимыми ее животными были олени. Юноше безумно нравился космос, а любимым его цветом был синий. Они решили сбежать, чтобы соединиться, но об этом прознали соседи и погнались за ними. Догнали и хотели убить, но Бог решил пощадить их, потому что они были добрыми, и превратил их в синего оленя. Но тут влез кот. У оленя был маленький хвостик, но когда кот прыгнул в него, хвост стал увеличиваться, стал большим и пушистым. Олень улетел на небо. Его призывали в трудные моменты на разные планеты, и он помогал».
— Да уж. Я бы призадумалась над такой сказкой, — пробормотала Юдит с тихой улыбкой. — Интересный момент: могут ли сливаться души? Мне иногда кажется, что две любящие половинки рано или поздно сливаются и рождается совершенный человек, андрогин, имеющий волшебные свойства. История Платона наоборот. А тут сразу трое — совсем круто. Словно три крохотных ртутных шарика слились в одну большую сверкающую каплю. А вдруг такое и впрямь возможно?
— Я тоже так думал: а вдруг? Вдруг ей ведомо что-то такое, о чем не догадываюсь ни я, ни умные ученые мужи? Восторженный дурак, погрязший в обожании. Я трясся над ее рисунками: она необычно малевала, снизу вверх — начиная с башмаков и кончая прической, над пластилиновыми существами, прототипов которых не существовало в природе. Эти монстрики были героями ее сказок и валялись по всей квартире, и когда она теряла к ним интерес, я заливал фигурки прозрачным клеем, для сохранности, и прятал в свой стол. Конечно, не все в нашей жизни было идиллично. Это теперь, по контрасту с последующим то время видится мне раем. Характер у нее был еще тот! Упрямая, как танк или трилобит…
Юдит фыркнула.
— Что в этом смешного?
— Откуда вам известно об упрямстве трилобитов? Они ведь давно вымерли.
— Возможно, я путаю их с троглодитами? Но не суть. Она вечно билась за собственную свободу, по любому поводу. А тут еще денежные проблемы. На приличную работу я устроиться не мог, поскольку органически не способен по восемь часов в день заниматься тем, что мне неинтересно. Моя писанина не кормила: издательства возвращали назад рассказы и повести, а киностудии — сценарии. Предлагали, правда, издаваться, но только за свой счет. Зарабатывал редактурой и корректурой, которую брал на дом. Надомная работа позволяла больше времени проводить с ней, но платили, естественно, гроши. Обращаться за помощью к бывшей жене, ставшей вполне респектабельной дамой, не позволяла гордость: она вспоминала о дочке два раза в год, присылая открытки и плюшевых уродцев кислотных расцветок в день рождения и на Рождество.
— А она не скучала по маме? Не спрашивала о ней?
— И скучала, и спрашивала. Сначала я отговаривался, что мама уехала по работе, а когда ей исполнилось шесть, выложил всё как есть. Без скидок на возраст. Мама нас бросила, чужой мужик с активной второй чакрой ей дороже дочки.
— В шесть лет о чакре? Напрасно.
— Я объяснил ей примерно, что имею в виду.
— Напрасно не это: развенчивать для маленького ребенка образ матери.
— Слышу голос психолога, хоть и недоучившегося. Можно, вы уберете из нашей беседы эту свою субличность?
— Простите.
— О чем я?.. Ах, да. Денежное напряжение в отношениях возникло позже, когда она стала превращаться в подростка. А в ее десять лет в доме поселился полтергейст.
— Правда? — улыбнулась Юдит.
— Ей-богу, не вру. Он развлекал нас милыми мелочами: сверлил крохотные отверстия в коллекции самоцветных камушков, разбивал банки, швырял зубные щетки на пол в ванной. Мы дали ему имя Шубыч: мягкая игрушка, сшитая из рукава старой шубки, с глазами-пуговицами, служила показателем, что он сейчас с нами — меняя, без нашего участия, свое место. Я прочел уйму литературы по этому вопросу. Узнал, что существует штук двадцать гипотез, касающихся полтергейста. Самых распространенных две: шутки детей в период полового созревания и шалости существ из параллельных миров (возможно, тоже детей). В нашем случае, как я понял впоследствии, был некий синтез того и другого. Однажды я пригласил к нам в дом исследователя аномальных явлений, которого отыскал в сети. Серьезный молодой человек осмотрел под лупой просверленные камушки (казалось, кто-то решил сделать бусы, но бросил это занятие на полдороге) и заметил, что следов резьбы нет и дырки сделаны непонятно чем. Изучил надписи мелом на стенах и фломастером на шкафах (крупными печатными буквами, как пишет пятилетний ребенок, с вывернутой не в ту сторону буквой R). А потом долго объяснял, что полтергейст — сущность, имеющая, как и человек, эфирное, астральное и ментальное тела. Но нет физического тела — поэтому его нельзя увидеть или, скажем, пожать ему руку. А главное, нет души, бессмертной искры Божьей. Короче, нечто элементарное, с чем не имеет смысла вступать в контакт: ничего нового либо умного он не расскажет. Никогда не забуду, что началось, когда молодой исследователь ушел. Это было нечто! Надписи стали появляться везде: на двери, на обоях, на телефонной трубке. Одни были горделиво-паническими: «Я хороший!», «Я лев!», другие жалобными. Одно послание меня просто потрясло: на светлом шнуре от бра тоненькими пластилиновыми колбасками было выведено: «Помоги мне!!!» Еще один вопль о помощи был выложен аппликациями из бумажек на ручке дивана. Казалось, возмущенный чудовищным оскорблением Шубыч (как это нет души?!) принялся изо всех силенок доказывать наличие этой самой бессмертной субстанции.
— А вы? Где были вы, когда появлялись эти надписи?
— В квартире. Конечно, я отлучался то и дело — в ванную, на кухню (вскипятить чай, засунуть еду в микроволновку), но отлучки длились не более трех минут. А чтобы выложить пластилиновую надпись на проводе мне, скажем, потребовалось бы минут сорок.
— И что же это было, в конечном счете?
— Не знаю. Она творила эти чудеса в измененном состоянии сознания. Не представляю, кто был ближе к безумию в тот вечер: я или она. Наверное, все же она. Потом она лежала в своей кроватке, с лихорадочно блестящими глазами и горящими щеками, и долго не могла уснуть. А я никак не мог ее успокоить, даже самой любимой музыкальной сказкой… Всего эпопея с Шубычем длилась около двух лет. Под конец он стал кем-то вроде Санта Клауса, дарящего подарки чуть ли не каждый день: кассеты с шумами природы (как раз для меня: успокаивать нервы), электронные часы, сувениры. Не сразу, но я догадался сопоставить появление подарков с пропажей из карманов денег. Суммы были небольшими, но при моей хронической бедности ударяли по бюджету. Пришлось сурово поговорить. И после этого Шубыч испарился бесследно.
— Жалко.
— Мне тоже было безумно жаль: словно уехал навсегда близкий родственник — веселый, непредсказуемый, склонный к сюрпризам. Года через четыре я попытался выяснить, для чего она мистифицировала меня, с какой целью? Она ответила лишь, что при всех своих многочисленных способностях не сумела бы просверлить сердолики и агаты: зубы для этого недостаточно прочны и остры.
— Я читала, что полтергейсты бывают в семьях с детьми, у которых проявляются впоследствии экстрасенсорные способности. А она, ваша дочка, не научилась потом считывать события по фото или исцелять руками?
— Нет. Даже исцелять драгоценными камнями — как ее учили в младенчестве в волшебной стране. Зато научилась убивать. Медленно и со вкусом. Это началось не сразу. Лет до тринадцати было весело и не скучно. Потом… Началось, пожалуй, с того, что я прочел ее дневник. Не удержался — очень уж хотелось знать, чем она дышит. Хоть мы и болтали часами каждый день, но что-то важное о себе она не открывала, я это чувствовал.
— Это вы зря.
— Да. То есть прочел не зря — зря рассказал ей об этом. Чудовищная ошибка. Кретин, бревно, тупое животное — такими словами честил себя задним числом бессчетное число раз, а толку? Прочел не зря: из дневника понял, что над ней издеваются в школе. Дразнят, травят. На каждой странице было выведено по многу раз: «НЕНАВИЖУ», «ГРЯЗНЫЕ ТВАРИ», «ТУПЫЕ УРОДЫ». И это писала девочка, которая в два года говорила, что пришла в этот мир, чтобы «любить всех больше всех».
— Как мне это знакомо… Я тоже была белой вороной, не как все. И меня тоже травили в школе.
— И вы тоже молчали и не рассказывали родителям?
— Родители не обратили бы внимания. Школа престижная, дорогая — остальное не важно.
— Да, вы говорили: возрастная пропасть. Но у меня-то с ней пропасти не было: она была самым нужным, самым любимым существом на свете. И при этом смела не рассказывать о своей боли, о своей драме. Такого я простить ей не мог: предательство, хуже предательства. И никогда не смогу, даже на том свете. Помимо ненависти и «тварей» она писала, что не может ударить человека. Не важно, парень это или девчонка, что слабее ее и ниже ростом — глумящаяся тупая девчонка… Да, она была белой вороной, как и вы. Но не только. Она плохо одевалась: в секнод-хэндовские тряпки. У меня ведь всю жизнь хронически туго с деньгами. Но я и представить не мог, что эти тряпки так ее унижают и жгут. Точнее, за эти бедные тряпки так ее унижают. Судил по себе: мне всегда было по фигу, что носить: лишь бы на пачкалось быстро, не жало и не натирало.
— Вы мужчина, — заметила Юдит с упреком. — А она вырастала в маленькую женщину.
— Да, я это понял. К сожалению, задним числом. Помимо тряпок, у нее был неправильный прикус, а я не удосужился сводить ее к дантисту. Она ведь и без того казалась мне хорошенькой. Больше, чем хорошенькой: очаровательной, прелестной. Но для маленьких бессердечных зверят-одноклассников она была дурнушкой и чудачкой в старых тряпках. И они травили ее изо всех своих звериных силенок… Конечно, я поменял школу, сразу же. И накупил кучу новых тряпок (для чего пришлось продать треть библиотеки). И обещал поставить скобку на зубы — самую красивую и дорогую. Но я совершил непоправимую ошибку: рассказал ей о дневнике. Болван! Как же она кричала… А потом убежала в свою комнату и закрылась. И полночи я слушал ее плач. Она не притронулась к новым тряпкам. Несколько дней просидела взаперти, как больной зверек в норе, а потом ушла из дому. Это случилось впервые. Ей было тринадцать с половиной. Потом уходы стали регулярными: на пять-семь дней, а то и больше. Без единого звонка или смс-ки. Следовало бы привыкнуть, но я не сумел. Каждый раз как впервые. Наверное, на этом следует закончить невеселую исповедь?
— Почему?
— Не хочется продуцировать негативные эмоции. Заражать своим отчаяньем, своей тоской. У вас ведь и без меня хватает душевной боли, собственной. К чему лишняя? Мораль моего рассказа ясна. Я слишком любил ее. Воображал необыкновенной, единственной в мире. А она оказалась всего лишь маленькой бессердечной шлюшкой. «Вот и сказочке конец, а кто слушал — молодец».
— Сказочке не конец, — возразила Юдит. — И вашим отношениям не конец.
— Учитывая, что я никогда не вернусь с Гипербореи, даже если передумаю уплывать в лодочке Харона? Смешно. Вы говорите так, потому что слишком добрая.
— Я не добрая. Правда, и не злая — вращаюсь вокруг другой оси. Прощу вас, продолжайте! Рассказывайте по-прежнему подробно, не думая, заражаете вы меня или нет.
— Хорошо, — я вздохнул, но втайне обрадовался: когда говоришь о мучительном, объективируешь застарелую боль, ловишь слабенький кайф, зыбкую анестезию. — Буду вести унылое и скучное повествование с подробностями. Она уходила, и я умирал, потом возвращалась. Лгала мне, что посещает школу. Забавно: лет в пять у нее была песенка с таким рефреном: «Не лги мне, не лги мне!» Детский припев стал моим лейтмотивом на несколько лет: она лгала постоянно. Как дышала, как напевала, как причесывалась. Когда-то я радовался, что родившаяся малышка не похожа ни на меня, ни на жену. Гены брали свое, конечно, и она смахивала на мать жены, с которой я не имел счастье быть знаком: она умерла к тому времени. В ней было на четверть цыганской крови, на четверть итальянской и наполовину польской. Такой вот коктейль. Я радовался, что она не в меня (значит, ни неврастении, ни рефлексии) и не в жену (воплощенная ложь, фальшь и похоть), но радость оказалась преждевременной. Душой она пошла в мою недолгую супругу, только проявилось это не сразу, а с тринадцати лет. Она лгала, что ходит в школу, а потом звонили учителя, сообщая, что уже не помнят, как выглядит моя девочка. Она лгала, что от нее несет никотином, потому что рядом курят приятели и подружки, но на самом деле дымила с тех же тринадцати. Но самое страшное не это. Не это.
Я перевел дух. Юдит взглянула на меня с испугом и тут же отвела глаза.
— Она говорила, что родилась, чтобы любить всех. Но лет с шести внесла коррективы: одного намеревалась любить больше всех. Своего суженого, половинку (жутко не терплю этот замыленный образ, но другого еще не придумали). Мы часто говорили с ней о будущем женихе. Я старомодный человек, меня воспитывали в строгом христианском духе, поэтому внушал ей, что без любви целоваться нельзя, и что единственного своего мужчину хорошо бы дождаться, оставаясь девушкой. Смешно до колик, понимаю. В наше циничное время, когда стыдно быть девушкой уже в двадцать лет…
— Вы немножко отстали от жизни, — улыбнулась Юдит. — Девственность снова в моде.
— Возможно. Значит, она тоже отстала, несмотря на юный возраст. Я утешал себя, что девственность она потеряла по любви. Безумно влюбилась в обаятельного хлыща, разумеется, не взаимно. Он и не заметил ее дара, поставив очередную галочку в своей коллекции. Его я не знал, но имел счастье шапочного знакомства со вторым: сопливым отморозком с внешностью сантехника. Тоже влюбилась, и с тем же результатом: через неделю он бросил ее ради ее подружки — плосколицей, как блин, с двумя извилинами и крохотными поросячьими глазками. Она страдала так, словно разбилась любовь всей жизни. Компания тусовалась у нас во дворе, я отыскал ублюдка и со всего маху залепил оплеуху. Он был то ли пьян, то ли укурен и не выказал ни боли, ни гнева. Только слабо удивился. А приятели, такие же укуренные, вяло расхохотались. (Вот интересно: рука, разбитая о скулу выродка, ничуть не болела, а когда однажды залепил пощечину ей, сорвавшись, не помня себя — кисть долго потом саднила и ныла.)
Юдит быстро взглянула на меня, словно усмотрев в последней фразе нечто особенное. Но ничего не сказала.
— То было в первый и последний раз, когда я ударил по лицу человека.
— Значит, она уродилась в вас.
— Потому что не могла ударить своих обидчиков? Но от жены она унаследовала больше, гораздо больше. Как-то нашел ее записную книжку: в очередной раз она сбежала из дома, и я разыскивал телефоны приятелей. На последней странице наткнулся на список кобелей с плюсиками и минусами: оценка качества перепихона. О, она далеко переплюнула мою жену! В свои пятнадцать мужчин у нее было больше, чем у той к своим тридцати пяти. Она падала, неслась вниз со страшной скоростью, а я не мог ничем задержать ее в этом падении. Она барахталась в зловонной грязи, а у меня не было ни сил, ни умения ее вытащить. Девочка, с младенчества мечтавшая о единственной большой любви. Как я ее ненавидел. Бывали минуты, когда искренне желал ей смерти — от СПИДА, от передозы, от рук маньяка. Я осознал тогда, что самое невыносимое чувство на свете — не страх, не отчаянье, но любовь-ненависть в одном флаконе.
— Ненависть, как производное любви… Я это знаю. Но мне никогда не хотелось убить его, всегда — себя.
— Поскольку мы познакомились с вами не где-нибудь, а в этом самом месте, мне, в конечном счете, тоже. Однажды послал ей смс-ку. Глупейшую: «Хочу ли я, чтобы ты вернулась? Нет. Хочу ли я, чтобы ты умерла? Нет. Хочу ли я умереть? Да». Это было недавно: дней за восемь до объявления с голубенькой галочкой. Естественно, она не ответила.
— Ещё бы.
— Годом раньше одно время писал ей письма. Множество писем. Вроде таких: «Помнишь, я рассказывал тебе историю об Учителе ананда-марги? Он ехал в машине с учениками по дикой местности Индии. У обочины стоял носорог. Учитель попросил остановить машину и вышел, хотя его отговаривали: носороги очень опасны и могут убить. Подойдя к зверю, Учитель ласково погладил его и что-то негромко сказал. Потом вернулся в машину, и они поехали дальше. Носорог глядел им вслед, и на его морде блестели слезы. «Он был моим другом, — объяснил Учитель. — В прошлой жизни. Он совершил большую ошибку, и потому сейчас здесь, в этом теле». Славная история, верно? Я представляю сходную ситуацию из будущей нашей с тобой жизни. В следующей жизни я приму рождение в Индии или в Тибете. Буду йогом или йогиней, в белоснежных одеждах (или оранжевом сари) бродить по горам и джунглям. И однажды встречу корову. В Индии множество коров, которых никто не доит и не ест, но что-то толкнет меня подойти именно к этой. Я поглажу ее по морде, грустной морде с большими зеркальными глазами и длиннющими ресницами. Корова вывернется, упрямо мотнув головой, и промычит отрывисто: «Всё! Достал!», развернется и уйдет, шлепнув мне под ноги щедрую дымящуюся лепешку…»
Юдит тихо рассмеялась.
— Славные истории. Ваша лучше.
— Может быть. Я писал и другие письма — глупо-нежные, пафосно-поэтические: «Я знаю тебя очень давно. Я люблю тебя долго. От этого никуда не денешься. И в следующей жизни мы встретимся, как озеро и туман над озером. А еще через одну — как две звезды в одном созвездии…» И прочую чушь. Еще так: «Какая жалость, что мне выпало быть тебе отцом. Лучше бы родился братом, честное слово! Я бы накачал мышцы, чтобы разбивать морды всем встречающимся тебе на пути кобелям и уродам. А шлюх, узкоглазых и плосколицых, как коровьи лепешки, как химеры, я бы… не бил, конечно, но они уносились бы прочь, со свистом, поджав хвосты, от одного моего скупого рыка. В следующей жизни я постараюсь быть твоим старшим братом. А если не получится — вообще откажусь рождаться на этой проклятой, проклятой, проклятой земле…»
— Странно.
— Что именно?
— Раньше я думала, что так любить могут только матери. Знаете притчу о материнской любви?
— Ту, где молодой человек полюбил девушку, а она оказалась жестокой и заявила, что выйдет за него, только если он убьет свою мать и принесет в доказательство ее сердце?
— Да. Молодой человек так и сделал. Он очень спешил к возлюбленной с вырванным сердцем в руках, споткнулся на бегу и упал. И материнское сердце спросило…
— «Ты не ушибся, сынок?» Прежде эта история меня возмущала, отторгала. Но не теперь. Да, вы правы: так любят матери. Но я и был ей матерью — как и отцом, братом, подружкой. Как-то она заметила с легким недоумением и обидой, что я никогда не называю ее «дочка», «доченька». Но это объясняется просто: она намного больше, чем дочь. Она — душа моя, суть. Я и по имени-то называл ее редко. Чаще домашними прозвищами, менявшимися год от года. Она словно проходила различные стадии, начиная с рождения. В младенчестве была Рыбой, Рыбкой. Неведомое существо с мудрыми и горькими глазами, приплывшее на мой зов, таящее знания о таинственных подводных глубинах. Когда уставал от ее ночных воплей и прожорливости, называл Личинкой Короеда. От года до трех, когда глубоководная таинственность пропала, наступила банальная и слащавая стадия Заи, Заюшки: трогательная припухлость щек, тепло дыхания, розовое, чуть оттопыренное ушко. В шесть мы прочли Толкина, и родилось новое прозвище: Помесь Эльфа и Орка. То было следствие стремительно развившегося упрямства и повышенной любви к свободе во всех ее проявлениях. Это прозвище ей не нравилось, но задержалось надолго, пока на тринадцатом году она не стала превращаться в девушку. Покрасила волосы в медно-рыжий цвет, и я стал звать ее Суламифью. Юная Суламифь в ожидании своего Соломона. Эта стадия была самой короткой. Суламифь превратилась в искательницу эротических приключений, в веселую и милую шлюшку. Стала Исчадьем — не для всех, разумеется, лишь для меня. Чем-то жгучим и темным, что вытягивает силы, энергию, радость жизни, что крепко вцепилось в душу и тащит ее прямиком в ад.
— Она удивительная девочка.
— Да. Удивительная. Единственная в своем роде. Соответственно с проходимыми стадиями и прозвищами, у нее менялся цвет глаз. Голубые в младенчестве, затем серые, потом прибавилось зелени и охры. У Суламифи были светло-карие, как и полагается. А потом ушли в прозрачную желтизну: как светлое пиво, как виски. Как чифирь.
— Чифирь темно-коричневый.
— Вы пробовали? Возможно, но дело не столько в цвете — они такие же горькие. И хмельные. Два желтых омута, два провала в Суффетх.
— Куда?
— Самый нижний мир, согласно мистику Даниилу Андрееву, которого так любит цитировать наш доктор Роу. Кладбище грешных душ.
— Вы слишком суровы. Вовсе не такие тяжкие у нее грехи. Не убийца, не растлитель, не воровка.
— Не тяжкие? Мне кажется, самый страшный грех — не убить человека, а погрузить его в такое отчаянье, где он непрерывно, и днем и ночью молит Бога послать ему смерть. Знаете, наряду с ненавистью и бешенством, порой я испытывал к ней пронзительную жалость. Если законы кармы и впрямь работают, ее следующая жизнь будет воистину ужасной. Разве нет?
Юдит неопределенно пожала плечами. Лицо ее было грустным и растерянным.
— Я уже говорил, она уходила из дома каждые полтора-два месяца. Отчаянье охватывало на третий день. Обычно я медленно напивался — но хмель меня не брал, глядел на огонь свечи и разговаривал с ней. «Пожалуйста, дай мне знать, что ты жива. Позвони, напиши. Приди. Если не жива — тоже дай знать! Приди, намекни, я не испугаюсь — в каком бы ты ни была виде. Но разве я не почувствую, случись с тобой что-то страшное? Конечно, да. Конечно, нет: я бревно, тупая толстокожая скотина. Я хочу, чтобы ты вернулась. А если ты там, я тоже хочу туда. Возьми двадцать лет моей жизни, только приди сейчас… Тебе суждены жуткие, нечеловеческие страдания — за то, что вытворяешь со мной теперь. Ради себя самой, вернись!.. Разве бывает такое полное, нечеловеческое одиночество? Если бы в тонком мире было хоть одно сострадательное существо, ночью у меня остановилось бы сердце. Но оно не остановится. Я проснусь с сознанием: тебя нет».
Юдит прерывисто вздохнула и потерла плечи, словно ее знобило. Отвернулась. Неужто плачет? Что же я наделал…
— Что я наделал, Юдит! Простите великодушно. Мы договаривались, что вы зевнете, когда мой рассказа наскучит, но, кажется, вышло еще хуже.
— Нет-нет, рассказывайте! Вы не можете сейчас все прервать, вы просто обязаны досказать до конца.
— Слава богу, конец близко. В сущности, я все уже рассказал. Разве что пара моментов. Унижение, которое никогда не забуду: в жалкой попытке подружиться с ней, стать таким же своим, как ее тусовка, написал несколько текстов для песенок доморощенной рок-группе, с которой она поддерживала самые тесные отношения (спала, развлекала, работала на подтанцовке и даже — при полном отсутствии слуха и голоса — на подпевках). Темы самые те, как мне казалось: свобода, секс, буйство порывов (жуткая пошлость, сейчас трудно представить, как такое из меня вылилось). Отдал ей — она пробежала глазами с презрительной миной и назавтра вернула с уничижительными комментариями своих авторитетов, самым мягким из которых было «дешевая лажа». И второй момент, светлый. В эти кромешные три года у меня случилось полтора месяца передышки, душевного оазиса, блаженства: когда в своих грязных странствиях, на рок-тусовках и сквотах она подхватила гепатит. Сорок дней покоя. Просыпаешься утром с мыслью: она в больнице. И хочется плакать от счастья. В больнице, значит — ни унижений, ни грязи, ни опасностей. Мирно и чисто. Белые потолки, стерильные уколы, безвкусная еда. С ней все в порядке, ее окружают не ублюдки и трахальщики, а врачи и медсестры, ее лечат и о ней заботятся. Вот до чего довела меня единственная любимая доченька… Навещал ее каждый день, читал, как в детстве, любимые сказки — Толкина и Льюиса. Носил апельсины и виноград: ведь гепатит такая милая болезнь, при которой лечатся сладким и вкусным. Счастливый блаженный папаша… верно, в глазах медсестер и врачей смотрелся клиническим идиотом. А потом она выздоровела. Я надеялся, что и для нее больница благо — возможность притормозить, задуматься. Раскрыть парашют в падении, повод прикинуть: туда ли она идет? Но она вышла совершенно той же и тут же пустилась в бега. Страха в ней нет и не было. Заразиться СПИДом, потерять здоровье в оргиях и пьянках? А зачем жить долго? Отвянь от меня со своим старомодным занудством, папа. И вот тут-то…
— И вот тут вам попалось объявление о клинике «Гиперборея»?
— Да. Объявление в рекламной газете, помеченное голубой галочкой, показалось спасательным кругом. Позвонил, прошел тест, поговорил с Трейфулом. Боялся: вдруг она вернется до моего отъезда на остров, и я передумаю. Но получилось крайне удачно: ее отлучка на этот раз оказалась долгой. Уходя, оставил записку на кухонном столе: «Я искренне рад за тебя, моя родная и единственная: отныне никто не будет тебя доставать и зудеть. Ты вернешься в пустую, очищенную от меня квартиру. Правда, славно? Поистине, больше я тебе ничего не должен».
— Господи, господи, — пробормотала Юдит еле слышно.
— Что-то не так, Юдит?
— Всё не так. И прежде всего записка. Разве такие слова на прощанье говорят единственной дочери?
— А какие? Не забывайте: я написал ей множество писем с самыми разными словами. Ни на одно она не ответила.
— Воспринимала, как зудение и занудство: более чем естественно в пятнадцать лет!
— Уже шестнадцать. Конечно, вам виднее: этот возраст совсем недалеко и память свежа.
— Этот возраст отстоит от моего нынешнего на тринадцать лет. Только прошу, не изображайте удивление: поверьте, обидно слышать, что выглядишь, как семнадцатилетняя девочка, имея за душой то, что не снилось многим пятидесятилетним. Знаете, мне очень горько было вас слушать. Что вы здесь делаете? Что? Вам здесь не место.
Я растерялся от такого напора.
— А где мне место? И что, в таком случае, делаете здесь вы?
— Что делаю я, если интересно, расскажу. Попозже. А вы приехали сюда по недомыслию, по самой досадной глупости. Вы не одиноки, у вас замечательная дочка, которая очень вас любит.
— Господи. Вы опять нацепили маску психолога. Прекратите!
— Я отвечаю за свои слова. И говорю не с целью утешить. В тринадцать-шестнадцать лет все взрослые достают и зудят. И страшно занудничают. Вы называете ее шлюшкой? Вы даете ей оплеухи за распутный образ жизни? Как же это глупо! Ее донжуанский список, ее романы и романчики — компенсация за унижения и травлю в школе, это же понятно и ежу!
— Спасибо, что поставили меня по лестнице Ламарка ниже насекомоядных. Оплеуха, к слову, была одна.
— Не обижайтесь — в данный момент это не умно и непродуктивно. В школе ей давали понять, что она никчемная дурнушка в поношенных тряпках, теперь она доказывает — прежде всего себе — что обаятельна, женственна и желанна. Ее одолевает не «блудный бес», если говорить в христианских терминах, но «бес свободы», или, точнее, «бес своеволия». И пусть! И дайте вы ей эту свободу! И ее ложь — тоже аспект свободы. Это так понятно! Солгать, чтобы тебя не держали, отпустили. Не думая о последствиях — вольная птаха живет настоящей минутой, не заморачиваясь моралью, поскольку это цепи и путы. Я тоже безудержно лгала в свои четырнадцать. К восемнадцати она успокоится, наиграется, угомонится. И будет жить с одним-единственным, поставив в списке жирную точку.
— Вы меня плохо слушали, Юдит. Я не могу дать или не дать ей свободу — она берет ее сама. И пользуется вволю. Да, рано или поздно она угомонится: с набором венерических заболеваний, а то и с ВИЧом, истасканная, выглядящая на десяток лет старше своего возраста. Слава богу, я не увижу ее такой.
— Вы говорите, как нудный и скучный взрослый. Вы забыли собственную юность — так бывает в девяноста случаев из ста. Но попробуйте вспомнить! Попробуйте посмотреть на жизнь вашей дочки как на дивный танец.
— Что же в нем дивного? — усмехнулся я с горечью.
— Всё: раскованность, свобода, радости секса, буйство фантазии. Представьте, что это танцует не девушка, а богиня Кали. Смотрите — только не снизу, не сбоку, а с вершины горы. Да-да, с вершины высокой горы! На этот великолепный танец вседозволенности, свободы, распущенности, любви. Пусть даже танец саморазрушения и самой смерти. Это красиво, это захватывает. Вы ведь не можете танцевать вместе с ней? Не можете — значит, не вправе пытаться остановить его или видоизменить, превратить в чинный менуэт или старомодный вальс. Любую помеху она снесет со своего пути, как смерч, как танк. Вы же сами сравнивали ее с танком! Как богиня Кали, гремящая ожерельем из мужских черепов. Просто смотрите с вершины горы!
— Дело за небольшим: вскарабкаться на эту самую гору.
— Да, это нелегко. Но попробуйте! На свое унижение, боль, отчаянье — тоже смотрите с вершины горы. На свою ярость и ненависть. Попробуйте, у вас получится!
— Глядеть с вершины горы на ее пляску и на свою тряску… На ее цветение и свой распад… На ее свободу и на свою смертельную, унизительную зависимость…
— Да, поскольку что еще остается? Не можешь плясать сам — смотри, как танцуют другие. Не можешь гореть сам — любуйся чужим огнем.
— Неплохо сказано. Что ж, будем считать, что остров Гиперборея и есть моя вершина горы. Недаром он расположен в высоких широтах.
— Нет. Это неправильно! Вы совершили большую ошибку. Отсюда вы ее не увидите.
— Значит, увижу через несколько дней или недель. Оттуда.
— И оттуда вы ничего не увидите.
Последнюю фразу Юдит произнесла еле слышно. Воодушевление схлынуло. Казалось, горячая речь отняла все силы.
— Простите, Юдит. Все-таки я расстроил вас своей ненужной исповедью.
Она не ответила. Смотрела на океанскую гладь. Лицо было усталым и немолодым. Какие семнадцать? И даже не двадцать девять: казалось, она жила долго, очень долго и очень трудно.
Наконец, когда стал ощущать себя совсем неловко, Юдит заговорила.
— Зря вы приехали сюда. Вам бы потерпеть еще годик-два, и дочка угомонится. Выйдет замуж, станет подбрасывать внуков на выходные, и снова начнутся сказки, песенки и проделки полтергейста. А то и приведет мужа в дом — какого-нибудь волосатого бродягу или музыканта. И вы его накормите, отмоете и обогреете. Возвращайтесь!
— С острова Гиперборея не возвращаются. Даже передумавшие умирать.
— Ах, да. Я забыла.
Она снова ушла в себя.
— Юдит, — позвал я после долгой паузы, — объясните мне, ради бога, к чему ваша горячая речь? Будь вы на большой земле, иное дело. Но ведь вы сами выбрали добровольный уход, как и я. Отчего же вы меня отговариваете от этого шага? Как вас понять?..
— Очень просто: всё это вам говорила моя внешняя субличность: умненькая и социальная, сострадательная и сопливая. Отучившаяся два года на психолога, пока не поняла, что всё это лажа и хрень. А моя суть, моя основная натура говорит сейчас: всё правильно. Вы сделали единственно верный шаг. Я вас понимаю и поддерживаю.
Я был ошарашен и не сразу смог выдавить ответную реплику.
— Юдит, может, вы теперь расскажете о себе? Будет только справедливо — ведь я практически вывернулся перед вами наизнанку.
— Почему нет? — Она пожала плечами. — Как-нибудь расскажу.